Постнагуализм
25 ноября 2024, 18:37:23 *
Добро пожаловать, Гость. Пожалуйста, войдите или зарегистрируйтесь.

      Логин             Пароль
 
   Начало   Помощь Правила Поиск Войти Регистрация Чат  
Страниц: [1] 2 3 ... 6  Все
  Печать  
Автор Тема: Библиотека компактной прозы. (из впечатлившего)  (Прочитано 36050 раз)
0 Пользователей и 3 Гостей смотрят эту тему.
violet drum
Старожил
*****
Offline Offline

Пол: Мужской
Сообщений: 17078


Абстрактные концепции на конкретной шкуре...)


« : 16 апреля 2013, 23:17:10 »

Привет.
Здесь предлагаю выкладывать подборку интересных авторов -отрывки, рассказы и т.д., - для ознакомления и просто чтения. Спасибо. :)
ЗЫ:
Пока что тема без модерации, прошу воздерживаться от критики и пр. оффтопа, - есле надо заводите отдельные темы для этого и т.д.



Туве Янссон  Серый шёлк
* * *
Марта приехала из селения Эстерботтене, и была она ясновидящая. Не только потому, что её посещали вещие сны; она обладала также редчайшей способностью чувствовать, что где-то поблизости витает смерть и определять, кому она грозит. Она охотно сохранила свои видения при себе, но чей-то безжалостный голос приказывал ей возвещать о том, что должно случиться.
Поэтому вскоре она осталась в полном одиночестве и в конце концов уехала в город и стала зарабатывать вышиванием. Все устроилось на удивление легко. Марта пошла в самый большой салон мод, показала несколько своих работ и была тотчас же принята на службу. Вначале речь шла о том, чтобы вышивать нижнее и постельное белье, а позднее — вечерние платья. Вскоре ей разрешили самой составлять узоры и выбирать цвета, а потом она перебралась уже за стеклянную стену, где стоял ее личный стол.
Марта почти никогда не разговаривала. Здороваясь, она не улыбалась; это может показаться мелочью, но на самом деле внушает ужас. Ведь к обоюдным улыбкам, которыми обмениваются при встречах, привыкают. Это так естественно — улыбаться, независимо от того, нравится ли тебе тот, кому ты улыбаешься или нет. Кроме того, она не смотрела людям в глаза, а устремляла взгляд в пол, где-то поблизости от их ног.
Молчаливость и серьезность Марты, ее неоспоримая талантливость и чувство цвета, а также отделявшая ее от всех стеклянная стена, погружали ее в свой совершенно своеобразный мир. Те, кто оставались за этой стеной, боялись ее, непонятную и угрюмую; но и не могли обнаружить в этой высокой темноволосой женщине со сросшимися бровями даже следа чувства собственного превосходства или недоброжелательности. Когда Марта приходила по утрам в ателье, она снимала плащ, косынку ( она и в самом деле покрывала голову косынкой) и тихо здоровалась. Стоило ей войти, и сразу же наступала тишина. Все видели, как она длинными и медленными шагами идет к своей стеклянной клетке — она двигалась, словно длинноногое животное. Когда она закрывала за собой стеклянную дверь, они переводили взгляд на мятую черную косынку и плащ из скверной ткани, висевшие на вешалке, словно забытые кем-то вещи. Ее одежда никому не казалась ни забавной, ни трогательной, она производила почти угрожающее впечатление.
Сидя за стеклянной стеной, Марта вообще ни о чем не думала. Ей нравилось вышивать. А Мадам очень нравились и ее узоры, и сочетания цветов. Марта обычно делала эскиз пастелью, потом входила в конторку и клала на стол еще едва обозначенный беглый набросок. Мадам одобряла эскиз, и Марта уходила обратно, даже не захватив с собой листок бумаги. Узоры и цветы менялись во время работы, совершенно не произвольно. Эскиз был всего-навсего данью обычным предписаниям, и ничем иным; они обе это хорошо знали.
В то время Марте не снились никакие сны, потому что она не знала окружающих ее людей и ей не было до них дела. Спокойные ночи приносили ей такой великий отдых и такое облегчение, они дарили ей такую радость. Ей не нужны были даже ее дни; она уединялась и только и делала, что вышивала. Она вытягивала свои длинные сильные ноги и, откинувшись на спинку стула, вышивала, зорко следя своими острыми и проницательными глазами за собственной работой. Рука ее спокойно водила иглой, а иногда прекрасная ткань, лежавшая у нее на коленях, трещала. Был разгар сезона, непрестанно приходили и уходили дамы, но она их не замечала. И нечего бы не случилось, если бы не шелковое платье, украшенное жемчугом. Вещь была вполне заурядная, ярко-розового цвета, обыкновенный заказ, который Марта спасла, украсив вышивками серым шелком. Но дама осталась недовольна и захотела поговорить с вышивальщицей. Марта заявила, что не хочет беседовать с заказчицей. Мадам сказала:
— Милая Марта, заказ этот очень большой, мы не можем передать его кому-либо другому, он слишком дорогой.
— Это платье принесет несчастье, — сказала Марта. — Я не хочу.
Но в конце концов она все-таки вышла. Худая, нервная дама что-то быстро говорила и возражая, и объясняя одновременно. У нее было обиженное выражение лица, и она была совершенно вне себя из-за вышивки серым шелком. Марта смотрела на нее, зная, что эта женщина очень скоро умрет, хотя сама об этом на подозревает. В то же время внутренний голос приказывал ей сказать о том, что она увидела. Марта почувствовала, что заболевает; она широко шагнула, отворив двери. Втроем они стояли в очень маленькой примерочной, было жарко, женщина повернулась и, взявшись за ручку двери, воскликнула:
— Я хочу объясниться. В таком виде носить это платье я не смогу!
— Вам не придется носить это платье, — ответила Марта.
Губы ее так одеревенели, что ей трудно было говорить, но она добавила:
— Это платье вам не понадобиться, потому что вы скоро умрете.
Вернувшись с мастерскую, она вошла в свою стеклянную клетку. Взяв мелки, она нарисовала новый неожиданный узор: очень яркие, броские цвета — горчично-желтые желто-зеленые, лиловые и ярко-синие, оранжевые и белые7 Наглые, беззастенчивые, кричащие цвета, что сначала громко вопили, однако потом спокойно прильнули друг к другу и только светились и сияли. Вскоре она уже забыла испуганную женщину, которой предстояло умереть.
Вошла Мадам, села и только сказала:
— Какая вас муха укусила? Почему, ради Бога, вы сказали ей такое?
— Мне очень жаль, — тихо ответила Марта. — Я увидела, что она скоро умрет, и должна была об этом ей сказать. Это было нехорошо с моей стороны.
Мадам бросила взгляд на цветной эскиз; поднявшись через некоторое время, она устало сказала:
— Чтобы это больше не повторялось!
— Нет. Больше никогда, — ответила Марта.

Назавтра, когда женщина умерла — а погибла она в автомобильной катастрофе, — Марта шла в свою стеклянную клетку, и никто даже не посмел сказать ей: «Доброе утро!» Она работала до самого обеда и послала уже готовый эскиз с курьершей, а потом получила его обратно одобренным. Она начала вышивать белое вечернее платье и оставалась в ателье до тех пор, пока все не ушли домой. Тогда она надела плащ, косынку и вышла в город. Она не пошла домой, в свою комнату, а стала очень медленно бродить по улицам, наблюдая за всеми, кого встречала. Она осмелилась разглядывать всех и каждого и увидела, что среди них много таких, кому суждено было очень скоро умереть. Внутренний голос непрерывно взывал к ней, но люди быстро проходили мимо, они торопились, и много-много было среди них таких, кому суждено было очень скоро умереть. Их было слишком много, и голос взывал к ней все слабее и слабее. Она продолжала идти, глядя на всех тех, кто встречался ей на пути, проходил мимо и исчезал час за часом. Под конец стало совсем тихо, а все стали похожи друг на друга.
Марта пошла домой, она очень устала. Она взяла мелки, чтобы нарисовать новый придуманный ею узор, показавшийся ей красивым, но внезапно твердо поняла, что не знает, какие ей выбрать цвета и почему вообще они должны сочетаться друг с другом.
Записан

Вам никогда не приходило в голову ... копьё?
Ртуть
Гость
« Ответ #1 : 17 апреля 2013, 00:03:09 »

Хармс

http://forum.postnagualism.com/index.php?topic=476.0
Записан
Корнак
Модератор своей темы
Старожил
*
Offline Offline

Сообщений: 89745



Email
« Ответ #2 : 17 апреля 2013, 00:29:48 »

В прошлом году судьба занесла меня на Байкал со стороны Бурятии. Я гидрограф, и мы работали на речке Баргузин. Почти нетронутая природа, чистейший воздух, хорошие простые люди - все приводило в восторг. Но больше всего меня поразили там поселения «семейских». Мы сначала понять не могли, что это такое. Потом нам объяснили, что это староверы.
Семейские живут отдельными поселками, у них очень строгие обычаи. Женщины и по сей день ходят в сарафанах до пят, а мужчины носят косоворотки. Это очень спокойные и доброжелательные люди, но ведут они себя так, что лишний раз к ним не сунешься. Просто болтать они не будут, ни разу мы такого не видели. Это очень работящие люди, никогда без дела не сидят. Сначала это как-то напрягало, потом мы привыкли. А позже мы обратили внимание на то, что все они здоровые и красивые, даже старики. Наши работы проходили как раз по территории их поселка, и чтобы как можно меньше беспокоить жителей, нам дали в помощь одного деда, Василия Степановича. Он помогал нам делать замеры - очень удобно и нам, и жителям. За полтора месяца работы мы с ним подружились, и дед много интересного нам порассказал, да и показал тоже.
Конечно, о здоровье тоже разговорились. Степаныч не раз повторял, что все болезни от головы. Однажды я к нему прицепился с требованием объяснить, что он под этим понимает. А тот ответил вот что: «Давай возьмём вас, пятерых мужиков. Да я по одному запаху ваших носков скажу, что вы думаете!» Нам стало интересно, и тут Степаныч нас просто огорошил. Он сказал, что если у человека сильно пахнут ноги, то самым сильным его чувством является желание все дела отложить потом, сделать их завтра или еще позже. А ещё сказал, что мужики, особенно современные, ленивее баб, и потому у них ноги пахнут сильнее. И добавил, что не надо ему ничего объяснять, а лучше честно самому себе ответить, так это или нет. Вот так, оказывается, влияют мысли на человека, и на ноги тоже! Ещё дед сказал, что если у стариков начинают пахнуть ноги, то, значит, мусора в организме скопилось много и следует поголодать либо строго попоститься с полгода.
Стали мы пытать Степаныча, а сколько же ему лет. Он всё отнекивался, а потом и говорит: «Вот сколько дадите - столько и будет». Мы стали думать и решили, что ему лет 58-60. Много позже мы узнали, что ему 118 лет и что именно по этой причине он был отряжен помогать нам!
Выяснилось, что все староверы - люди здоровые, к врачам не ходят и лечат себя сами. Они знают особый массаж живота, и каждый сам себе его делает. А если пошло недомогание, то человек разбирается вместе со своими близкими, какая мысль или какое чувство, дело могли вызвать хворь. То есть он пытается понять, что не так в его жизни. Затем начинает голодать, молиться, а уж толь ко потом пьет травы, настои, лечится природными веществами.
Староверы понимают, что все причины болезней у человека в голове. По этой причине они отказываются слушать радио, смотреть телевизор, считая, что такие устройства засоряют голову и делают человека рабом: из-за этих приборов человек перестает думать сам. Они считают самой большой ценностью собственную жизнь.
Весь уклад жизни семейских заставил меня пересмотреть многие свои взгляды на жизнь. Они ни у кого ничего не просят, а живут хорошо, с достатком. У каждого человека лицо светится, выражая достоинство, но не гордыню. Никого эти люди не обижают, не оскорбляют, матом никто не ругается, ни над кем не подшучивает, не злорадствует. Работают все - от мала до велика.
Особое почтение к старикам, молодые не перечат старшим. Особо у них в почете чистота, причем чистота во всем, начиная с одежды, дома, кончая мыслями и чувствами. Если бы вы видели эти необыкновенно чистые дома с хрустящими занавесками на окнах и подзорами на кроватях! Всё моется и скоблится дочиста. Животные у них все ухоженные. Одежда красивая, вышитая разными узорами, которые являются для людей защитой. Об изменах мужа или жены просто не говорят, поскольку там этого нет и быть не может. Людьми движет нравственный закон, который нигде не писан, но каждый его чтит и соблюдает. А за соблюдение этого закона они получили в награду здоровье и долголетие, и какое!
Когда я вернулся в город, очень часто вспоминал Степаныча. Мне было трудно увязать воедино то, что он говорил, и современную жизнь с её компьютерами, самолётами, телефонами, спутниками. С одной стороны, технический прогресс - это хорошо, но с другой... Мы действительно потеряли себя, плохо себя понимаем, переложили ответственность за свою жизнь на родителей, врачей, правительство. Может, поэтому и не стало по-настоящему сильных и здоровых людей. А вдруг мы действительно вымираем не понимая? Мы-то навоображали, будто стали умнее всех, потому что техника у нас необыкновенно разнообразна. А получается, что из-за техники мы себя теряем.
Эти староверы сильно меня потрясли. Они нам утёрли нос своей силой, уравновешенностью характеров и незлобивостью, своим здоровьем и трудолюбием.
Куницын. В. К. - Все болезни от головы (о баргузинских староверах)
Записан
mishel
Ветеран
****
Offline Offline

Сообщений: 4827



« Ответ #3 : 17 апреля 2013, 07:52:13 »

Борхес

Диалог о диалоге


А. - Мы так увлеклись разговорами о бессмертии, что с наступлением вечера забыли зажечь лампу. Наших лиц не было видно. Монотонно и мягко - что действует сильнее напористой горячности - голос Маседонио Фернандеса повторял: душа бессмертна. Он убеждал меня в том, что физическая кончина сама по себе ничего не значит, а смерть должна быть для человека самым неприметным фактом. Я поигрывал ножом Маседонио: то открывал, то складывал. По соседству аккордеон чеканил па нескончаемой "Кумпарситы", этой душещипательной вещицы, которая так нравится многим, поверимшим басне, будто это наша старина.. Я предложил Маседонио покончить жизнь самоубийством, чтобы нам вести беседу без помех. С. - (насмешливо) Кажется вы с ним на такое не решились? А. - (в полном трансе) Честно говоря, я не помню, покончили мы с собой тем вечером или нет.


Болдырев  Из сборника "Дзенские евразийские истории"

Рассказывают , что стоя подпистолетом Мартынова на крутом склоне прекрасной горы Машук, Лермонтов, только что демонстративно мимо выпустивший заряд своего пистолета. чуть улыбался, перакатывая ртом и покусывая зубами вишенки -свежую, будто что сорванную кисть. Вишенки явно провоцировали бешенство Мартынова , словно помогая ему в мощном взрыве расправиться раз и навсегда со своей пресловутой бесхарактерностью.

А за два месяца до этого Лермонтов писал о своей тоске по нирване: "Я ищу свободы и покоя! Я б хотел забыться и уснуть! Но не тем холодным сном могилы..."

Это , конечно предчувствие той нирваны. которая совсем рядом .Лермонтов все время чувствовал ее поблизости. Поэтому иногда так нервничал: он подходил порой так близко к своему центру, к центру "вечного покоя", что оставалось сделать всего полшага .

Никто не видел , что Лермонтов нервничал. Ведь нервничал его дух.Поэтому и перекатывал вишенки, такие темные снаружи и такие же светлые внутри, как кровь.


Погоня за ветром

Из рассказов моей мамы о ее дедушке (моем прадедушке донском казаке по прозвищу Агапич) мне более всего нравится сюжет о том , как дед Агапич на сенокосе гонялся с вилами в руках за ветром. Гонялся всерьез, не в шутку и не один какой нибудь там раз. Дед Агапич был такой человек, что всерьез гневался на ветер, когда тот не слушал его увещеваний и продолжал- налетев из ниоткуда- разносить в разные стороны укладываемое сено. Напряженный диалог деда с ветром достигал такой силы и страсти, что с неизбежностью следовало его энергетическое продолжение, возведенное в практический, почти воистину космический контакт, и дед бросал грабли, хватал вилы и кидался за ветром в погоню ... Я не помню чтобы над дедом Агапичем особенно иронизировали. Впрочем , ведь он был одним из самых башковитых у нас в роду по материнской линии. И однако же гонялся за ветром. Гонялся совершенно серьезно, абсолютно взахлеб, исключительно самозабвенно, не обращая ни малейшего внимания на сторонних наблюдателей, могущих как то отнестись к столь странному зрелищу. Да и что ему собственно были человеческие комментарии, если он мог внезапно ощутить себя на равных со стихиями. Не отголоски ли то были ветхозаветного стиля и тона?
Где ты , Агапичев ветер в моей крови ?


Море на губах

Прекрасно начать свою жизнь с поступка. Особенно если этот поступок - забвение самого себя. Это случилось с семнадцатилетним Юзефом Коженевским, однажды, в одну дождливую сентябрьскую ночь услышавшим странный зов. Этот сон-зов говорил ему, что он, Юзеф Теодор Конрад, не тот, за кого он себя принимает и за кого принимает его окруженье. Зов говорил ему, что его сущность ждет его далеко за порогом его дома. И он тихо прокрался, собрал котомку и в рассветных сумерках исчез навсегда в направлении к морю, странно безошибочно ощущавшемуся его губами, лбом и даже языком. Особенно почему то языком. Польский мальчик стал сначала французким, а затем английским моряком, отрекшимся и воскресшим. Так рождалось существо, позднее ощутившее себя писателем Джозефом Конрадом. История эта жестока как удар кинжала. Ее перепетии не описаны, но реалистический ум допишет сам монашеские ритмы этого безумного прыжка за теневую черту. Здесь была отсечена не рука, а нечто гораздо более близкое и очевидно-данное: данная судьбой плоть души. Одним ударом неведома откуда взявшегося зова семнадцатилетний отрок отсек детерминизм судьбы, мгновенно выявив ее подлинный, поистине подлунный смысл..
Можно ли сьесть еще никем не приготовленное блюдо?

Записан

азм есмь сознание.
mishel
Ветеран
****
Offline Offline

Сообщений: 4827



« Ответ #4 : 17 апреля 2013, 08:26:34 »

Лавина

Некто, родившийся и выросший в Козельске , где то между Калугой и Брянском, будучи вполне сложившимся (казалось бы все уже сложилось, улеглось и упаковалось- как в чемодане) человеком, как то в отпуске заехал в Вильнюс, бывший еще в то время частью российской коммунистической империи. Заехал впервые и как бы случайно- по совету приятеля, приятный, мол, городок.
И начиная с вокзала, со спуска к Остра Браме и далее вниз через старый город с его уютной, узко-кирпичной архитектурной архаикой, к паркам и холмам Гедиминаса, вольно распахнутым с одной стороны к воде и небу, а с другой - к маленьким кафе с кофейным бесконечно-устойчивым запахом, - ощутил что то такое, после чего не смог из этого города уехать. Что то в нем, как потом он рассказывал, оборвалось, какая то лавина сошла, о существовании которой он не подозревал. Себе же он , поразмыслив, сказал : когда то прежде я здесь видимо жил. Только очень , очень давно.
Человек этот, в Козельске пребывавший начальником отдела в каком то проектном институте, остался в литовской столице, зарабатывая на жизнь столярным ремеслом, которое откуда то из него вынырнуло, женился на литовке, выучил язык, стал ходить в костел, истово ратуя при случае за суверенную Литву.
До сорока двух лет не проявлявший ни малейшего интереса к живописи, да и вообще к материям тактильным, он вдруг купил здесь однажды (что то в нем купило) этюдник, кисти, краски, и взяв несколько уроков у художника, с которым познакомился случайно на улице, принялся писать город, постигая его заново, из глубин нового органа восприятия. С годами, он так ушел в это занятие, что стал , пожалуй, неотличим от любого другого профессионала, родившегося здесь и знающего каждый камень и каждое дерево.
Когда ему приходилось по скорбным , или юбилейно-торжественным делам приезжать в Козельск, то прежние его друзья и даже родственники с большим трудом признавали в нем знакомца: так изменилось в нем не только внешность и жесты, но самое в человеке казалось бы неизменное - взгляд. Впрочем, ведь взгляд его и в самом деле был направлен теперь на абсолютно иное : уже не на чертежную доску , а на целый мир вещей и стихий, который волховал почему то в нем самом (как в беременной бабе-думал он ), одновременно ослепительно бросаясь в глаза, сражая не цветом, а он даже сам не знал , чем.
Записан

азм есмь сознание.
mishel
Ветеран
****
Offline Offline

Сообщений: 4827



« Ответ #5 : 17 апреля 2013, 08:43:24 »

Тайфун и Любавичевский Ребе


Это случилось в семидесятых годах нашего века. На юг Соединенных штатов Америки надвигался мощный тайфун. Метеостанции подняли тревогу, и потора миллиона американцев наскоро собрали все самое ценное и ушли из зоны ожидаемого грозного гостя. И лишь район, заселенный хасидами, к ужасу и недоумению всей Америки, оставался вне судорог эвакуации: люди продолжали неторопливо беседовать и попивать чаи и компоты как ни в чем не бывало, хотя по прогнозам именно этот район как раз и попадал в эпицентр движения тайфуна..
Как выяснилось впоследствии, хасиды, узнав об опастности, по древней своей традиции обратились к Любавичевскому Ребе, отбив для этого ему телеграмму в Нью-Йорк (нынешняя резиденция Любавического Ребе). Текст телеграммы был примерно таков: "Надвигается тайфун. Что нам делать?" После недолгого ожидания пришел ответ Ребе "Ничего делать не надо. Оставайтесь на месте."
Хасиды остались , совершенно успокоенные ответом. В какие высокие истанции отбивал телеграммы Ребе - неизвестно, однако тайфун, разразившийся по югу США в точно предсказанное время , разрушив, снеся и унеся все, что только было возможно, совершил невероятно виртуозный, какой то фантастический излом в своем бешеном полете, изящно обогнул район хасидов, не задев ни одной крыши, ни одного столба: лишь по окраинам , словно бы в шутку, сорвал с хасидских зазевавшихся голов несколько мятых шляп
Записан

азм есмь сознание.
Корнак
Модератор своей темы
Старожил
*
Offline Offline

Сообщений: 89745



Email
« Ответ #6 : 17 апреля 2013, 12:17:17 »

Не знаю кто сочинил

"Однажды вечером, в пятницу, ехал молодой человек с работы домой на своем автомобиле.
У него было отличное настроение, ведь его ждали два выходных. Была весна, на улицах города была масса отдыхающих.
Вдруг перед его машиной что то промелькнуло и он ощутил сильный удар. Водитель резко дал по тормозам и выскочил из машины. От того что он увидел у него помутилось в глазах...
Под колесами его машины лежал ребенок, мальчик лет 8-10. Он не подавал признаков жизни...

Тут же собралась толпа, кто-то осмотрел ребенка и сказал, что он жив, но как можно скорее надо везти его в больницу. Больница была за углом, и чтобы не терять времени на вызов скорой, мужчина сам решил отвезти ребенка в больницу. Осторожно положил его в салон и рванул к больнице.
В больнице он нашел врача и быстро рассказал ему что произошло. Ребенка переложили на носилки и занесли в приемный покой. Но доктор не спешил осмотреть пациента. Он подозвал водителя и сказал, что не будет ни чего делать, пока водитель не принесет ему денег и написал ему на бумаге сумму.
Парень посмотрел и ответил, что принесет, только пусть доктор не ждет ни секунды и спасает ребенка, и побежал за деньгами... Доктор криво ухмыльнулся и пошел по своим делам.

Через 30 минут парень был уже в больнице, нашел доктора и отдал ему нужную сумму. Оказалось, доктор даже не осмотрел до сих пор мальчика. Но как только взял деньги, тут же засуетился и подбежал к ребенку, сиротливо лежащему на носилках. Когда доктор стал осматривать мальчика, было уже поздно... Мальчик умер.
Доктор посмотрел в лицо мальчика и ужаснулся! Это был его сын..."
Записан
violet drum
Старожил
*****
Offline Offline

Пол: Мужской
Сообщений: 17078


Абстрактные концепции на конкретной шкуре...)


« Ответ #7 : 17 апреля 2013, 22:53:24 »

 Запись о поиске ветра
(В.Пелевин)

Письмо студента Постепенность Упорядочивания Хаоса господину Изящество Мудрости

Отвечаю на ваше письмо, господин Цзян Цзы-Я, с некоторой задержкой. Она вызвана событиями, слух о которых уже дошел, должно быть, до ваших мест. Я не пострадал в смуте; молюсь, чтобы и вас бедствия обошли стороной. Прошло не так много времени с той поры, как под крики цикад мы поднимали чаши в Желтых Горах, а сколько перемен вокруг! Многие, вчера опора Поднебесной, развеяны в прах; другие, бывшие в зените могущества и славы, ныне запятнаны позором, и их имена походят на разграбленные могилы. Только горы и реки вокруг все те же, но, мнится, и они медленно меняют свой облик – пройдет несколько поколений, и вот уже ничего не напомнит о прежнем.
Конечно, это не должно удивлять, ибо в переменах единственное постоянство, дарованное нам Небом. Человека, утвердившегося на Пути, перемены не пугают, ибо душа его глубока, и в ней всегда покой, какие бы волны ни бушевали в мире. Не следует страшиться этих волн – они лишь мнимости, подобные игре солнца на перламутровой раковине. С другой стороны, не следует слишком уж стремиться к покою – и покой и волнение суть проявления одного и того же, а сокровенный путь теряешь как раз тогда, когда начинаешь полагать одни мнимости более важными, чем другие.
Впрочем, господин Цзян Цзы-Я, мои размышления могут вызвать у вас улыбку. И правда, не смешно ли, когда невежда рассуждает о том, что должен чувствовать муж, постигший Путь, да еще в письме такому мужу? Только ваше обычное презрение к словам дает надежду, что вы простите бедного литератора и на этот раз. Поистине, все обстоит именно так, как вы любите повторять, – три слова вызывают десять тысяч бед!
В своем письме вы интересуетесь, сохранил ли я интерес к идее, возникшей, когда вы угощали меня в своем поместье порошком пяти камней. Вы опасаетесь, что в сутолоке столичной жизни я мог позабыть о пережитом в ту ночь. Чтобы показать, насколько все случившееся свежо в моей памяти, позволю себе напомнить обстоятельства, при которых родился упомянутый вами замысел.
Мы говорили о ничтожестве современных сочинений в сравнении с великими книгами древности, причину чего я полагал в том, что люди нашего времени слишком далеко отошли от истинного Пути. На это вы заметили, что в любую эпоху люди находятся на одинаковом расстоянии от Пути, и это расстояние бесконечно. Я возразил, что совершенномудрые учили видеть Путь во всем, что нас окружает, и, следовательно, он всегда рядом. Тогда, господин Цзян Цзы-Я, если помните, вы достали из чехла на поясе феникса из белого нефрита, которого я незадолго перед тем пытался сторговать у вас за пять лян золота, и спросили, по-прежнему ли он мне нравится. Полагая, что вам пришлись по сердцу мои слова, и предвкушая подарок, я ответил утвердительно, но вы вновь спрятали его в чехол. Я поинтересовался, что это должно означать. Видеть Путь и обладать им – не одно и то же, ответили вы.
Мы долго хохотали после этих слов; вы даже опрокинули ногой чайную доску. Из того, что точнейшее и трезвейшее наблюдение вызвало у нас такое веселье, а также по чесотке всего тела, которую я ощущал, я заключаю, что к той минуте порошок пяти камней уже полностью проявил свое действие. Мои мысли устремились сразу во все стороны, и мне вспомнилась виденная на базаре принцесса из народа Хунну, вынимавшая вбитые в бревно гвозди причинным местом. Я вдруг с удивлением понял, что сами Хунну не делают гвоздей, так что увиденное мной тогда – завороженная толпа вокруг помоста, дикие движения и крики завернутой в волчий мех шаманки, зловонный ассистент, вбивающий гвозди в бревно обломком бронзового колокола – было не варварской диковиной, а апофеозом нашей собственной культуры, ищущей способа нарядиться в звериную шкуру, не потеряв при этом лица.
Видимо, из-за этого воспоминания и кое-каких мыслей о столичной жизни у меня и вырвались слова о том, что в наши дни ремесло сочинителя отличается от удела гуннской принцессы только тем, что ему приходится забивать свои гвозди самому, и подлинной опорой духа может быть только классический канон. На это вы возразили, что так было всегда, просто базарные фокусы былых времен кажутся в эпоху упадка священнодействием. А поскольку любая эпоха есть эпоха упадка, и в мире меняются только девизы правления, так называемый классический канон – попросту те надписи, которые мы еще в состоянии разобрать среди древних руин. Оттого-то в любую эпоху этот канон так неповторим и произволен. Но чем было священнодействие древних на самом деле, добавили вы с грустью, об этом выродившиеся потомки не могут даже гадать – если, конечно, они не относятся к разряду фокусников и сочинителей.
В качестве примера таких фокусов и гаданий вы привели модный ныне роман «Путешествие на Запад». Я собирался возразить, ибо считаю эту книгу одним из лучших творений современной литературы, несмотря на все ее стилистическое несовершенство, но мои мысли вдруг приняли неожиданное направление. История Царя Обезьян и Танского монаха – это рассказ о путешествии, сказал я, а возможно ли создать повествование, в центре которого будет Путь? После этого вы и предложили прогуляться в горах.
Не стану повторять, как я благодарен вам, господин Цзян Цзы-Я, за учение, хотя способ, которым оно было преподано, до сих пор наполняет меня страхом. Еще раз приношу извинения за то, что вел себя как неразумное дитя. Но случившееся было так необычно, что попытка спрятаться до сих пор кажется мне вполне естественной. Что до несчастного недоразумения с моим животом, то это, как вы знаете, часто случается при приеме порошка пяти камней, особенно если в нем слишком много киновари. Так что неловко мне не оттого, что вы могли счесть меня трусом – вы знаете, что это не так, – а оттого, что я заставил вас искать меня среди ночи в местах, где и днем следует ходить с великой осторожностью.
Я не откликался на ваш зов не потому, что мое сознание было чем-то замутнено. Наоборот, не помню, чтобы когда-нибудь прежде оно было настолько ясным. Но оно полностью отвернулось от пяти чувственных врат и устремилось в самый тайный из чертогов ума, запылавшего, подобно костру. И тогда я прямо узрел то, к чему столько раз пытался приблизиться через написанное в книгах и беседы с постигшими истину. Я узрел Великий Путь, как он есть сам в себе, не опирающийся ни на что и ни от чего не зависящий. Я понял, отчего бесполезно пытаться достичь его через размышления или рассуждения.
Если уподобить построения ума лестницам, которые должны поднять нас к сокровенному, то мы приставляем их не к стенам замка истины, а лишь к отражениям этих же самых лестниц в зеркале собственного рассудка, поэтому, как бы самоотверженно мы ни карабкались вверх и как бы высоко ни забирались, мы обречены в конце вновь и вновь натыкаться на себя, не приближаясь к истине, но и не удаляясь от нее. Чем длиннее будут наши лестницы, тем выше станут стены, ибо сам замок возникает лишь тогда, когда появляются те, кто хочет взять его приступом, и чем сильнее их желание, тем он неприступней. А до того как мы начинаем искать истину, ее нет. В этом и заключена истина.
Эта моя мысль завершилась странным умственным движением – словно я помыслил не тем способом, как привык, а каким-то совсем невозможным. И здесь, господин Цзян Цзы-Я, сказался опыт в раскрытии преступлений, приобретенный на государственной службе. Мне вдруг открылся самый чудовищный заговор, который когда-либо существовал в Поднебесной, после чего со мной и начался тот приступ неостановимого хохота, который помог вам найти меня в темноте. Этот заговор, в котором состоим мы все, даже не догадываясь об этом, и есть мир вокруг. А суть заговора вот в чем: мир есть всего лишь отражение иероглифов.
Но иероглифы, которые его создают, не указывают ни на что реальное и отражают лишь друг друга, ибо один знак всегда определяется через другие. И ничего больше нет, никакой, так сказать, подлинной персоны перед зеркалом. Отражения, которые доказывают нам свою истинность, отсылая нас к другим отражениям. Глупость же человека, а также его гнуснейший грех, заключен вот в чем: человек верит, что есть не только отражения, но и нечто такое, что отразилось. А его нет. Нигде. Никакого. Никогда. Больше того, его нет до такой степени, что даже заявить о том, что его нет, означает тем самым создать его, пусть и в перевернутом виде.
Представьте фокусника, который, сидя перед лампой, складывает пальцы в сложные фигуры, так, что на стене появляются тени зверей, птиц, чертей и красавиц. А после этого он до смерти пугается этих чертей, влюбляется в красавиц и убегает от тигров, забывая, что это просто тени от его пальцев. Можно было бы назвать его безумцем, не будь сам этот фокусник попросту тенью от знаков «фокус» и «человек». Весь мир вокруг – такой театр теней; пальцы фокусника – это слова, а лампа – это ум. В реальности же нет не только предметов, на которые намекают тени, но даже и самих теней – есть только свет, которого в одних местах больше, а в других меньше. Так на что надеяться? И чего бояться? Однако, говоря об этом, я не беру лампу истины в руки, а просто гну перед ней пальцы слов, создавая новые и новые тени. Поэтому лучше вообще не открывать рта.
После того как я постиг это, смысл древних текстов открылся мне так ясно, словно я сам был их составителем; таинственные места из комментариев к ним стали прозрачны, как школьные прописи. Кроме того, я понял, отчего читать их совершенно бесполезно. Если бы надо мною разверзлись небеса или начался потоп, я не обратил бы на это внимания. И то, что вы отыскали меня прежде, чем я сорвался с какой-нибудь горной тропы в пропасть, воистину кажется мне милостью Неба.
Что еще я постиг? А то, что мы не сосуды, заполненные сознанием, а просто исписанные страницы, качающиеся в нем, как стебли травы в летнем ветре. Мы думаем, что сознание – это наше свойство; точно так же для травинки ветер – это такая ее особенность, которая иногда пригибает ее к земле. По-своему травинка полностью права. Как ей понять, что ветер – не только это? Ей нечем посмотреть вверх, чтобы увидеть огромные облака, которые он несет над землей. Впрочем, будь у нее глаза, она скорее всего решила бы, что облака и есть ветер – ведь ветер увидеть вообще невозможно.
Но самое поразительное, что ощущение «вот я, травинка» возникает тоже не у травинки, а у ветра. Не травинка, сгибаясь к земле, думает «вот ветер»; это ветер думает «вот ветер», натыкаясь на травинку, – для того-то он и разносит семена над землей. Все, что кажется травинке, на самом деле кажется ветру, потому что казаться может только ему. Когда ветер обдувает травинку, он становится травинкой; когда он обдувает гору, он становится горой. Травинка всю жизнь борется с ветром, но ее жизнь проживает тот самый ветер, с которым она сражается. Потому-то ни с травинкой, ни с горой, ни с человеком ничего на самом деле не может случиться. Все происходит только с ветром, а про него поистине нельзя сказать, что есть место, откуда он приходит или куда он уходит. Так разве может с ним хоть что-нибудь произойти?
Когда мы вернулись в усадьбу, мой ум был неспокоен, и участие в беседе требовало от меня усилий. Поистине, думал я, несмотря на все бедствия неисчислимых народов, ни один волос никогда не упал ни с чьей головы! Я не поделился этой мыслью с вами – что-то подсказало мне, господин Цзян Цзы-Я, что я немедленно лишусь целого клока волос. Но когда вы спросили, сумел бы я сделать только что постигнутое темой литературного произведения, я без раздумий ответил утвердительно. Больше того, помню, что ваши слова («теперь, когда вы смутно представляете, в какой стороне искать то, что безногие и безголовые называют Путем») показались мне обидными – я был уверен, что постиг истину целиком и сразу.
Никаких сомнений в своей способности осуществить задуманное у меня не было – я видел и понимал то, что следовало выразить, так же ясно, как вижу сейчас дневной свет. И это понимание наполняло меня такой силой, что я не сомневался в способности этой силы выразить себя. Думать о форме, в которой это произойдет, казалось мне преждевременным. Поистине, это был момент высочайшего счастья – мне, чувствовал я, предстоит создать книгу невиданную, не похожую ни на что из написанного – подобно тому, как ясное и сильное состояние моего духа не походило ни на что из испытанного мною прежде. Возможно, эти слова вызовут у вас улыбку, но в тот момент мне казалось, что я избран Небом, чтобы совершить нечто подобное деяниям Будды и Конфуция, если не затмить их.
Прибыв в столицу и уладив накопившиеся служебные дела, я приступил к работе над книгой. Если уподобить литературный талант военной силе, я вывел на эту войну всю свою небольшую армию до последнего солдата. И вот я с грустью сообщаю вам о полном провале похода. Но я не был разбит в бою. Я не сумел даже приблизиться к противнику. И сейчас я полагаю, что с таким же успехом можно было выходить на битву с ратью облаков или воинством тумана.
Причина моего поражения теперь представляется мне очевидной. Я пытался написать о высшем принципе, свет которого ясно видел в ту ночь. Но что это за принцип? Я по-прежнему этого не знаю, если разуметь под словом «знать» способность изложить на бумаге или внятно разъяснить нечто другому человеку. Мне не сплести из слов такой сети, которой я мог бы вытащить это чудище из темноты. И дело не в моих малых способностях. Мы можем взять в руки только то, у чего есть форма, пусть это даже будет вода, принявшая форму наших ладоней, а у этого странного существа формы нет. И придать ему форму, не утеряв его, нельзя, поэтому называть его существом – большая ошибка. Пытаясь воплотить его в знаках, мы уподобляемся тому, кто ловит ветер шапкой и относит его в кладовую, надеясь собрать там со временем целую бурю. А утверждающий, что бывают книги, картины или музыка, которые содержат в себе Путь, подобен колдуну, который уверяет, будто бог грома живет в тыкве, висящей у него на поясе.
Говоря о путешествиях под действием порошка пяти камней, вы любите повторять: возникать и проявляться смертельно опасно. Не следует никем становиться надолго, ибо это привлекает внимание странных существ, обитающих в том мире, куда мы приходим в гости. В то же время вы говорите, что нет разницы между тем миром и этим (отчего сразу же видишь в слугах тех самых странных существ и вспоминаешь, что и здесь мы всего лишь в гостях). Но возникать и проявляться нельзя и при созерцании Пути. Легко удерживать его перед глазами, пока можешь оставаться никем и ничем. Но если захочешь рассказать о сиянии Пути, сразу возникнет захотевший, оскорбляя Путь скверной своего рождения. А скверна рождения, будь то тела, слова или мысли, и есть граница, отделяющая нас от Пути. Это преграда, где теряют главное. А что есть нынешнее искусство, как не грязная трущоба, где сотни алчных повивальных бабок вытаскивают из стонущей в родовых муках пустоты все новые и новые формы? К тому же, как я замечаю уже много лет, все они по своей сути те же прошлогодние гвозди. А когда что-то называют необычайно глубоким, речь идет о том, что какой-то из гвоздей случайно вогнали на цунь дальше, и шаманке пришлось попотеть.
Когда в нас рождается сочинитель, мы покидаем Путь. А когда у сочинителя рождается первая фраза, в аду ликуют все дьяволы и мары. И это я говорю, господин Цзян Цзы-Я, о самых лучших из нас, тех, кто искренне служит Небу. В словах, которыми хотят обессмертить истину, ее могила. «Не становиться, не рождаться и быть всем» – сама эта фраза есть пример становления, рождения и ограниченности. Все в нашем мире есть разные ступени проявленности, становления и упадка, и знаки письменности с древних времен отражают лишь это. Так как же сказать хоть слово о том, что никогда ничем не становилось? Поистине, трудно поведать о ветре, если знаки есть только для летящих в нем листьев.
Тот, кто бывал в столице, захочет ли жить в деревне, где крыши кроют соломой? Когда видел сияние Пути и знаешь, какова свобода, поплетешься ли назад в тюрьму слов? А даже если вернешься, сумеешь ли объяснить другим то, что увидел? Я готов допустить, господин Цзян Цзы-Я, что могу изъясняться намеками и иносказаниями, ясными для того, кто постиг то же самое. Ведь и сейчас я вверяюсь словам, зная, что буду понят. Но возможно ли изобразить на стене темницы начинающееся за тюремными воротами так, чтобы рисунок понял узник, никогда не выходивший из подземелья? Об этом следовало бы, конечно, спросить самого узника. Но он, боюсь, не поймет и вопроса.
Когда человек читает книгу, он видит придуманные другими знаки. То же происходит, когда он смотрит на мир: лес для нас состоит из тысяч по-разному написанных иероглифов «дерево». Глядя же внутрь себя (это возможно лишь потому, что есть иероглифы «внутри» и «снаружи») и думая о себе (а это возможно лишь потому, что есть иероглиф «я»), он видит только отпечатки знаков. Но он не замечает самого главного – на чем появляются эти отпечатки. И это оттого, что для высшей основы нет знака. Есть иероглиф «Синь», но ведь, глядя на него, мы видим не скрытую основу всего, а только черные разводы туши. И не странно ли, что в древние времена этот знак вырезали на панцире черепахи в виде фигуры, до обидного похожей на, так сказать, «внешнюю почку» – торчащее в нашу сторону мужское достоинство? Вот куда идет ныне человечество, услаждая себя по дороге фокусами гуннских певичек.
Это неведение я и разумею под тюрьмой и темницей. Даже если какому-нибудь искусному врачу удастся заставить человека позабыть на время слова, что с того? Тот, кого всю жизнь слепили огни фейерверка, заметит ли мерцание звезды? Услышит ли треск сверчка привыкший к грохоту барабанов? А истина говорит с нами ничуть не громче, да и не с нами, не будем обольщаться – лишь сама с собой. Впрочем, я начал с того, что никакой истины нет, пока мы не озаботимся ее поисками. И уже рассуждаю о том, громко она разговаривает или тихо и с кем… Вот так слова создают мир. Вот так мир в конце концов оказывается ничем – выброшенной печатной доской, с которой осыпаются под осенним ветром рассохшиеся знаки. Поистине, одно уравновешивает другое.
История Царя Обезьян и Танского монаха – это роман о путешествии в пространстве. Мы же размышляли о том, можно ли написать нечто подобное о странствиях по Пути. Посчитав сперва эту задачу нетрудной, я по размышлении увидел, что к ней нет способа даже подступиться. Так я полагаю и сейчас. Но в «Путешествии на Запад» есть место, которое начисто меня опровергает. Помните ли, что происходит в конце, когда путешественники получают листы чистой бумаги вместо священных текстов, ради которых они прошли столько стран? С жалобами, что их обманули, они возвращаются к Будде. И тот объясняет, что чистые листы бумаги и есть настоящие священные тексты. Поскольку путешественники еще не готовы понять, что такое подлинная святость, они получают то, за чем пришли, – корзины сутр и поучений. Но самое первое послание Будды, не понятое теми, кто пришел к нему за наставлением, – не оно ли полностью вобрало в себя Путь? На бумаге не было вообще ничего, но таково, сдается мне, единственно возможное повествование о сокровенном, которое не окажется подлогом с первого же знака.
Да, на стене темницы можно изобразить истину, открывающуюся тому, кто вышел за тюремные ворота, и нет ничего проще такого рисунка. Это сама стена до того, как ее коснулись мел или кисть. Но узник и так смотрит на нее каждый день, и, значит, сокровенное открыто ему так же, как нам, поскольку мы не видим ничего сверх того, что видит он. Узник просто не знает, что перед ним сокровенное, ибо не начинал его поиска. А как в нем родится желание искать сокровенное, если он не знает даже такого иероглифа? Скорее искать Путь начнут придорожные камни и облака в небе – но они ничего не ведают о Пути, а значит, и не теряли его. Поистине, прилагать усилия и копить знания нужно не для того, чтобы обрести Путь, а для того, чтобы потерять. И первое, что мы делаем, просыпаясь с утра, это заново рисуем темницу со своей фигуркой внутри. Но хоть наша темница всего лишь нарисована, надежней не заточал и Цинь Шихуан.
В Книге о Потоке и Силе есть парная надпись:
«Отсутствие концепции неба и земли суть исток».
«Наличие концепции десяти тысяч вещей суть врата рождения».
Смиренно добавлю, что из этих слов следует: пока сохраняется концепция сокровенного истока, сокровенный исток недостижим. Когда же концепция исчезает, о каком сокровенном истоке говорить? Вот это и называю сокровенным истоком.
Вооружась словами, мы идем в поход за истиной. Нам кажется, что мы достигли цели, но, воротясь из похода, мы видим, что добыча наша – слова, ничем не отличающиеся от тех, с которыми мы отправлялись в путь. Даже непоколебимая опора моих мыслей – Книга о Потоке и Силе – не обладает ли той же природой? В ее защиту можно сказать, что сам Лао Цзы не имел желания браться за кисть, и его труд есть древнейшая из известных нам взяток, ибо написан он был с единственной целью – заставить начальника заставы открыть дорогу на Запад. Но, состоящая из слов и отражающая умозаключения, не есть ли эта книга – в соответствии с ее же собственной мудростью – последовательность врат рождения, сквозь которые проходит читающий, проживая, по числу глав, восемьдесят одну короткую жизнь? А раз так, можно ли сказать, что последнюю страницу переворачивает тот, кто открыл первую? Мне неведомо.
Сообщая о невозможности выполнить задуманное, я вошел с собой в противоречие. Пойду этой тропой и дальше, словно памятной ночью в горах. Как знать, вдруг повесть о Пути все же может существовать – и не только в виде стопки чистой бумаги? В минуты раздумий я видел вдали словно бы мираж, слишком зыбкий, чтобы говорить о деталях, но все же достаточно ясный, чтобы дать его общий очерк. Итак, в этом тексте не должен появляться иероглиф «Путь» – кроме, может быть, первой и последней главы. Там этот знак мелькнет, чтобы очертить пространство, где развернется таинственное действие; кроме того, так будет показано, что Путь ведет лишь сам к себе, не меняясь, но и не оставаясь прежним. Возможно, что в самом начале будет сказано несколько слов о рождении, а в конце – о смерти. Все остальное между этими вехами будет лишено признаков повествования об одном предмете. Мне представляется множество странных историй, рассыпающихся на еще большее количество крохотных рассказов, сквозь которые нельзя продеть ни одной общей нити – кроме той изначальной, что и так проходит сквозь все. Так, удалив все связующие звенья, мы получим повесть о самом главном, которое нельзя убрать, ибо оно и есть Путь десяти тысяч вещей. Такая повесть будет подобна собранию многих отрывков, написанных разными людьми в разные времена. Единственное, что должно скрепить их вместе, – это некое присущее им качество, которое, господин Цзян Цзы-Я, я не возьмусь определить. Скажу только, что в моем письме я ощутил его присутствие в тот момент, когда писал о травинках и ветре. Но что это?
Истины изначально нет – таков установленный небесами закон. Другой закон небес в том, что истину выразить невозможно даже тогда, когда она появляется. Но главный небесный закон в том, что никакие законы не действуют, когда свою волю изъявляет верховный владыка, ибо законы есть не что иное, как память о том, какие повеления он отдавал раньше. Значат ли они что-нибудь, когда рядом он сам? Кто же этот верховный владыка, спросите вы? Я немедленно опрокину ногой чайную доску. И вы улыбнетесь в ответ.
Вот почему Небеса позволяют нарушать свои же уложения. Мы протискиваемся сквозь лес невозможностей неведомо как, и тогда истина, которой нет и которую, даже появись она, все равно нельзя было бы выразить, внезапно возникает перед нами и сияет ясно, как драгоценная яшма в свежем разломе земли. Когда происходит такое, появляются слова, тайна которых неведома. Возможно, таких слов может быть бесконечно много. Возможно и то, что ничего не надо сочинять, и все, что должно войти в эту повесть, уже написано, но эти отрывки разбросаны по книгам разных эпох; быть может, что мудрейший из ученых оказался способным лишь на орнамент силлогизмов, а важнейшую из глав создал невежественный варвар. Мое сердце знает, что повествование, о котором я говорю, существует. Вот только прочесть его может лишь тот таинственный ветер, который листает страницы всех существующих книг. Но, говоря между нами, разве есть в этом мире хоть что-нибудь, кроме него.
Записан

Вам никогда не приходило в голову ... копьё?
Ртуть
Гость
« Ответ #8 : 17 апреля 2013, 22:57:48 »

Рюноскэ Акутагава.

В чаще





ЧТО СКАЗАЛ НА ДОПРОСЕ У СУДЕЙСКОГО ЧИНОВНИКА ДРОВОСЕК



     Да. Это я нашел труп. Нынче утром я, как  обычно,  пошел  подальше  в
горы нарубить деревьев. И вот в роще под горой оказалось мертвое тело. Где
именно? Примерно в четырех-пяти те от  проезжей  дороги  на  Ямасина.  Это
безлюдное   место,   где   растет   бамбук   вперемежку   с   молоденькими
криптомериями.
     На трупе были бледно-голубой суйкан и поношенная шапка  эбоси,  какие
носят в столице; он лежал на спине. Ведь вот  какое  дело,  на  теле  была
всего одна рана, но зато прямо в груди, так что  сухие  бамбуковые  листья
вокруг были точно пропитаны киноварью. Нет, кровь  больше  не  шла.  Рана,
видно, уже запеклась. Да, вот еще что; на ране, ничуть не испугавшись моих
шагов, сидел присосавшийся овод.
     Не видно ли было меча или чего-нибудь в этом роде? Нет, там ничего не
было. Только у ствола криптомерии,  возле  которой  лежал  труп,  валялась
веревка. И еще... да, да, кроме веревки, там был еще гребень. Бот  и  все,
что было возле тела - только эти две вещи. А трава и опавшая листва кругом
были сильно истоптаны - видно, убитый не дешево отдал свою жизнь. Что,  не
было ли лошади? Да туда никакая лошадь не проберется. Конная дорога -  она
подальше, за рощей.



ЧТО СКАЗАЛ НА ДОПРОСЕ СУДЕЙСКОГО ЧИНОВНИКА СТРАНСТВУЮЩИЙ МОНАХ



     С убитым я встретился вчера. Вчера... кажется,  в  полдень.  Где?  На
дороге от Сэкияма в Ямасина. Он вместе с  женщиной,  сидевшей  на  лошади,
направлялся в Сэкияма. На женщине была широкополая шляпа с покрывалом, так
что лица ее я не видел. Видно было только шелковое платье с узором  цветов
хаги. Лошадь была рыжеватая, с подстриженной гривой.  Рост?  Что-то  около
четырех сун выше обычного... Я ведь монах, в таких вещах худо  разбираюсь.
У мужчины... да, у него был и меч за поясом, и лук со стрелами за  спиной.
И сейчас хорошо помню, как у него из черного лакированного колчана торчало
штук двадцать стрел.
     Мне и во сне не снилось, что он так  кончит.  Поистине,  человеческая
жизнь исчезает вмиг, что росинка, что молния. Ох, ох, словами не  сказать,
как все это прискорбно.



ЧТО СКАЗАЛ НА ДОПРОСЕ СУДЕЙСКОГО ЧИНОВНИКА СТРАЖНИК



     Человек, которого я поймал? Это  -  знаменитый  разбойник  Тадземару.
Когда я его схватил, он, упав с лошади, лежал, стеная, на каменном  мосту,
что у Авадагути. Когда? Прошлым вечером, в  часы  первой  стражи.  Прошлый
раз, когда я его чуть не поймал, на нем был тот же самый  синий  суйкан  и
меч за поясом. А на этот раз у него,  как  видите,  оказались  еще  лук  и
стрелы. Вот как? Это те самые, что были у  убитого?  Ну,  в  таком  случае
убийство, без сомнения, совершил Тадземару. Лук, обтянутый  кожей,  черный
лакированный колчан, семнадцать стрел с ястребиными  перьями  -  все  это,
значит, принадлежало убитому. Да, лошадь, как вы  изволили  сказать,  была
рыжеватая, с подстриженной гривой. Видно, такая ему вышла судьба, что  она
сбросила его с себя. Лошадь щипала траву у дороги неподалеку от  моста,  и
за ней волочились длинные поводья.
     Этот самый Тадземару, не в пример прочим разбойникам, что шатаются по
столице, падок до женщин. Помните,  в  прошлом  году  на  горе  за  храмом
Акиторибэ, посвященном Биндзуру, убили женщину  с  девочкой,  по-видимому,
паломников? Так вот, говорили, что это дело его рук. Бот  и  женщина,  что
ехала на рыжеватой лошади - если он убил мужчину, то  куда  девалась  она,
что с ней сталось? Неизвестно. Извините, что вмешиваюсь, но  надо  бы  это
расследовать.



ЧТО СКАЗАЛА НА ДОПРОСЕ СУДЕЙСКОГО ЧИНОВНИКА СТАРУХА



     Да, это труп того самого человека, за которого вышла замуж моя  дочь.
Только он не из  столицы.  Он  самурай  из  Кокуфу  и  Вакаса.  Зовут  его
Канадзава Такэхиро, лет ему двадцать шесть. Нет, он не мог навлечь на себя
ничьей злобы - у него был очень мягкий характер.
     Моя дочь? Ее зовут Масаго, ей девятнадцать лет. Она нравом смелая, не
хуже мужчины. У  нее  никогда  не  было  возлюбленного  до  Такэхиро.  Она
смуглая, возле уголка  левого  глаза  у  нее  родинка,  лицо  маленькое  и
продолговатое.
     Вчера Такэхиро с моей дочерью отправился в  Вакаса.  За  какие  грехи
свалилось на нас такое несчастье! Что с моей дочерью?  С  судьбой  зятя  я
примирилась, но тревога за дочь не дает мне покоя. Я, старуха, молю вас во
имя всего святого - обыщите все леса и  луга,  только  найдите  мою  дочь!
Какой злодей этот разбойник Тадземару или как его там! Не только зятя,  но
и мою дочь... (Плачет, не в силах сказать ни слова.)



ПРИЗНАНИЕ ТАДЗЕМАРУ



     Того человека убил я. Но женщину я не убивал. Куда она делась?  Этого
и я тоже не знаю. Постойте! Сколько бы вы меня ни пытали, я ведь все равно
не смогу сказать то, чего не знаю. К тому же, раз уж так вышло, я не  буду
трусить и не буду ничего скрывать.
     Я встретил этого мужчину и его жену вчера, немного позже полудня.  От
порыва ветра шелковое покрывало как раз распахнулось, и на  миг  мелькнуло
ее лицо. На миг - мелькнуло и сразу же снова скрылось  -  и,  может  быть,
отчасти поэтому ее лицо показалось мне ликом бодисатвы. И я тут же  решил,
что завладею женщиной, хотя бы пришлось убить мужчину.
     Вам кажется это страшно? Пустяки, убить мужчину - обыкновенная  вещь!
Когда хотят завладеть женщиной, мужчину всегда убивают.  Только  я  убиваю
мечом, что у меня за поясом, а  вот  вы  все  не  прибегаете  к  мечу,  вы
убиваете властью, деньгами, а иногда  просто  льстивыми  словами.  Правда,
крови при этом не проливается, мужчина остается целехонек - и все-таки  вы
его убили. И если подумать, чья вина тяжелей - ваша или моя - кто  знает?!
(Ироническая усмешка.)
     Но это не значит, что я недоволен, если удается  завладеть  женщиной,
не убивая мужчины. А на этот раз я  прямо  решил  завладеть  женщиной  без
убийства. Только на проезжей дороге такой штуки не  проделать.  Поэтому  я
придумал, как заманить их обоих в глубь рощи.
     Это  оказалось  нетрудно.  Пристав  к  ним  как  попутчик,   я   стал
рассказывать, что напротив на горе есть курган, что я его раскопал,  нашел
там много зеркал и мечей и зарыл все это в роще у  гори,  чтобы  никто  не
видел, и что, если найдется желающий, я дешево продам любую вещь.  Мужчина
понемногу стал поддаваться на мои  слова.  И  вот  -  что  бы  вы  думали!
Страшная вещь алчность! Не прошло  и  получаса,  как  они  повернули  свою
лошадь и вместе со мной направились по тропинке к горе.
     Когда мы подошли к роще, я сказал, что вещи зарыты в  самой  чаще,  и
предложил им пойти посмотреть. Мужчину снедала жадность, и он, конечно, не
стал возражать. Но женщина сказала, что она не сойдет с лошади и останется
ждать. Это с ее стороны было вполне разумно, так как она видела, что  роща
очень густая. Все шло как по маслу, и я  повел  мужчину  в  чащу,  оставив
женщину одну.
     На окраине заросли рос  только  бамбук.  Но  когда  мы  прошли  около
полпути, стали попадаться и криптомерии. Для того, что я  задумал,  трудно
было  найти  более  удобное  место.   Раздвигая   ветви,   я   рассказывал
правдоподобную историю, будто сокровища зарыты  под  криптомерией.  Слушая
меня, мужчина торопливо шел вперед, туда, где виднелись тонкие стволы этих
деревьев. Бамбук попадался все реже, уже вокруг стояли криптомерии - и тут
я внезапно набросился на него и повалил  его  на  землю.  И  он  сразу  же
оказался привязанным к стволу дерева. Веревка? Какой же  разбойник  бывает
без веревки? Веревка была у меня за поясом - ведь  она  всегда  могла  мне
понадобиться, чтобы перебраться через изгородь. Разумеется, чтоб он не мог
кричать, я забил ему рот опавшими бамбуковыми листьями,  и  больше  с  ним
возиться было нечего.
     Покончив с мужчиной, я вернулся к женщине и сказал ей, что ее спутник
внезапно занемог и что ей надо пойти посмотреть,  что  с  ним.  Незачем  и
говорить, что и на этот раз я добился своего. Она сняла  свою  широкополую
шляпу и, не отнимая у меня руки, пошла в глубь рощи. Но когда мы пришли  и
тому месту, где к дереву был привязан ее муж, едва она  его  увидела,  как
сунула руку за пазуху и выхватила кинжал. Никогда еще не  приходилось  мне
видеть такой необузданной, смелой женщины.  Не  будь  я  тогда  настороже,
наверняка получил бы удар  в  живот.  От  этого-то  я  увернулся,  но  она
ожесточенно наносила удары куда попало. Но ведь недаром я Тадземару -  мне
в конце концов удалось, не вынимая меча, выбить кинжал у нее из рук. А без
оружия самая храбрая женщина ничего не может поделать. И  вот  я  наконец,
как и хотел, смог овладеть женщиной, не лишая жизни мужчину.
     Да, не лишая жизни мужчину. Я и после этого не собирался его убивать.
Но когда я хотел скрыться из рощи, оставив лежащую в слезах  женщину,  она
вдруг как безумная вцепилась мне в рукав и, задыхаясь, крикнула:  "Или  вы
умрете, или мой муж... кто-нибудь из  вас  двоих  должен  умереть...  Быть
опозоренной на глазах двоих мужчин  хуже  смерти...  Один  из  вас  должен
умереть... а я пойду к тому, кто останется  в  живых".  И  вот  тогда  мне
захотелось убить мужчину. (Мрачное возбуждение.)
     Теперь, когда я вам это сказал,  наверно,  кажется,  что  я  жестокий
человек. Это вам так кажется, потому что вы не видели лица  этой  женщины.
Потому что вы не  видели  ее  горящих  глаз.  Когда  я  встретился  с  ней
взглядом, меня охватило желание сделать  ее  своей  женой,  хотя  бы  гром
поразил меня на месте. Сделать ее своей женой - только эта мысль и была  у
меня в голове. Нет, это не была грубая похоть, как  вы  думаете.  Если  бы
мною владела только похоть, я отшвырнул бы женщину  пинком  ноги  и  ушел.
Тогда и мужчине не пришлось бы обагрить мой меч  своею  кровью.  Но  в  то
мгновение, когда в сумраке чащи я вгляделся в лицо женщины, я  решил,  что
не уйду оттуда, пока его не убью.
     Однако хотя я и решил его убить, но не хотел  убивать  его  подло.  Я
развязал его и сказал: будем биться на мечах. Веревка, что нашли у  корней
дерева, это и была та самая, которую я тогда бросил. Мужчина с  искаженным
лицом выхватил тяжелый меч и сразу  же,  не  вымолвив  ни  слова,  яростно
бросился на меня. Чем кончился этот бой, незачем и говорить.  На  двадцать
третьем взмахе мой меч пронзил его грудь. На  двадцать  третьем  взмахе  -
прошу вас, не забудьте этого! Я до сих пор поражаюсь: во всем мире он один
двадцать раз скрестил свой меч с моим. (Веселая улыбка.)
     Как только он упал, я с  окровавленным  мечом  в  руках  обернулся  к
женщине. Но - представьте себе, ее нигде не  было!  Я  стал  искать  среди
деревьев. Но на опавших бамбуковых листьях не осталось никаких  следов.  А
когда я прислушался, то услышал только предсмертное  хрипенье  в  горле  у
мужчины.
     Может быть, когда мы начали  биться,  женщина  ускользнула  из  рощи,
чтобы позвать на помощь? Как только эта  мысль  пришла  мне  в  голову,  я
понял, что дело идет о моей жизни. Я взял у убитого меч, лук  и  стрелы  и
сейчас же выбрался на прежнюю тропинку. Там все так же мирно щипала  траву
лошадь женщины. Говорить о том, что было после - значит  напрасно  тратить
слова. Только вот что: перед въездом в столицу у меня  уже  не  было  того
меча. Вот и все мое признание. Подвергните меня самой жестокой казни  -  я
ведь всегда  знал,  что  когда-нибудь  моей  голове  придется  торчать  на
верхушке столба. (Вызывающий вид.)



ЧТО РАССКАЗАЛА ЖЕНЩИНА НА ИСПОВЕДИ В ХРАМЕ КИЕМИДЗУ



     Овладев мною, этот мужчина в синем обернулся к моему связанному  мужу
и насмешливо захохотал. Как тяжело, наверно,  было  мужу!  Но  как  он  ни
извивался, опутывавшая его веревка  только  глубже  врезалась  в  тело.  Я
невольно вся подалась к нему - нет,  я  только  хотела  податься.  Но  тот
мужчина мгновенно пинком ноги швырнул меня на землю. И  вот  тогда  это  и
случилось. В этот миг я увидела в глазах мужа какой-то неописуемый  блеск.
Неописуемый... даже теперь, вспоминая его глаза, я не могу подавить в себе
дрожь. Не в силах выговорить ни единого слова, муж в это  мгновение  излил
всю свою душу во взгляде. Но его глаза выражали не гнев, не страдание -  в
них сверкало холодное презрение ко мне, вот что они выражали! Не от  пинка
того мужчины, а от ужаса перед этим взглядом я, не помня себя,  вскрикнула
и лишилась чувств.
     Когда я пришла в себя, того мужчины в синем уже не было. И  только  к
стволу криптомерии по-прежнему был привязан мой муж. С трудом поднимаясь с
опавших бамбуковых листьев, я пристально смотрела ему в  лицо.  Но  взгляд
его нисколько  не  изменился.  Его  глаза  по-прежнему  выражали  холодное
презрение и затаенную  ненависть.  Не  знаю,  как  сказать,  что  я  тогда
почувствовала... и стыд, и  печаль,  и  гнев...  Шатаясь,  я  поднялась  и
подошла к мужу.
     "Слушайте! После того, что случилось, я не могу больше  оставаться  с
вами. Я решила умереть. Но... но умрете и вы. Вы видели мой  позор.  После
этого я не могу оставить вас в живых". Вот что я ему сказала, как ни  было
это трудно. И все-таки муж по-прежнему  смотрел  на  меня  с  отвращением.
Сдерживая волнение, от которого грудь моя готова была разорваться, я стала
искать его меч. Но, вероятно, все похитил разбойник - не только  меча,  но
даже и лука и стрел нигде в чаще не было видно. Только кинжал, к  счастью,
валялся у моих ног. Я занесла кинжал и еще раз  сказала  мужу:  "Теперь  я
лишу вас жизни. И сейчас же последую за вами".
     Когда  муж  услышал  эти  слова,  он  с  усилием  пошевелил   губами.
Разумеется,  голоса  не  было  слышно,  так  как  рот  у  него  был  забит
бамбуковыми листьями. Но когда я посмотрела на  его  губы,  то  сразу  все
поняла, что он сказал. Все с тем же презрением ко мне муж проговорил  одно
слово: "Убивай". Почти в беспамятстве я глубоко вонзила кинжал в его грудь
под бледно-голубым суйканом.
     Кажется,  тут  я  опять  потеряла  сознание.  Когда,   очнувшись,   я
оглянулась кругом, муж, по-прежнему связанный, уже не дышал. Сквозь густые
ветви криптомерий, сплетенные со стволами бамбука,  на  его  бледное  лицо
упал луч заходящего солнца.  Подавляя  рыдания,  я  развязала  веревку  на
трупе. И потом... что стало  со  мной  потом?  Об  этом  у  меня  нет  сил
говорить. Что я ни делала, я  не  могла  найти  в  себе  силы  умереть.  Я
подносила кинжал к горлу, я пыталась утопиться в озере у подножья горы,  я
пробовала... Но вот не умерла, осталась живой, и этим  мне  не  приходится
гордиться. (Грустная улыбка.)  Может  быть,  милосердная,  сострадательная
богиня Каннон отвернулась от такого никчемного существа, как я. Но что  же
мне делать, мне, убившей своего мужа, обесчещенной  разбойником,  что  мне
делать? Что мне... мне... (Внезапные отчаянные рыдания.)



ЧТО СКАЗАЛ УСТАМИ ПРОРИЦАТЕЛЬНИЦЫ ДУХ УБИТОГО



     Овладев женой, разбойник уселся рядом с ней на землю  и  принялся  ее
всячески утешать. Рот у меня, разумеется, был заткнут. Сам я был  привязан
к стволу дерево. Но и все время делал жене знаки глазами:  "Не  верь  ему!
Все, что он говорит - ложь", - вот что я хотел дать ей  понять.  Но  жена,
опечаленно сидя на опавших листьях, не  поднимала  глаз  от  своих  колен.
Право, можно было подумать, что она внимательно слушает слова  разбойника.
Я извивался от ревности. А разбойник искусно  вел  речь,  добиваясь  своей
цели. Утратив чистоту, жить с мужем будет трудно. Чем оставаться с  мужем,
не лучше ли ей пойти в  жены  к  нему,  разбойнику?  Ведь  он  решился  на
бесчинство именно потому, что она ему полюбилась... Вот до чего он  дерзко
договорился.
     Слушая разбойника, жена наконец задумчиво подняла лицо. Никогда еще я
не видел ее  такой  красивой!  Но  что  же  ответила  моя  красавица  жена
разбойнику, когда я был, связанный,  рядом  с  ней?  Теперь  я  блуждаю  в
небытии, но  каждый  раз,  как  я  вспоминаю  этот  ее  ответ,  меня  жжет
негодование. Вот что сказала жена: "Ну, так  ведите  меня,  куда  хотите".
(Долгое молчание.)
     Но ее вина не только в  этом.  Из-за  Этого  одного  я,  наверно,  не
мучился бы так, блуждая во мраке. Вот что произошло:  жена,  как  во  сне,
последовала за разбойником, державшим ее за руку, и уже готова была  выйти
из рощи, как вдруг, смертельно побледнев, указала на меня, привязанного  к
дереву. "Убейте его! Я не могу быть с вами, пока он жив!.."  -  выкрикнула
она несколько раз, как безумная. "Убейте его!" - эти слова и  теперь,  как
ураган, уносят меня в бездну мрака. Разве хоть когда-нибудь такие  мерзкие
слова исходили из человеческих уст? Разве хоть когда-нибудь такие  гнусные
слова касались человеческого слуха? Разве хоть когда-нибудь...  (Внезапный
взрыв язвительного хохота.) Услыхав эти слова, даже  разбойник  побледнел.
"Убейте его!" - кричала жена, цепляясь за его рукав.  Пристально  взглянув
на нее, разбойник не ответил ни "да", ни "нет" и вдруг пинком  швырнул  ее
на опавшие листья. (Снова взрыв язвительного хохота.)  Скрестив  на  груди
руки, он обернулся ко  мне.  "Что  сделать  с  этой  женщиной?  Убить  или
помиловать? Для ответа кивните головой". Убить? За одни эти слова я  готов
все ему простить. (Снова долгое молчание.)
     Пока я колебался, жена вдруг вскрикнула и бросилась  бежать  в  глубь
чащи. Разбойник в тот же миг кинулся за ней, но, видимо, не успел схватить
ее даже за рукав. Мне казалось, что я все это вижу в бреду.
     Когда жена убежала, разбойник взял мой меч, лук и стрелы  и  в  одном
месте разрезал на мне веревку. Помню, как  он  пробормотал,  скрываясь  из
рощи: "Теперь надо подумать и о себе".
     Когда он ушел, всюду кругом стало тихо. Нет, не  всюду  -  рядом  еще
слышались  чьи-то  рыдания.  Снимая  с   себя   веревку,   я   внимательно
прислушался. И что же? Я понял, что это рыдаю я сам.  (Третий  раз  долгое
молчание.)
     Наконец я с трудом отделил свое измученное  тело  от  ствола.  Передо
мной блестел кинжал, оброненный женой. Я поднял его и одним взмахом вонзил
себе в грудь. Я почувствовал,  как  к  горлу  подкатил  какой-то  кровавый
клубок, но ничего  мучительного  в  этом  не  было.  Когда  грудь  у  меня
похолодела, кругом стало еще тише. О, какая это была тишина! В этой горной
роще не щебетала ни одна птица. Только на стволах  криптомерий  и  бамбука
горели печальные лучи закатного  солнца.  Закатного  солнца...  Но  и  они
понемногу меркли. Уже не видно стало ни  деревьев,  ни  бамбука.  И  меня,
распростертого на земле, окутала глубокая тишина.
     И вот тогда кто-то тихонько подкрался ко мне. Я хотел посмотреть, кто
это. Но все кругом застлал сумрак. И кто-то... этот кто-то невидимой рукой
тихо вынул кинжал у меня  из  груди.  В  тот  же  миг  рот  у  меня  опять
наполнился хлынувшей кровью. И после этого я  навеки  погрузился  во  тьму
небытия.
Записан
violet drum
Старожил
*****
Offline Offline

Пол: Мужской
Сообщений: 17078


Абстрактные концепции на конкретной шкуре...)


« Ответ #9 : 20 апреля 2013, 01:33:25 »

Алан Александр Милн (англ. Alan Alexander Milne)
(18 января 1882 — 31 января 1956) — английский писатель, автор повестей о «медведе с опилками в голове» — Винни-Пухе.

ГЛАВА ПЯТАЯ, в которой Пятачок встречал Слонопотама

Однажды, когда Кристофер Робин, Винни-Пух и Пятачок сидели и мирно беседовали, Кристофер Робин проглотил то, что у него было во рту, и сказал, как будто между прочим:
— Знаешь, Пятачок, а я сегодня видел Слонопотама.
— А чего он делал? — спросил Пятачок.
Можно было подумать, что он ни капельки не удивился!
— Ну, просто слонялся, — сказал Кристофер Робин, — По-моему, он меня не видел.
— Я тоже одного как-то видел, — сказал Пятачок. — По-моему, это был он. А может, и нет.
— Я тоже, — сказал Пух, недоумевая. «Интересно, кто же это такой Слонопотам?» — подумал он.
— Их не часто встретишь, — небрежно сказал Кристофер Робин.
— Особенно сейчас, — сказал Пятачок.
— Особенно в это время года, — сказал Пух.
Потом они заговорили о чем-то другом, и вскоре пришла пора Пуху и Пятачку итти домой. Они пошли вместе. Сперва, пока они плелись по тропинке на краю Дремучего Леса, оба молчали; но когда они дошли до речки и стали помогать друг другу перебираться по камушкам, а потом бок о бок пошли по узкой тропке между кустов, у них завязался Очень Умный Разговор. Пятачок говорил: «Понимаешь, Пух, что я хочу сказать?» А Пух говорил: «Я и сам так, Пятачок, думаю». Пятачок говорил: «Но с другой стороны, Пух, мы не должны забывать». А Пух отвечал: «Совершенно верно, Пятачок. Не понимаю, как я мог упустить это из виду».
И вот, как раз когда они дошли до Шести Сосен, Пух оглянулся кругом и, убедившись, что никто не подслушивает, сказал весьма торжественным тоном:
— Пятачок, я что-то придумал.
— Что ты придумал, Пух?
— Я решил поймать Слонопотама.
Сказав это, Винни-Пух несколько раз подряд кивнул головой. Он ожидал, что Пятачок скажет: «Ну да!», или: «Да ну?», или: «Пух, не может быть!», или сделает какое-нибудь другое полезное замечание в этом духе, но Пятачок ничего не сказал.
По правде говоря, Пятачок огорчился, что не ему первому пришла в голову эта замечательная мысль.
— Я думаю поймать его, — сказал Пух, подождав еще немножко, — в западню. И это должна быть очень Хитрая Западня, так что тебе придется помочь мне, Пятачок.
— Пух, — сказал Пятачок, немедленно утешившись и почувствовав себя вполне счастливым, — я тебе, конечно, помогу. — А потом он сказал: — А как мы это сделаем?
И Пух сказал:
— В этом-то вся соль: как?
Они сели, чтобы обдумать свое предприятие.

Первое, что пришло Пуху в голову, — вырыть Очень Глубокую Яму, а потом Слонопотам пойдет гулять и упадет в эту яму, и…
— Почему? — спросил Пятачок.
— Что — почему? — сказал Пух.
— Почему он туда упадет?
Пух потер нос лапой и сказал, что, ну, наверно, Слонопотам будет гулять, мурлыкая себе под нос песенку и поглядывая на небо — не пойдет ли дождик, вот он и не заметит Очень Глубокой Ямы, пока не полетит в нее, а тогда ведь будет уже поздно.
Пятачок сказал, что это, конечно, очень хорошая Западня, но что, если дождик уже будет идти?
Пух опять почесал свой нос и сказал, что он об этом не подумал. Но тут же просиял и сказал, что, если дождь уже будет идти, Слонопотам может посмотреть на небо, чтобы узнать, скоро ли дождь перестанет, вот он опять и не заметит Очень Глубокой Ямы, пока не полетит в нее!.. А ведь тогда будет уже поздно.
Пятачок сказал, что теперь все ясно, и, по его мнению, это очень-очень Хитрая Западня.
Пух был весьма польщен, услышав это, и почувствовал, что Слонопотам уже все равно что пойман.
— Но, — сказал он, — осталось обдумать только одно, а именно: где надо выкопать Очень Глубокую Яму?
Пятачок сказал, что лучше всего выкопать яму перед самым носом Слонопотама, как раз перед тем, как он в нее упадет.
— Но ведь он тогда увидит, как мы ее будем копать, — сказал Пух.
— Не увидит! Ведь он будет смотреть на небо!
— А вдруг он случайно посмотрит вниз? — сказал Пух. — Тогда он может обо всем догадаться…
Он долго размышлял, а потом грустно добавил:
— Да, это не так просто, как я думал. Наверно, поэтому Слонопотамы так редко попадаются…
— Наверно, поэтому, — согласился Пятачок.
Они вздохнули и поднялись, а потом, вытащив друг из друга немножко колючек, опять сели, и все это время Пух говорил себе: «Эх, эх, если бы только я умел думать!..» Винни в глубине души был уверен, что поймать Слонопотама можно, надо только, чтобы у охотника в голове был настоящий ум, а не опилки…
— Предположим, — сказал он Пятачку, — ты бы хотел поймать меня. Как бы ты за это взялся?
— Ну, — сказал Пятачок, — я бы вот как сделал: я бы сделал западню, и я бы поставил туда приманку — горшок меду. Ты бы его учуял и полез бы за ним, и…
— Да, я бы полез за ним туда, — взволнованно сказал Пух, — только очень осторожно, чтобы не ушибиться, и я бы взял этот горшок с медом, и сперва я бы облизал только края, как будто там больше меда нет, понимаешь, а там отошел бы в сторону и подумал о нем немножко, а потом я бы вернулся и начал бы лизать с самой середины горшка, а потом…
— Ну ладно, успокойся, успокойся. Главное — ты был бы в ловушке, и я бы мог тебя поймать. Так вот, первым делом надо подумать о том, что любят Слонопотамы. По-моему, желуди, верно? У нас сейчас их очень много… Эй, Пух, очнись!
Пух, который тем временем совсем размечтался о меде, очнулся и даже подскочил и сказал, что мед гораздо приманочней, чем желуди. Пятачок был другого мнения, и они чуть было не поспорили об этом; но Пятачок вовремя сообразил, что если они будут класть в ловушку желуди, то желуди придется собирать ему, Пятачку, а если они положат туда мед, то его достанет Пух. Поэтому он сказал: «Очень хорошо, значит, мед!» — в тот самый момент, когда Пух тоже об этом подумал и собирался сказать: «Очень хорошо, значит, желуди».
— Значит, мед, — повторил Пятачок для верности. — Я выкопаю яму, а ты сходишь за медом.
— Отлично, — сказал Пух и побрел домой.
Придя домой, он подошел к буфету, влез на стул и достал с верхней полки большой-пребольшой горшок меду. На горшке было написано «М и о т», но, чтобы удостовериться окончательно, Винни-Пух снял с него бумажную крышку и заглянул внутрь. Там действительно был мед.
— Но ручаться нельзя, — сказал Пух. — Я помню, мой дядя как-то говорил, что он однажды видел сыр точь-в-точь такого же цвета.
Винни сунул в горшок мордочку и как следует лизнул.
— Да, — сказал он, — это он. Сомневаться не приходится. Полный горшок меду. Конечно, если только никто не положил туда на дно сыру — просто так, шутки ради. Может быть, мне лучше немного углубиться… на случай… На тот случай, если Слонопотамы не любят сыру… как и я… Ах! — И он глубоко вздохнул. — Нет, я не ошибся. Чистый мед сверху донизу!
Окончательно убедившись в этом, Пух понес горшок к западне, и Пятачок, выглянув из Очень Глубокой Ямы, спросил: «Принес?» А Пух сказал: «Да, но он не совсем полный». Пятачок заглянул в горшок и спросил: «Это все, что у тебя осталось?» А Пух сказал: «Да», потому что это была правда.И вот Пятачок поставил горшок на дно Ямы, вылез оттуда, и они пошли домой.
— Ну, Пух, спокойной ночи, — сказал Пятачок, когда они подошли к дому Пуха. — А завтра утром в шесть часов мы встретимся у Сосен и посмотрим, сколько мы наловили Слонопотамов.
— До шести, Пятачок. А веревка у тебя найдется?
— Нет. А зачем тебе понадобилась веревка?
— Чтобы отвести их домой.
— Ох… А я думал, Слонопотамы идут на свист.
— Некоторые идут, а некоторые нет. За Слонопотамов ручаться нельзя. Ну, спокойной ночи!
— Спокойной ночи!
И Пятачок побежал рысцой к своему дому, возле которого была доска с надписью «Посторонним В.», а Винни-Пух лег спать.
Спустя несколько часов, когда ночь уже потихоньку убиралась восвояси, Пух внезапно проснулся от какого-то щемящего чувства. У него уже бывало раньше это щемящее чувство, и он знал, что оно означает: ему хотелось есть.
Он поплелся к буфету, влез на стул, пошарил на верхней полке и нашел там пустоту.
«Это странно, — подумал он, — я же знаю, что у меня там был горшок меду. Полный горшок, полный медом до самых краев, и на нем было написано „М и о т“, чтобы я не ошибся. Очень, очень странно».
И он начал расхаживать по комнате взад и вперед, раздумывая, куда же мог деваться горшок, и ворча про себя песенку-ворчалку. Вот какую:
Куда мой мед деваться мог?
Ведь был полнехонький горшок!
Он убежать никак не мог —
Ведь у него же нету ног!
Не мог уплыть он по реке
(Он без хвоста и плавников),
Не мог зарыться он в песке…
Не мог, а все же — был таков!
Не мог уйти он в темный лес,
Не мог взлететь под небеса…
Не мог, а все-таки исчез!
Ну, это прямо чудеса!
Он проворчал эту песню три раза и внезапно все вспомнил. Он же поставил горшок в Хитрую Западню для Слонопотамов!
— Ай-ай-ай! — сказал Пух. — Вот что получается, когда чересчур заботишься о Слонопотамах!
И он снова лег в постель.
Но ему не спалось. Чем больше старался он уснуть, тем меньше у него получалось. Он попробовал считать овец — иногда это очень неплохой способ, — но это не помогало. Он попробовал считать Слонопотамов, но это оказалось еще хуже, потому что каждый Слонопотам, которого он считал, сразу кидался на Пухов горшок с медом и все съедал дочиста! Несколько минут Пух лежал и молча страдал, но когда пятьсот восемьдесят седьмой Слонопотам облизал свои клыки и прорычал: «Очень неплохой мед, пожалуй, лучшего я никогда не пробовал», Пух не выдержал. Он скатился с кровати, выбежал из дому и помчался прямиком к Шести Соснам.
Солнце еще нежилось в постели, но небо над Дремучим Лесом слегка светилось, как бы говоря, что солнышко уже просыпается и скоро вылезет из-под одеяла. В рассветных сумерках Сосны казались грустными и одинокими; Очень Глубокая Яма казалась еще глубже, чем была, а горшок с медом, стоявший на дне, был совсем призрачным, словно тень. Но когда Пух подошел поближе, нос сказал ему, что тут, конечно, мед, и язычок Пуха вылез наружу и стал облизывать губы.
— Жалко-жалко, — сказал Пух, сунув нос в горшок, — Слонопотам почти все съел!
Потом, подумав немножко, он добавил:
— Ах нет, это я сам. Я позабыл.
К счастью, оказалось, что он съел не все. На самом донышке горшка оставалось еще немножко меда, и Пух сунул голову в горшок и начал лизать и лизать…
Тем временем Пятачок тоже проснулся. Проснувшись, он сразу же сказал: «Ох». Потом, собравшись с духом, заявил: «Ну что же!.. Придется», — закончил он отважно. Но все поджилки у него тряслись, потому что в ушах у него гремело страшное слово — СЛОНОПОТАМ!
Какой он, этот Слонопотам?
Неужели очень злой?
Идет ли он на свист?
И если идет, то ЗАЧЕМ?
Любит ли он поросят или нет?
И как он их любит?…
Если он ест поросят, то, может быть, он все-таки не тронет поросенка, у которого есть дедушка по имени Посторонним В.?
Бедный Пятачок не знал, как ответить на все эти вопросы. А ведь ему через какой-нибудь час предстояло впервые в жизни встретиться с настоящим Слонопотамом!
Может быть, лучше притвориться, что заболела голова, и не ходить к Шести Соснам? Но вдруг будет очень хорошая погода и никакого Слонопотама в западне не окажется, а он, Пятачок, зря проваляется все утро в постели?
Что же делать?
И тут ему пришла в голову хитрая мысль. Он пойдет сейчас потихоньку к Шести Соснам, очень осторожно заглянет в западню и посмотрит, есть там Слонопотам или нет. Если он там, то он, Пятачок, вернется и ляжет в постель, а если нет, то он, конечно, не ляжет!..
И Пятачок пошел. Сперва он думал, что, конечно, никакого Слонопотама там не окажется; потом стал думать, что нет, наверно, окажется; когда же он подходил к западне, он был в этом совершенно уверен, потому что услышал, как тот слонопотамит вовсю!
— Ой-ой-ой! — сказал Пятачок. Ему очень захотелось убежать. Но он не мог. Раз он уже подошел так близко, нужно хоть одним глазком глянуть на живого Слонопотама. И вот он осторожно подкрался сбоку к яме и заглянул туда…
А Винни-Пух все никак не мог вытащить голову из горшка с медом. Чем больше он тряс головой, тем крепче сидел горшок.
Пух кричал: «Мама!», кричал: «Помогите!», кричал и просто: «Ай-ай-ай», но все это не помогало. Он пытался стукнуть горшком обо что-нибудь, но, так как он не видел, обо что он стукает, и это не помогало. Он пытался вылезти из западни, но, так как он не видел ничего, кроме горшка (да и тот не весь), и это не получалось.
Совсем измучившись, он поднял голову (вместе с горшком) и издал отчаянный, жалобный вопль…
И именно в этот момент Пятачок заглянул в яму.
— Караул! Караул! — закричал Пятачок. — Слонопотам, ужасный Слонопотам!!! — И он помчался прочь, так что только пятки засверкали, продолжая вопить: — Караул! Слонасный ужопотам! Караул! Потасный Слоноужам! Слоноул! Слоноул! Карасный Потослонам!..
Он вопил и сверкал пятками, пока не добежал до дома Кристофера Робина.
— В чем дело, Пятачок? — сказал Кристофер Робин, натягивая штанишки.
— Ккк-карапот, — сказал Пятачок, который так запыхался, что едва мог выговорить слово. — Ужо…пото… Слонопотам!
— Где?
— Вон там, — сказал Пятачок, махнув лапкой.
— Какой он?
— У-у-ужасный! С вот такой головищей! Ну прямо, прямо… как… как не знаю что! Как горшок!
— Ну, — сказал Кристофер Робин, надевая ботинки, — я должен на него посмотреть. Пошли.
Конечно, вдвоем с Кристофером Робином Пятачок ничего не боялся. И они пошли.
— Слышишь, слышишь? Это он! — сказал Пятачок испуганно, когда они подошли поближе.
— Что-то слышу, — сказал Кристофер Робин.
Они слышали стук. Это бедный Винни, наконец, наткнулся на какой-то корень и пытался разбить свой горшок.
— Стой, дальше нельзя! — сказал Пятачок, крепко стиснув руку Кристофера Робина. — Ой, как страшно!..
И вдруг Кристофер Робин покатился со смеху. Он хохотал и хохотал… хохотал и хохотал… И пока он хохотал, голова Слонопотама здорово ударилась о корень. Трах! — горшок разлетелся вдребезги. Бах! — и появилась голова Винни-Пуха.
И тут наконец Пятачок понял, каким он был глупым Пятачком. Ему стало так стыдно, что он стремглав помчался домой и лег в постель с головной болью, и в это утро он почти окончательно решил убежать из дому и стать моряком.
А Кристофер Робин и Пух отправились завтракать.
— Мишка! — сказал Кристофер Робин. — Я тебя ужасно люблю!
— А я-то! — сказал Винни-Пух.



Записан

Вам никогда не приходило в голову ... копьё?
mishel
Ветеран
****
Offline Offline

Сообщений: 4827



« Ответ #10 : 20 апреля 2013, 08:18:11 »

Хорхе Луис Борхес Сон Колриджа

   Лирический фрагмент «Кубла Хан» (пятьдесят с чем-то рифмованных неравносложных строк восхитительного звучания) приснился английскому поэту Сэмюэлу Тейлору Колриджу в один из летних дней 1797 года. Колридж пишет, что он тогда жил уединенно в сельском доме в окрестностях Эксмура; по причине нездоровья ему пришлось принять наркотическое средство; через несколько минут сон одолел его во время чтения того места из Пэр-чеса, где речь идет о сооружении дворца Кубла Хана, императора, славу которому на Западе создал Марко Поло. В сне Колриджа случайно прочитанный текст стал разрастаться и умножаться: спящему человеку грезились вереницы зрительных образов и даже попросту слов, их описывающих; через несколько часов он проснулся с убеждением, что сочинил – или воспринял – поэму примерно в триста строк. Он помнил их с поразительной четкостью и сумел записать этот фрагмент, который остался в его сочинениях. Нежданный визит прервал работу, а потом он уже не мог припомнить остальное. «С немалым удивлением и досадой, – рассказывает Колридж, – •я обнаружил, что хотя смутно, но помню общие очертания моего видения, все прочее, кроме восьми или десяти отдельных строк, исчезло, как круги на поверхности реки от брошенного камня, и – увы! – восстановить их было невозможно». Суинберн почувствовал, что спасенное от забвения было изумительнейшим образцом музыки английского языка и что человек, способный проанализировать эти стихи (дальше идет метафора, взятая у Джона Китса), мог бы разъять радугу. Все переводы и переложения поэм, основное достоинство которых музыка, – пустое занятие, а порой оно может принести вред; посему ограничимся пока тем, что Колриджу во сне была подарена бесспорно блестящая страница.
   Этот случай, хотя он и необычен, – не единственный. В психологическом эссе «The World of Dreams» [1] Хэвлок Эллис приравнял его к случаю со скрипачом и композитором Джузеппе Тартини, которому приснилось, будто Дьявол (его слуга) исполнил на скрипке сонату изумительной красоты; проснувшись, Тартини извлек из своего несовершенного воспоминания «Trillo del Diavolo» [2]. Другой классический пример бессознательной работы ума – случай с Робертом Льюисом Стивенсоном, которому один сон (как сам он сообщил в своей «Chapter on Dreams» [3]) подсказал содержание «Олальи», а другой сон, в 1884 году, – сюжет «Джекиля и Хайда». Тартини попытался в бодрствующем состоянии воспроизвести музыку сна; Стивенсон получил во сне сюжеты, то есть общие очертания; более родствен словесному образу, пригрезившемуся Колриджу, сон Кэдмона, о котором сообщает Беда Достопочтенный («Historia ecclessiastica gentis Anglorum» [4], IV, 24). Произошло это в конце VII века, в миссионерской и воинственной Англии древних саксов. Кэдмон был простым пастухом, уже немолодым; как-то ночью он сбежал с праздника, предвидя, что ему будут подсовывать арфу, а он знал, что петь он не умеет. Улегся он спать в конюшне, среди лошадей, и вот во сне кто-то позвал его по имени и приказал петь. Кэдмон ответил, что не умеет, но ему сказали: «Пой о начале всего сотворенного». И тут Кэдмон произнес стихи, которых никогда прежде не слышал. Проснувшись, он их не забыл и сумел повторить перед монахами соседнего монастыря Хилд. Читать он так и не научился, но монахи объяснили ему тексты Священной истории, и он, «как доброе животное жвачку, пережевывал их и превращал в сладостные стихи, и таким образом он воспел сотворение мира и человека, и всю историю, рассказанную в Бытии и Исходе сынов Израиля, и их вступление в землю обетованную, и многое другое из Писания, и воплощение, страсти, воскресение и вознесение Спасителя, и пришествие Святого Духа, и поучения апостолов, а также ужас Страшного Суда, ужас мук адских, блаженство рая, милостивые и грозные приговоры Господа». Он был первым церковным поэтом английского народа; «никто не мог с ним сравниться, – говорит Беда, – ибо он учился не у людей, но у Бога». Прошли годы, и Кэдмон предсказал час своей кончины, которая пришла к нему во сне. Будем надеяться, что он снова встретился со своим ангелом.
   На первый взгляд случай с Колриджем, пожалуй, может показаться менее удивительным, чем то, что произошло с его предшественником. «Кубла Хан» – превосходные стихи, а девять строк гимна, приснившегося Кэдмону, почти ничем не примечательны, кроме того, что порождены сном; однако Колридж уже был поэтом, а Кэдмону только что было открыто его призвание. Впрочем есть некое более позднее обстоятельство, которое до непостижимости возвеличивает чудо сна, создавшего «Кубла Хана». Если факт достоверен, то история сна Кол-риджа на много веков предшествует самому Колриджу и до сей поры еще не закончилась.
   Поэт видел этот сон в 1797 году (некоторые полагают, что в 1798-м) и сообщение о нем опубликовал в 1816-м в качестве пояснения, а равно оправдания незавершенности поэмы. Двадцать лет спустя в Париже появился в фрагментах первый на Западе перевод одной из всемирных историй, которыми так богата была персидская литература, – «Краткое изложение историй» Рашид ад-Дина, относящееся к XIV веку. На одной из страниц мы читаем: «К востоку от Ксамду Кубла Хан воздвиг дворец по плану, который был им увиден во сне и сохранен в памяти». Написал об этом визирь Гасана Махмуда, потомка Кублы.
   Монгольский император в XIII веке видит во сне дворец и затем строит его согласно своему видению; в XVIII веке английский поэт, который не мог знать, что это сооружение порождено сном, видит во сне поэму об этом дворце. Если с этой симметричностью, воздействующей надуши спящих людей и охватывающей континенты и века, сопоставить всяческие вознесения, воскресения и явления, описанные в священных книгах, то последние, на мой взгляд, ничего – или очень немного – стоят.
   Какое объяснение мы тут предпочтем? Те, кто заранее отвергают все сверхъестественное (я всегда считал себя принадлежащим к этой корпорации), скажут, что история двух снов – совпадение, рисунок, созданный случаем, подобно очертаниям львов и лошадей, которые иногда принимают облака. Другие предположат, что поэт, наверно, откуда-то знал о том, что император видел дворец во сне, и сообщил, будто и он видел поэму во сне, дабы этой блестящей выдумкой объяснить или оправдать незавершенность и неправильность стихов [5]. Эта гипотеза правдоподобна, но она обязывает нас предположить – без всяких оснований – существование текста, неизвестного синологам, в котором Колридж мог прочитать еще до 1816 года о сне Кублы [6]. Более привлекательны гипотезы, выходящие за пределы рационального. Можно, например, представить себе, что, когда был разрушен дворец, душа императора проникла в душу Колриджа, дабы тот восстановил дворец в словах, более прочных, чем мрамор и металл.
   Первый сон приобщил к реальности дворец, второй, имевший место через пять веков, – поэму (или начало поэмы), внушенную дворцом; за сходством снов просматривается некий план; огромный промежуток времени говорит о сверхчеловеческом характере исполнителя этого плана. Доискаться целей этого бессмертного или долгожителя было бы, наверно, столь же дерзостно, сколь бесполезно, однако мы вправе усомниться в его успехе. В 1691 году отец Жербийон из Общества Иисусова установил, что от дворца Кубла Хана остались одни руины; от поэмы, как мы знаем, дошло всего-навсего пятьдесят строк. Судя по этим фактам, можно предположить, что череда лет и усилий не достигла цели. Первому сновидцу было послано ночью видение дворца, и он его построил; второму, который не знал о сне первого, – поэма о дворце. Если эта схема верна, то в какую-то ночь, от которой нас отделяют века, некоему читателю «Кубла Хана» привидится во сне статуя или музыка. Человек этот не будет знать о снах двух некогда живших людей, и, быть может, этому ряду снов не будет конца, а ключ к ним окажется в последнем из них.
   Написав эти строки, я вдруг увидел – или мне кажется, что увидел, – другое объяснение. Возможно, что еще неизвестный людям архетип, некий вечный объект (в терминологии Уайтхеда), постепенно входит в мир; первым его проявлением был дворец, вторым – поэма. Если бы кто-то попытался их сравнить, он, возможно, увидел бы, что по сути они тождественны.

Записан

азм есмь сознание.
mishel
Ветеран
****
Offline Offline

Сообщений: 4827



« Ответ #11 : 20 апреля 2013, 08:47:10 »

Еще у него новелла хорошая Алеф , весь Алеф заливать не буду , только анализ темы про зеркала

Вскоре появился Карлос. Говорил со мною сухо, и я понял, что он не способен думать ни о чем ином, кроме того, что теряет Алеф.
   ? Рюмочку этого псевдоконьяка, ? распорядился он, ? и можешь нырять в подвал. Помни, надо обязательно находиться в горизонтальном положении, лежать на спине. Также необходимы темнота, неподвижность, время на аккомодацию глаз. Ты ляжешь на каменный пол и будешь смотреть на девятнадцатую ступеньку лестницы. Я поднимусь, закрою крышку, и ты останешься один. Тебя, может быть, испугает какой-нибудь грызун ? дело обычное! Через несколько минут ты увидишь Алеф. Микрокосм алхимиков и каббалистов, наш пресловутый давний друг, multum in parvo 8. ? И уже в столовой он прибавил: ? Разумеется, если ты его не увидишь, твоя неспособность отнюдь не будет опровержением моих данных... Спускайся, очень скоро ты сумеешь побеседовать с Беатрис во всех ее обликах.
   Я поспешно сошел по лестнице, меня уже тошнило от его болтовни. Подвал, размером чуть пошире лестницы, больше напоминал колодец. Я напрасно искал глазами сундук, о котором говорил Карлос Архентино. Один из углов загромождали ящики с бутылками и парусиновые мешки. Карлос взял мешок, свернул его и положил на пол, видимо, в определенном месте.
   ? Подушка незавидная, ? пояснил он, ? но, если я сделаю ее выше хоть на один сантиметр, ты ни черта не увидишь, только расстроиться и сконфузишься. Ну давай ложись, хорошенько расслабься и отсчитай девятнадцать ступенек.
   Я выполнил его странные требования, он наконец ушел и осторожно опустил крышку ? темнота, несмотря на узенькую щель, которую я потом заметил, показалась мне абсолютной. Внезапно мне стала ясна вся опасность моего положения ? я разрешил запереть себя в подвале сумасшедшему, после того как выпил яд. В бравадах Карлоса сквозил тайный страх, что я могу не увидеть чуда; чтобы оправдать свой бред, чтобы не услышать, что он сумасшедший, Карлос должен меня убить. Я почувствовал некоторую дурноту и постарался объяснить ее своей неподвижностью, а не действием наркотика. Я закрыл глаза, потом открыл их. И тут я увидел Алеф.
   Теперь я подхожу к непересказуемому моменту моего повествования и признаюсь в своем писательском бессилии. Всякий язык представляет собою алфавит символов, употребление которых предполагает некое общее с собеседником прошлое. Но как описать другим Алеф, чья беспредельность непостижима и для моего робкого разума? Мистики в подобных случаях пользуются эмблемами: перс, чтобы обозначить божество, говорит о птице, которая каким-то образом есть все птицы сразу; Аланус де Инсулис ? о сфере, центр которой находится всюду, а окружность нигде; Иезекииль ? об ангеле с четырьмя лицами, который одновременно обращается к Востоку и Западу, к Северу и Югу. (Я не зря привожу эти малопонятные аналогии, они имеют некоторое отношение к Алефу.) Быть может, боги не откажут мне в милости, и я когда-нибудь найду равноценный образ, но до тех пор в моем сообщении неизбежен налет литературщины, фальши. Кроме того, неразрешима главная проблема: перечисление, пусть неполное, бесконечного множества. В грандиозный этот миг я увидел миллионы явлений ? радующих глаз и ужасающих, ? ни одно из них не удивило меня так, как тот факт, что все они происходили в одном месте, не накладываясь одно на другое и не будучи прозрачными. То, что видели мои глаза, совершалось одновременно, но в моем описании предстанет в последовательности ? таков закон языка. Кое-что я все же назову.
   На нижней поверхности ступеньки, с правой стороны, я увидел маленький, радужно отсвечивающий шарик ослепительной яркости. Сперва мне показалось, будто он вращается, потом я понял, что иллюзия движения вызвана заключенными в нем поразительными, умопомрачительными сценами. В диаметре Алеф имел два-три сантиметра, но было в нем все пространство вселенной, причем ничуть не уменьшенное. Каждый предмет (например, стеклянное зеркало) был бесконечным множеством предметов, потому что я его ясно видел со всех точек вселенной. Я видел густо населенное море, видел рассвет и закат, видел толпы жителей Америки, видел серебристую паутину внутри черной пирамиды, видел разрушенный лабиринт (это был Лондон), видел бесконечное число глаз рядом с собою, которые вглядывались в меня, как в зеркало, видел все зеркала нашей планеты, и ни одно из них не отражало меня, видел в заднем дворе на улице Солера те же каменные плиты, какие видел тридцать лет назад в прихожей одного дома на улице Фрая Бентона, видел лозы, снег, табак, рудные жилы, испарения воды, видел выпуклые экваториальные пустыни и каждую их песчинку, видел в Инвернессе женщину, которую никогда не забуду, видел ее пышные волосы, гордое тело, видел рак на груди, видел круг сухой земли на тротуаре, где прежде было дерево, видел загородный дом в Адроге, экземпляр первого английского перевода Плиния, сделанного Файлмоном Голландом, видел одновременно каждую букву на каждой странице (мальчиком я удивлялся, почему буквы в книге, когда ее закрывают, не смешиваются ночью и не теряются), видел ночь и тут же день, видел закат в Керегаро, в котором словно бы отражался цвет одной бенгальской розы, видел мою пустую спальню, видел в одном научном кабинете в Алкмаре глобус между двумя зеркалами, бесконечно его отражавшими, видел лошадей с развевающимися гривами на берегу Каспийского моря на заре, видел изящный костяк ладони, видел уцелевших после битвы, посылавших открытки, видел в витрине Мирсапура испанскую колоду карт, видел косые тени папоротников в зимнем саду, видел тигров, тромбы, бизонов, морские бури и армии, видел всех муравьев, сколько их есть на земле, видел персидскую астролябию, видел в ящике письменного стола (от почерка меня бросило в дрожь) непристойные, немыслимые, убийственно точные письма Беатрис, адресованные Карлосу Архентино, видел священный памятник в Чакарите, видел жуткие останки того, что было упоительной Беатрис Витербо, видел циркуляцию моей темной крови, видел слияние в любви и изменения, причиняемые смертью, видел Алеф, видел со всех точек в Алефе земной шар, и в земном шаре опять Алеф, и в Алефе земной шар, видел свое лицо и свои внутренности, видел твое лицо; потом у меня закружилась голова, и я заплакал, потому что глаза мои увидели это таинственное, предполагаемое нечто, чьим именем завладели люди, хотя ни один человек его не видел: непостижимую вселенную.
   Я почувствовал бесконечное преклонение, бесконечную жалость.
   ? Да ты совсем обалдеешь, если будешь так долго совать свой нос куда не просят, ? сказал ненавистный жизнерадостный голос. ? Сколько ни ломай голову, тебе вовек не отплатить мне за такое чудо. Потрясающая обсерватория, ты согласен, Борхес?
   Ботинки Карлоса Архентино стояли на самой верхней ступеньке. Внезапно стало чуть светлее, и я с трудом поднялся и пробормотал:
   ? Да-да, потрясающая, потрясающая.
   Безразличное звучание моего голоса удивило меня.
   Карлос Архентино с тревогой допытывался:
   ? Ты хорошо все видел? В цвете?
   В единый миг я составил план мести. Добродушно, с неприкрытой жалостью, как бы нервничая и уклоняясь, я поблагодарил Карлоса Архентино за приют в его подвале и настойчиво посоветовал воспользоваться сносом дома, чтобы покинуть вредный воздух столицы, который никого ? поверьте, никого! ? не щадит. Мягко, но непреклонно я отказался говорить об Алефе, обнял Кярлоса Архентино на прощанье и повторил, что сельская жизнь и покой ? это два замечательных врача.
   На улице, на лестнице Конституции, в метро все лица казались мне знакомыми. Я испугался, что ни одно меня больше не удивит, испугался, что меня никогда не оставит чувство, что все это я уже видел. К счастью, после нескольких ночей бессонницы забвение снова меня одолело.
   Постпскртптум первого марта 1943 года. Через полгода после того, как снесли дом на улице Гарая, издательство "Прокруст", не убоявшись длины грандиозной поэмы, выпустило в продажу подборку "аргентинских фрагментов". Что было дальше, излишне говорить: Кардос Архентино Данери получил вторую Национальную премию по литературе 9 Первую дали доктору Аите; третью ? доктору Марио Бонфанти; трудно поверить, но мое произведение "Карты шулера" не получило ни одного голоса. Еще раз победили тупость и зависть! Мне давно не удается повидать Данери, газеты оповещают, что вскоре он нас одарит еще одной книгой. Его удачливое перо (которому теперь уже не мешает Алеф) принялось за стихотворное переложение творений доктора Асеведо Диаса.
   Я хотел бы еще сделать два замечания: одно касающееся сущности Алефа, другое ? его названия. Что до последнего, то, как известно, это название первой буквы в алфавите священного языка. Применение его к шарику в моей истории, по-видимому, не случайно. В каббале эта буква обозначает Эн-соф ? безграничную, чистую божественность; говорится также, что она имеет очертания человека, указывающего на небо и на землю и тем свидетельствующего, что нижний мир есть зеркало и карта мира горнего; в Mengenlehre 10 Алеф ? символ трансфинитных множеств, где целое не больше, чем какая-либо из частей. Хотелось бы мне знать, подобрал ли Карлос Архентино это название сам или же вычитал его как наименование какой-то другой точки, где сходятся все точки, в одном из бесчисленных текстов, открывшихся ему благодаря его домашнему Алефу. Как ни покажется невероятным, я полагаю, что существует (или существовал) другой Алеф и что Алеф на улице Гарая ? это фальшивый Алеф.
   Приведу мои доводы. Капитан Бертон исполнял до 1867 года обязанности британского консула в Бразилии: в июле 1942 года Педро Энрикес Уренья обнаружил в библиотеке города Сантуса его рукопись, трактующую о зеркале, владельцем которого Восток называет Искандера Зу-л-Карнайна, или Александра Двурогого Македонского. В зеркале этом отражалась вся вселенная. Бергон упоминает о родственных диковинах ? о семикратном зеркале Кай Хусроу, которое Тарик ибн-Зияд обнаружил в захваченном дворце ("Тысяча и одна ночь", 273), о зеркале, которое Лукиан из Самосаты видел на Луне ("Правдивая история", 1, 26), о волшебном копье Юпитера, о котором говорится в первой книге "Сатирикона" Капеллы, об универсальном зеркале Мерлина, "круглом, вогнутом и похожем на целый стеклянный мир" ("Королева фей", III, 2, 19), ? и прибавляет следующие любопытные слова: "Однако все перечисленные зеркала ( к тому же не существовавшие) ? это всего лишь оптические приборы. А правоверным, посещающим мечеть Амра в Каире, доподлинно известно, что вселенная находится внутри одной из колонн, окаймляющих центральный двор мечети... Разумеется, видеть ее не дано никому, но те, кто прикладывают ухо к колонне, говорят, что вскоре начинают слышать смутный гул движения вселенной... Мечеть сооружена в VII веке, но колонны эти были взяты из других храмов доисламских религий, как пишет о том Ибн Хальдун: "Государства, основанные кочевниками, нуждаются в притоке чужестранцев для всевозможных строительных работ".




Записан

азм есмь сознание.
mishel
Ветеран
****
Offline Offline

Сообщений: 4827



« Ответ #12 : 20 апреля 2013, 09:50:12 »

По моему мнению у Борхеса ясная , глубокая и четкая проза , возможно вследствии его физической слепоты ,  например у Болдырева медитативная , это когда  понимание приходит не годы спустя , ) насчет Милна я даже в детстве не была фанатом  Винни -Пуха ,  который бродил только по своему лесу , а что нибудь эпическое , чтоб подальше от дома , тип Волшебника страны Оз, ну или Муми Тролли , они хотя бы мечтали о чем то большем чем  пожрать и поиграть ), но на вкус и цвет товарищей нет
Записан

азм есмь сознание.
Ртуть
Гость
« Ответ #13 : 20 апреля 2013, 10:54:34 »

Мирча Элиаде

                                                       Дочь капитана

 
* * *
Все собрались, как обычно, у самого обрыва поглазеть на встречные поезда. Каждый раз, когда брашовский скорый трогался в путь, с противоположной стороны уже лениво подходил пассажирский из Бэйкоя. Оба паровоза издавали протяжный гудок, а Носатый вопил:
— Слушайте эхо!
Но не все его слышали и не всегда... А пока скорый не дошел до станции, все терпеливо ждали. Оставшиеся несколько минут казались особенно долгими, и никому не хотелось разговаривать. Здесь, наверху, солнце еще не зашло, а внизу давно уже наступил вечер. Прахова утратила свой серебристый блеск, вдруг превратившись в мрачный свинцовый поток.
— К станции подошел! — объявил Носатый.
В этот миг у них за спиной послышались быстрые шаги, словно кто-то сбежал вниз по тропинке, и раздался хриплый женский голос:
— Брындуш! Денщик господина капитана...
Рыжий веснушчатый мальчик лет двенадцати или тринадцати с жестким, словно щетка, ежиком недовольно обернулся. У него были огромные глаза, неожиданно глубокие и черные.
— Погоди, — сказал Носатый, — поезд вот-вот тронется.
Мальчик секунду колебался. Потом пожал плечами, сплюнул и, засунув руки в карманы брюк, медленно двинулся по тропинке. У самой дороги он услышал паровозные гудки и остановился, но эхо сюда не долетало.
Денщик поджидал на скамейке. Увидев его, сдвинул фуражку на затылок и улыбнулся.
— Эй, мусью, марш-марш, а то господин капитан осерчает!
Но мальчик и ухом не повел. Он шел медленно, засунув руки в карманы, рассеянно глядя по сторонам. Тогда солдат поправил фуражку и зашагал вперед. Так шли они в десяти шагах друг от друга среди зарослей ромашки и пыльных кустиков полыни. У дачи с колокольчиками на балконе денщик остановился и повернул голову.
— Небось страшно? — спросил он, когда мальчик приблизился к нему.
— Мне? — удивился Брындуш, снисходительно улыбаясь.
Потом пожал плечами и плюнул.
— Тогда поскорее, а то господин капитан ждет нас.
Но и на этот раз мальчик не ускорил шаг, и денщик был вынужден идти медленно, рядом с ним. Через некоторое время он снова поправил фуражку и прошептал:
— Скорее, бегом, он нас заметил...
Капитан стоял у ворот в сорочке и подтяжках, нервно затягиваясь папиросой. Это был средних лет, плотный коротконогий человек. Лицо у него было круглое, брови редкие, волосы зачесаны с затылка на лоб. Казалось, он безуспешно пытается придать своему лицу саркастическое и свирепое выражение.
— Валентин! — крикнул он. — Можешь раздеваться.
Когда Брындуш вошел во двор, с крыльца сбежал смуглый мальчуган с черными прилизанными волосами. Он был в спортивных трусах и держал в руках две пары боксерских перчаток. Как бы не замечая его, Брындуш подошел к колонке в глубине двора и принялся снимать рубаху. Тщательно сложил ее и оставил на бревне. Потом, все так же размеренно, не спеша снял тапочки и долго вытирал ноги о траву. Засучил как можно выше короткие штаны. Несколько раз капитан кричал ему:
— Эй, мусью, поскорей, уж ночь на дворе!
Он надел на Валентина боксерские перчатки и дожидался, нетерпеливо помахивая другой парой. Наконец Брындуш, улыбаясь, подошел к нему и театральным жестом протянул обе руки, словно для того, чтобы ему надели наручники. Солдат, стоя на страже у ворот, с любопытством наблюдал за этими приготовлениями.
— Внимание! — вдруг провозгласил капитан. — Подойдите друг к другу, глядя прямо в глаза, и пожмите рыцарски руки!
Пока мальчики, неловко ступая, строго поглядывая друг на друга и стараясь не моргать, шли навстречу, снова прозвучал голос капитана, прерывающийся от волнения:
— Приготовиться к приветствию! Говорите четко, без запинки!
Мальчики остановились и, с большим трудом соединив руки в перчатках, несколько раз осторожно тряхнули ими, так чтобы перчатки не соскочили до следующей команды.
— Назовите свои девизы! — проговорил капитан еще более взволнованно. — После моей команды вызывайте друг друга на бой! Раз, два, три!..
— Virtuoso, — отчетливо, по слогам, произнес Валентин. — Хафиз.
— Остановитесь! — крикнул капитан, подняв правую руку и подходя к ним. — Какой у тебя девиз? — обратился он к сыну.
— Virtuoso, — ответил оробевший Валентин. — «Доблестный», Хафиз.
— Кто это? Я никогда о нем не слышал.
— Персидский поэт.
— Откуда ты знаешь?
— Мне рассказывала Агриппина.
— Хорошо, — кивком одобрил капитан. — По местам! Три шага назад, сходитесь, назовите свои девизы и вызывайте друг друга на бой. Раз, два, три!..
— Virtuoso! Хафиз! — что было мочи закричал Валентин.
Брындуш ничего не сказал и только поднес обе руки в перчатках к лицу, вероятно, чтобы скрыть свою широкую и странную улыбку. Валентин подождал и растерянно повернулся к отцу.
— Эй, мусью, твой девиз! — крикнул капитан. — Скажи что-нибудь! Любое слово, — настаивал он. — Это правило игры... Скажи хоть одно слово, какого черта?! Ты что, немой?..
— Не могу, — помедлив, прошептал Брындуш. — Я не могу произнести вслух. Это секрет.
Брындуш знал, что за этим последует. Как всегда, капитан подойдет к нему, положит руку на плечо и станет просить. Потом попытается задеть его самолюбие, называя неучем, невежей, мужланом. В конце концов, отчаявшись, отступит на несколько шагов и крикнет: «Без предупреждения, в бой!»... Однако на сей раз капитан не стал настаивать. Он многозначительно улыбнулся и взглянул на Валентина.
— Делай, как я тебя учил! — сказал он. Затем отступил назад все с той же загадочной улыбкой, видимо предвкушая удивление Брындуша. Но ему показалось, что Брындуш иронически поглядывает на него, и он внезапно скомандовал:
— Нападайте!..
Как всегда, Брындуш двинулся головой вперед, без предварительной стойки, держа кулаки у плеч, так что перчатки напоминали гантели для гимнастических упражнений. Валентин сосредоточенно выжидал, напрягая ноги в коленях. Он нанес один за другим два удара, видимо противника на расстоянии. Капитан наблюдал за борьбой с кислой улыбкой, застывшей в уголках губ. К счастью, вскоре он заметил мальчишку, который вскарабкался на забор, и, не оборачиваясь назад, мигнул денщику.
— Марин, — шепнул он, — хворостина!
Денщик поднял с земли прут и бросился к воротам. В ту же секунду дети с криками помчались в сторону церкви. Солдат сплюнул, сдвинул фуражку на затылок и снова подпер ворота, время от времени оглядываясь на забор.
— У него кровь! — вдруг закричал он и опять сплюнул яростно, сквозь зубы.
Ухватившись руками за подтяжки, в полном отчаянии капитан смотрел, как его сын, позабыв обо всем на свете, молотит Брындуша, а тот улыбается столь же невозмутимо, как и в начале матча, и только иногда вытягивает вперед обе руки, чтобы отстранить противника и сплюнуть кровь.
— Остановитесь! — крикнул капитан. — Хватит на сегодня!
Валентин, бледный и дрожащий, стиснув зубы, испуганно смотрел на окровавленное лицо Брыпдуша. Капитан подошел к нему и принялся стаскивать перчатки.
— Идите умойтесь, — произнес он с глубочайшей горечью.
Брындуш подставил лицо под струю воды. Время от времени он отворачивался, чтобы сплюнуть кровь. Капитан подошел к нему.
— Сегодня я дам тебе сто леев, хоть ты этого и не заслужил, — тихонько сказал он, вкладывая деньги в руку мальчика. — Я дал больше, чтобы подбодрить тебя. Но если ты и в следующий раз не будешь соблюдать правила игры, получишь только пятьдесят леев. А если будешь упрямиться, я поищу кого-нибудь другого. Понял?
— Да, господин капитан, — сказал Брындуш, глядя на него с уважением и симпатией и не решаясь вытереть кровь, текущую из носа.
Капитан хотел сказать что-то еще, но раздумал и смущенно отошел в сторону. Появился Валентин и тоже принялся умываться. Брындуш старался как можно дольше держать голову под краном, а Валентин из горсти поливал водой лицо, руки, грудь. Вдруг послышался голос денщика, кричавшего с улицы:
— Господин капитан, барыня и барышни возвращаются!..
Капитан с недовольным видом извлек из потайного кармашка часы, которые спрятал перед началом матча.
— Беги за кителем! — крикнул он. И, повернувшись к мальчикам, добавил с преувеличенной серьезностью:
— Торопитесь, чтобы дамы не застали вас врасплох. И чтобы не заметили кровь, а то они очень чувствительны.
Брындуш молча оделся и стал приглаживать мокрые волосы. Встретившись глазами с Валентином, он вдруг ласково улыбнулся и сделал шаг к нему.
— Агриппина — это твоя сестра? — спросил он шепотом. — Правда, что она второгодница?
Валентин покраснел как рак и застыл на месте с рубашкой в руках.
— Неправда... — с большим трудом выдавил он из себя.
— Она второгодница! — повторил Брындуш все с той же ласковой улыбкой.
И, не сказав больше ни слова, не попрощавшись, пошел в глубь сада, к калитке, открыл ее и медленно двинулся по тропинке, держа руки в карманах и все так же улыбаясь. Он делал вид, что не замечает бегущих за ним мальчишек, не слышит их насмешливых голосов.
— Он опять избитый до полусмерти! До крови!..
Брындуш узнал голос Носатого, и ему вдруг стало весело. Он остановился и сплюнул несколько раз подряд, стараясь избавиться от вкуса крови, которая еще оставалась во рту. И побрел дальше, все так же медленно и лениво, удивляясь, что больше не слышит голос Носатого. Он еще должен был сказать: «Ну и лупил его капитанский сын, будто орехи колол! У него искры из глаз так и сыпались!» Брындушу нравилось выражение «искры из глаз так и сыпались», и он с тайным удовлетворением улыбался всякий раз, когда это слышал. Однажды Носатый сказал: «Валентин так ему врежет, что он своих не узнает!» Брындушу понравилось и это выражение, хотя он не до конца понял его смысл. Но уже давно Носатый так не говорил...
Брындуш миновал дачу с колокольчиками, и никто его не окликнул, но он даже не обернулся, чтобы посмотреть. Он шел не торопясь, засунув руки в карманы, иногда останавливаясь, чтобы сплюнуть. Было слышно только стрекотание кузнечиков. И тут он понял, почему никто его не зовет, — он узнал тяжелый шаг денщика и услышал голос:
— Эй, мусью!
Брындуш остановился и медленно повернул голову. Марин подбежал к нему и схватил за руку:
— Господин капитан приказывает остановиться! Стой на месте и жди, он сейчас придет.
— Пусти, — сказал Брындуш, пытаясь вырвать руку.
— Нет, мусью! Мне приказано...
— Не бойся, не убегу, — перебил его Брындуш. — Я знаю, чего хочет господин капитан. Пусти!
— Нет, мусью, — ответил солдат, покачав головой.
Разговор был окончен, они стояли на обочине дороги и ждали. Вскоре показался капитан. Походка его была неровной, он напряженно смотрел вперед, словно не замечая их. Подойдя, он остановился и глубоко вздохнул.
— Марин, ступай домой и скажи барыне, чтоб не волновалась, я больше чем на четверть часа не задержусь.
Когда денщик скрылся из глаз, он подошел к Брындушу поближе.
— Кто сказал тебе, что Агриппина осталась на второй год? — спросил он тихо. — Во-первых, это неправда, это чистая клевета. Но кто тебе сказал?
— Мне никто не говорил, — спокойно ответил Брындуш. — Я сам догадался. Я знаю, что это неправда, а сказал просто так, чтобы посмотреть, как поступит Валентин...
— Брындуш, — перебил его капитан, — ты изрядный плут! Прикидываешься дурачком, чтобы посмеяться надо мной и моими близкими, но не думай, что я до бесконечности буду сносить оскорбления и намеки от такого сопляка. Прежде всего, как ты мог подумать, что я, капитан Лопата, поверю, будто тебе просто так, ни с того ни с сего, пришло в голову, что моя дочь может остаться на второй год? Откуда ты это взял?! Почему именно это? Ну что ты стоишь как истукан? — закричал он, разъяряясь оттого, что Брындуш молча смотрит ему в глаза. — Отвечай!
— Я думал, что вам ответить, — серьезно произнес Брындуш, — и вы меня прервали, когда я думал...
Капитан схватил его за руку и несколько раз тряхнул. Но тут послышались голоса, — видимо, шумная компания высыпала на дорогу, и капитан усилием воли взял себя в руки.
— Мы с тобой разговариваем по-дружески, — сказал он, снова понизив голос, — ты можешь мне полностью доверять. Не бойся, я ничего тебе не сделаю.
— Я не боюсь, — ответил Брындуш, — но я не знаю, как вам объяснить. Чтобы вы все поняли, вы должны узнать одну тайну, и я именно об этом думал, когда вы меня перебили.
Капитан пристально посмотрел на него, стараясь угадать его мысли. Две молодые пары шли по дороге в их сторону, громко переговариваясь между собой.
— У меня тоже есть свои тайны, — внезапно произнес капитан уже совсем другим голосом, в котором сквозила даже некоторая симпатия, — но все связано одно с другим. Не знаю, понимаешь ли ты, что я имею в виду. К примеру, понял ли ты, что сегодня во время матча у меня был секретный уговор с Валентином. Еще раньше я выучил его делать свинг левой рукой, а вслед за этим — прямой удар правой, чтобы нокаутировать противника. Но, как видишь, этот секрет был связан с матчем.
Он умолк, закурил папиросу и сделал глубокую затяжку. Парочки прошли мимо, продолжая беседовать.
— Все секреты таковы, — вновь заговорил капитан, когда парочки удалились, — и все они между собой связаны. Но какое отношение имеют твои личные тайны к Агриппине? Как тебе пришло в голову сказать, что Агриппина осталась на второй год? Ты еще кому-нибудь об этом говорил?
— Нет. Я не мог этого сказать, потому что знал, что это неправда. Я сказал просто так, в шутку, хотел увидеть, что будет делать Валентин. Я думал, он рассердится и бросится на меня, и мы будем драться по-настоящему, без перчаток...
— А-а! — воскликнул капитан, видимо начиная понимать. — Я знаю, что ты хочешь сказать. Тебе нужен был какой-то предлог, чтобы вызвать Валентина, разозлить его...
— Да, — сказал Брындуш.
— Ты хотел его оскорбить!
— Да.
— Но как ты, деревенский парень, посмел оскорбить моих близких? — закричал капитан, снова впадая в ярость. — А если бы тебя кто-то услышал? Услышал, а завтра все бы кругом знали, что Агриппина осталась на второй год?
— Никто не мог услышать, — защищался Брындуш. — Я говорил очень тихо, чтобы слышал только Валентин.
— У тебя был против него зуб, потому что он тебя победил...
— Да.
Капитан молчал и в растерянности почесывал затылок. Слышны были только кузнечики.
— Ты, я вижу, мал, да удал, — сказал он. — Маленький, да удаленький. Когда у тебя на руках боксерские перчатки, ты не хочешь защищаться, даешь Валентину избить себя в кровь, а потом, когда судья уже давно объявил матч законченным, ты оскорбляешь моих близких и собираешься драться на кулачках, точно какой-нибудь хулиган и бездельник...
Брындуш по-прежнему молча глядел на него.
— Но как ты, чтоб тебе пусто было, мог подумать, что Агриппина, умная и образованная барышня, осталась на второй год? Как тебе такое пришло в голову? Почему ты не придумал что-нибудь другое?!
И на сей раз, не услышав ответа, капитан разразился угрозами:
— Чтобы я не слышал, что ты кому-нибудь об этом говоришь, а не то убью! Изобью хлыстом, до смерти забью, понятно? — повторил он отчетливо.
На другой день перед заходом солнца Брындуш не стал дожидаться встречных поездов. Он пошел по дороге, потом по тропинке — вверх по склону горы. Как всегда, шел он не торопясь и в то же время довольно быстро, засунув руки в карманы брюк и думая о своем. Вскоре он вышел на поляну и уселся на траву. Здесь уже побывали экскурсанты — всюду валялись газеты и масленая бумага. Брындуш внимательно вес осмотрел, словно хотел запечатлеть в памяти. А когда солнце ушло и отсюда, он поднялся и хотел было спуститься по только что скошенному склону к городской ратуше, как вдруг услышал за спиной крик: «Эй, мальчик!» — и повернул голову. Какая-то девица шагах в десяти от него махала рукой, чтобы он подождал. Она была светловолосая, бледная, очень высокая и сухощавая, с непомерно длинными руками. Когда она подошла поближе, Брындуш заметил, что глаза у нее голубые, но такие тусклые, что кажутся бесцветными. У нее был странных очертаний рот: длинная, тонкая, едва заметная нижняя губа и толстая, мясистая верхняя, что делало ее похожей на редкую экзотическую рыбу. Одета она была тоже странно: платье неопределенного розово-желтого цвета было слишком коротким, а рукава — слишком длинными.
Брындуш невозмутимо оглядел ее, улыбнулся и отправился дальше. Девочка ускорила шаг и вскоре догнала его и взяла за руку.
— Я Агриппина, — сказала она. — Мне хотелось с тобой познакомиться.
Она отпустила его руку и пристально поглядела ему в глаза, с жалостью и в то же время с иронией, почти с вызовом.
— Я знаю, что каждый вечер вы с Валентином боксируете, он избивает тебя до крови, а капитан платит тебе шестьдесят леев...
— Вчера он дал мне сто, — перебил ее Брындуш, довольно улыбаясь.
— Он платит тебе шестьдесят или сто леев и отправляет домой, — продолжала Агриппина. — Я хотела с тобой познакомиться, посмотреть, что ты за экземпляр человеческой породы... Если ты не все слова понимаешь, — быстро добавила она, — подними вверх два пальца, как в школе, и тогда я остановлюсь и объясню тебе, что я хочу сказать, другими, всем понятными словами...
— Ты ведь осталась на второй год! — вдруг сказал Брындуш.
Девочка посмотрела на него очень внимательно, с любопытством и скривила рот.
— Ты угадал, — сказала она, помолчав. — Поэтому я и хотела с тобой познакомиться, узнать, как ты догадался. Ведь это семейная тайна. Семейная, а не личная. Надеюсь, ты понимаешь, что я хочу сказать. Мне самой все равно, известны ли кому-нибудь мои личные тайны. Весь Бузэу знает, что я была трижды влюблена, и только сейчас — впервые по-настоящему люблю, и что мой жених далеко, очень далеко от меня во времени и пространстве... Ты, верно, угадал, что речь идет о человеке, который давно умер. О человеке? — воскликнула она с внезапной серьезностью, словно вдруг оказалась на сцене. — Разве это обыкновенный человек? О нет! Это поэт, гений, звезда! И я выбрала его. Только теперь я действительно люблю. Все в Бузэу знают об этом. Это не семейная тайна, как, например, мои школьные неудачи... Но как ты узнал? — спросила она, и голос ее зазвучал резко, неприятно. Так иногда разговаривают друг с другом девочки на улице. — Ты знаешь кого-нибудь из Бузэу?
— Нет, — ответил Брындуш.
~ Мы ведь, как всегда, должны были ехать на воды, в Кэлимэнешть, но мама за одну неделю изменила все наши планы, потому что туда съезжается весь Бузэу и честь семьи оказалась бы под угрозой. Ты не знаешь маму! — воскликнула она. — Ах, мальчик, как жалко, что ты не читаешь книг, настоящих книг!.. Я имею в виду стихи и романы. Мама — оттуда, из книг, из романов. Капитан, мой отец, тоже в некотором роде герой романа, потому что он жертва семьи, а может статься, и общества. Он не хотел быть офицером. И не хотел быть нашим отцом, — надеюсь, ты понимаешь, что я хочу сказать. Не хотел жениться или, точнее, не хотел жениться на маме. Я узнала об этом, когда мне было пять лет. Это не было ни для кого тайной, мама рассказывала об этом каждое воскресенье в конце обеда, пока папа варил кофе. Сейчас она так не говорит, — быстро добавила Агриппина, понизив голос, — она так не говорит, потому что вот уже много лет у нее совсем другое на уме. Она частенько напоминает ему, что он три раза проваливался на экзамене и что он выйдет в отставку в чине капитана и умрет капитаном. Но все это семейные тайны, и я не должна была тебе о них говорить. Вероятно, теперь ты всем расскажешь, и завтра будет знать вся долина Праховы.
— Нет, — перебил ее Брындуш. — Если это тайна, я никому не скажу.
Агриппина посмотрела на него внимательно, с проблеском симпатии.
— Какая жалость, что ты не читаешь книг! — воскликнула она. — Ты похож на Валентина и нашу сестру Элеонору. Они оба отличники.
— Нет, — сказал Брындуш, пожав плечами. — Я никогда не был отличником. У меня нет памяти, — пояснил он, отвернулся и сплюнул.
Агриппина опять ухватила его за руку и потащила за собой.
— Пойдем сядем на траву, — сказала она. — Ты, вероятно, не знаешь слова «буколический», — продолжала она с сожалением и в то же время с иронией. — Нас окружает буколический пейзаж. А если тебе по душе изысканный стиль, ты можешь даже сказать: «аркадийский пейзаж». Научись любить слово, Брындуш. Любить слово, постоянно обогащать свой словарь... — И, не дав ему и рта раскрыть, внезапно спросила: — Как ты догадался, что я осталась на второй год?
Брындуш пожал плечами. Казалось, он колеблется.
— Я не могу тебе сказать, это не моя тайна...
Агриппина глубоко задумалась.
— Ты мне нравишься, Брындуш, — наконец произнесла она. — Если бы ты был на пять или шесть лет старше, если бы тебе было семнадцать, как и мне, вероятно, я бы в тебя влюбилась. Мне нравится, что у тебя есть свои тайны и в то же время нет памяти. А в дальнейшем у тебя должны появиться и признаки безумия. Когда тебе исполнится восемнадцать лет и ты станешь высоким, красивым и сильным, тебя коснется невидимое крыло, неясная и роковая тень безумия. И ты будешь бродить по свету с печально склоненным челом и откинутыми назад спутанными кудрями...
Она говорила, все более возбуждаясь, то жестикулируя, то, с испугом глядя, как сильно дрожат колени, накрывая их ладонями.
Записан
Ртуть
Гость
« Ответ #14 : 20 апреля 2013, 10:54:52 »

— О Брындуш, каким красивым ты станешь! — повторяла она с воодушевлением. — И пусть осенит тебя крыло безумия! Будь саркастичным и демоничным, оскорбляй, вызывай на дуэль, разрывай помолвки с богатыми невестами, красивыми и невежественными. Брындуш, мальчик мой! Не дай мне Бог услышать, что тебе по душе блистательные невежды! Прежде чем влюбиться, задай им разные вопросы, спроси о философии, словаре, поэзии, в первую очередь — о поэзии. Спроси у них... спроси: «Сударыня, вы любите Рильке? А Гёльдерлина?» И не целуй их, если не ответят... — Агриппина вздохнула и улыбнулась, хотя и видно было, что ей грустно. — А впрочем, скорее всего ты станешь таким же глупым и пошлым, как все. Влюбившись, будешь плакать и писать нелепые сентиментальные письма, вместо того чтобы оставаться чистым, байроническим романтиком. А совершать безумства станешь лишь под действием вина... Это ужасно! «Безумство» во множественном числе и в аккузативе! Коллективно обусловленное безумие!..
Она умолкла, словно внезапно почувствовала усталость, и разочарованно посмотрела на него.
— Я знаю, о чем ты думаешь, — сказал Брындуш. — Вероятно, Валентин рассказал тебе о проделках нашего кота, и ты, возможно, подумала, что я не в себе. Но и это тоже моя тайна, — улыбнувшись, пояснил он.
Агриппина нахмурила брови:
— Я не понимаю, что ты хочешь сказать.
— Тебе, верно, брат рассказал про нашего кота, — снова начал Брындуш с тем же спокойствием в голосе, — я сам это ребятам рассказал, когда мы однажды спускались с горы. Но он не совсем понял, потому что я не все рассказал. Он, возможно, подумал, что это произошло недавно, ведь у нас и теперь есть кот и его тоже зовут Василием. Это и есть моя тайна: я им не сказал, что все это случилось, когда я был маленьким. Мне было тогда пять лет.
— Ничего не понимаю, — перебила Агриппина. — Говори яснее. И не робей, ведь ты не на экзамене.
— Я не робею, но я думал, что ты все уже знаешь от Валентина. Я думал, что он рассказал тебе историю с котом, поэтому ты и завела речь о безумии, тебе показалось, будто я не в своем уме, если мог видеть, как кот запускает лапу в котел с бельем и вытаскивает оттуда одну вещь за другой...
— Брындуш, дитя мое! — строго проговорила Агриппина. — Соберись с мыслями, прежде чем говорить, выражайся яснее, короткими, грамматически точными фразами, с подлежащим, сказуемым и всем, что за ними следует. Я все это не очень хорошо знаю, — быстро пояснила она, — потому что мне никогда не нравилась грамматика. Но ты мальчик, и к тому же тебе предстоит встретить жизнь под знаком безумия, поэтому ты должен быть точным и грамматически безупречным в своих речах, иначе безумие уже не так интересно.
— Если ты все время будешь меня перебивать, я не смогу ничего объяснить. Значит, Валентин тебе не рассказывал о нашем коте Василии.
— А что это за кот? — спросила Агриппина.
— Когда мне было пять лет, — начал Брындуш, отчетливо произнося слова, — когда мне было пять лет, я увидел однажды, как Василий влез в окно и прыгнул на раскаленную плиту. Там стоял огромный котел с бельем. И вдруг я увидел, как Василий засунул лапу в кипящую воду и стал вытаскивать белье. Вот о чем я рассказал ребятам. Но я рассказал и другое: как Василий карабкался по трубе, спускался в кухню через дымоход и вниз головой прыгал в пламя, потому что не боялся огня. Глаза у него горели, и он плевал в огонь.
— Мальчик! — воскликнула Агриппина, хватая его за руку и тихонько привлекая к себе. — Ты настоящее чудо, ты выдающееся явление! Ты живешь в мире фольклора, — надеюсь, ты понимаешь, что я хочу сказать?
— Ты не слушала меня, — перебил Брындуш, высвобождая руку. — В том и состояла моя тайна, что все это случилось давно, когда мне было пять лет, а они об этом не знали. Может быть, поэтому они и решили, что я не в своем уме. Но мне все равно, — добавил он, пожимая плечами. — Я тоже кое-что знаю.
Агриппина пристально глядела на него, точно пыталась усилием воли проникнуть в его мысли, потом отвернулась с печальной улыбкой.
— Жаль, что ты меня перебил, — сказала она шепотом, точно разговаривала сама с собой. — Я испытывала истинное вдохновение. Мне казалось, что я могу поведать тебе необыкновенные вещи, рассказать о мифах и легендах, открыть смысл твоего существования, неотделимого от мира сказок. Ничего, если ты сейчас меня не понимаешь. Позднее, когда тебе исполнится восемнадцать лет, ты вспомнишь, что встретил существо невиданное и неслыханное, что ты встретил Агриппину, и тогда ты поймешь...
Вечерело, и Брындуш то и дело поглядывал на вершину. Агриппина поджала под себя ноги и прикрыла их юбкой.
— Жаль! — печально сказала она. — Ты прошел рядом с откровением и закрыл глаза, ничего не желая видеть.
— Я говорил ясно и понятно, — ответил Брындуш, — а ты меня не слушала. Я сказал, что это случилось, когда мне было пять лет, я был маленьким, я был ребенком. Сейчас происходят другие, еще более прекрасные события, но я не могу тебе о них рассказать. Все, что случается со мной, и только со мной, — это моя тайна. Я не могу ее выдать.
— Ты просто невозможный! — всплеснула руками Агриппина. — Я-то думала, что единственным приключением, о котором ты будешь помнить всю жизнь, будет встреча со мной. Давно хотела я доставить тебе эту радость: помочь вырваться из окружения заурядных личностей, убежать от повседневности и банальности. Две недели я наблюдала за тобой издали, исследовала и реконструировала тебя, каждый вечер расспрашивала Валентина, ходила за тобой. Я старалась тебя понять, понять, почему ты не хочешь играть в бокс, почему разрешаешь Валентину избивать себя, а потом капитану — платить тебе. У тебя была тайна, а я ее не знала и не понимала. Ты скрывал свою тайну, как я — свою. Вот почему ты меня интересовал: ты был похож на героя романа. Ты заслуживал встречи с Агриппиной, заслуживал фантастического приключения. Потому что, мальчик, — вскричала она с внезапным воодушевлением, — я не такая, какой ты меня видишь, я совсем, совсем другая, чем все барышни, я существо вдохновенное, невиданное и неслыханное... И вдруг вчера вечером ты сказал Валентину... Это меня ужасает, я не могу понять, как ты угадал, что я осталась на второй год. Скажи честно, тебе написал кто-нибудь из Бузэу?
Брындуш даже и не пытался ответить. Он продолжал отрешенно смотреть на нее.
— Потому что, — взволнованно продолжала она, — ты и представить себе не можешь, как меня баловали в школе и насколько я была не по летам развита. Я знала всех поэтов мира, в восемь лет читала наизусть «Lachuted’unange»[1]. Меня называли Юлией Хаждеу[2]. А потом что-то случилось... Брындуш! — воскликнула она и снова ухватила его за руку. — Произошло событие. Этого никто не знает, а если бы и знал, понять бы не смог. Это невыразимо, и позже ты узнаешь, что означает это слово. Настоящая тайна, и она была открыта мне одной, открыта бескорыстно и щедро. Конечно, я была наказана, меня оставили на второй год, и об этом стало известно в Бузэу, только об этом, потому что истинная причина, причина причин, событие — непонятно другим... Но меня ужасает то, что я не могу понять, как ты об этом догадался, если действительно догадался, а не получил сведения из Бузэу. Будь искренним и признайся: тебе кто-нибудь написал?
— Уже поздно, — сказал Брындуш, снова поглядев на вершину. — Я должен идти.
— Ах, мальчик! — воскликнула Агриппина изменившимся голосом. — Когда-нибудь, когда я напишу все романы и повести, которые у меня в голове, я напишу повесть о нас с тобой, о том, как мы сидим на траве, наступает ночь, и тебе делается страшно, и ты украдкой поглядываешь в сторону леса...
— Мне не страшно, — сказал, улыбаясь, Брындуш.
— Пожалуйста, не перебивай меня, когда я рассказываю! — строго прикрикнула Агриппина. — Ты еще не отдаешь себе в этом отчета, но тебе страшно. А когда совсем стемнеет, ты просто умрешь от страха и будешь взглядом молить меня, чтобы я отпустила тебя домой.
— Неправда... — попытался возразить Брындуш.
— Но я не отпущу тебя, я продержу тебя здесь до полуночи. Потому что в этой повести я злая ведьма, мне нравится мучить деревенских парней, а когда возвращаюсь в город, я еще злее, я пишу подметные письма, потому что завидую красивым и богатым барышням, которые пользуются успехом, потому что в этой повести мне, дочери капитана, нравится любить и быть любимой. Ужасно нравится...
Она вдруг остановилась, обессиленно провела рукой по лбу.
— У меня в голове уже написан целый цикл — десятки романов и повестей. Например, цикл «Капитанская дочка». Это обо мне: Агриппина, дочь капитана Лопаты. Я использовала самые разные стили. В каждой повести или романе я другая, не похожая на предыдущую. И все же я остаюсь самой собой, Агриппиной, — произнесла она торжественно. — Первую повесть я написала в романтическом ключе, в духе Пушкина. Она начиналась так: «В городе Икс, на улице Объединенных Княжеств, неподалеку от городского сада, поселилось в тысяча девятьсот тридцать таком-то году одно странное семейство, которое вскоре сделалось притчей во языцех, — семейство капитана Лопаты...»
— Поздно, мне пора идти, — сказал Брындуш, пытаясь встать.
— Не уходи! — воскликнула Агриппина, удерживая его. — Эту повесть я написала давно. С тех пор я сочинила еще примерно сто, хотя и не изложила их на бумаге, если употребить выражение моего первого преподавателя румынского языка. О тебе я напишу по-другому. Я напишу фантастическую повесть. Потому что, согласись, с нами происходит нечто фантастическое, мы оба переживаем необыкновенное приключение. У тебя была и есть своя тайна, и я из кожи лезу вон, чтобы ее разгадать. А ты, босоногий деревенский мальчик, неведомыми путями узнаешь мрачную тайну семейства капитана Лопаты. Но я отомщу тебе, Брындуш! В своей повести я буду пугать тебя, мучить... Я буду шипеть, как макбетовская ведьма: «Хвост ящерицы, хи, хи, хи! Жало змеи!.. Хи, хи, хи...» Правда страшно? Мы ведь одни в лесу, в любой миг может появиться привидение или оборотень...
— Мне не страшно, — сказал Брындуш. — Но я должен идти. Поздно.
— Почему ты должен идти? — спросила Агриппина, придвигаясь к нему, почти касаясь головой его головы. — Ты и правда думаешь, что я ведьма? Разве я такая уж уродливая и злая? Ты боишься меня? Отвечай, ты меня боишься?
— Нет.
— Ты боишься, потому что у меня большой рот, как у прожорливой лягушки, длинные острые зубы, готовые впиться в тебя, разорвать на части, проглотить кусочек за кусочком? Отвечай, ты боишься?
— Нет. Но я должен идти...
— Тогда это уже серьезно! — воскликнула Агриппина угрожающим тоном. — Ты меня не боишься, а жалеешь. Тебе стыдно оставаться со мной ночью, потому что я уродлива. Скажи прямо, я уродлива? Тебе ведь тоже нравятся красивые девушки, как и всем дуракам, а я уродлива, у меня длинные тонкие ноги, во мне нет привлекательности, я похожа на пугало. Знаю, знаю, мальчик: я невероятно уродлива. Но во мне есть то, чего нет даже в самой красивой девушке на свете, — у меня в жилах кровь русалки и ведьмы. Быть может, судьба даровала мне уродливое обличье, чтобы меня избегали глупцы. Но мой любимый сумеет оценить меня. Тот, кто поцеловал меня однажды, никогда не сможет меня позабыть. Он увидит меня такой, какая я есть: волшебницей, превратившейся в Золушку! Если бы ты был старше на несколько лет, ты бы тоже меня поцеловал, и тогда пелена спала бы с твоих глаз и ты увидел бы меня такой, какая я на самом деле: фея из фей, чудо из чудес. Я научила бы тебя любить и обнимать меня, я показала бы тебе все звезды так, как только я одна умею, открыла бы тебе всех поэтов мира, научила редким и неведомым словам... Брындуш! — воскликнула она с жаром, сжимая его руку и привлекая к себе. — Я научила бы тебя произносить бесценные слова — греческие, персидские...
— Пусти меня! — вдруг сказал Брындуш.
— Я научила бы тебя произносить: «аподиктический»...
— Пусти меня! — вскрикнул Брындуш, вырвался из ее объятий и вскочил на ноги. — Ты говоришь уже целый час. Говоришь без умолку, как все барышни, многословно и непонятно. Женские слова. Напрасно ты их произносишь и повторяешь. Я не хочу их знать. Я знаю только то, что знаю, другого мне не надо.
Она сидела у его ног на траве, положив голову на колени, едва прикрытые короткой юбкой. И он улыбнулся.
— Ты думала, я поглядываю в сторону леса, потому что мне страшно. А я смотрю, потому что смеркается, а мне идти три часа. Луна взойдет только после полуночи, и мне надо успеть добраться до самой вершины, чтобы увидеть ее восход. Ты говоришь, мне страшно! — воскликнул он с сердцем и плюнул. — Если б я был трусом, я бы не дал Валентину избить меня до крови. Я уложил бы его одним ударом кулака. Но мне хотелось доказать, что я не боюсь боли и все могу вынести, он мог бы хлестать меня кнутом, а я даже и не скрипнул бы зубами. Я закаляю себя, готовлю, приучаю себя ко злу. Потому что я не такой, как все, я найденыш. И когда я вырасту, я стану необыкновенным человеком, великим, еще более великим, чем Александр Македонский. В один прекрасный день я покорю весь мир. Я кое-что знаю. И потому поступаю не так, как другие. Я сплю ночью в горах, и мне не страшно, карабкаюсь по деревьям так, что меня не слышат даже птицы, а в один прекрасный день я спрыгну с обрыва и останусь цел и невредим. Я найденыш, и родители у меня не такие, как у всех...
— Брындуш! Ваше величество! — вдруг вскричала Агриппина и обняла его колени. — Потомок знатного рода...
— Напрасно ты надо мной потешаешься, — сказал, улыбаясь, Брындуш, — меня трудно рассердить. Я привык к издевательствам и злобе, я не сержусь и не радуюсь, как другие.
— Ваше величество, — с пафосом повторила Агриппина, — позвольте поцеловать вам руку. По крайней мере я буду знать, что и мне привелось целовать царского сына...
— Ты говоришь не закрывая рта, — перебил ее Брындуш, — ты говоришь слишком много. Поэтому тебя и избегают мальчики. Ты несешь всякую околесицу, и они бегут от тебя. Они думают, что ты смеешься над ними, и начинают сторониться тебя.
Он умолк и опять с жалостью посмотрел на нее. Агриппина отпустила его колени, и руки ее устало лежали на траве. Она не решалась поднять голову.
— Если тебе хочется плакать, поплачь, — предложил Брындуш, — ведь ты девочка и тебе не стыдно плакать. Я — другое дело, — добавил он. — Во-первых, я мальчик, а мальчики не плачут. И потом, я найденыш, я не такой, как все... А теперь я пойду, — сказал он, помолчав, — потому что идти мне три часа. Покойной ночи!
И пошел вверх по тропинке. Он слышал, как она заплакала, но не повернул головы, он продолжал идти вперед, по своему обыкновению, быстрым и размеренным шагом, засунув руки в карманы и думая о своем.

Тэги, июль 1955 года
Записан
Страниц: [1] 2 3 ... 6  Все
  Печать  
 
Перейти в:        Главная

Postnagualism © 2010. Все права защищены и охраняются законом.
Материалы, размещенные на сайте, принадлежат их владельцам.
При использовании любого материала с данного сайта в печатных или интернет изданиях, ссылка на оригинал обязательна.
Powered by SMF 1.1.11 | SMF © 2006-2009, Simple Machines LLC