Постнагуализм
19 апреля 2024, 05:17:39 *
Добро пожаловать, Гость. Пожалуйста, войдите или зарегистрируйтесь.

      Логин             Пароль
В разделе "Свободная территория" можно общаться без аккаунта!
"Тема для быстрой регистрации"
 
   Начало   Помощь Правила Поиск Войти Регистрация Чат Портал  
Страниц: 1 2 3 ... 6 [Все]
  Печать  
Автор Тема: Библиотека компактной прозы. (из впечатлившего)  (Прочитано 32910 раз)
0 Пользователей и 5 Гостей смотрят эту тему.
violet drum
Старожил
****
Offline Offline

Пол: Мужской
Сообщений: 17078


Абстрактные концепции на конкретной шкуре...)


« : 16 апреля 2013, 23:17:10 »

Привет.
Здесь предлагаю выкладывать подборку интересных авторов -отрывки, рассказы и т.д., - для ознакомления и просто чтения. Спасибо. :)
ЗЫ:
Пока что тема без модерации, прошу воздерживаться от критики и пр. оффтопа, - есле надо заводите отдельные темы для этого и т.д.



Туве Янссон  Серый шёлк
* * *
Марта приехала из селения Эстерботтене, и была она ясновидящая. Не только потому, что её посещали вещие сны; она обладала также редчайшей способностью чувствовать, что где-то поблизости витает смерть и определять, кому она грозит. Она охотно сохранила свои видения при себе, но чей-то безжалостный голос приказывал ей возвещать о том, что должно случиться.
Поэтому вскоре она осталась в полном одиночестве и в конце концов уехала в город и стала зарабатывать вышиванием. Все устроилось на удивление легко. Марта пошла в самый большой салон мод, показала несколько своих работ и была тотчас же принята на службу. Вначале речь шла о том, чтобы вышивать нижнее и постельное белье, а позднее — вечерние платья. Вскоре ей разрешили самой составлять узоры и выбирать цвета, а потом она перебралась уже за стеклянную стену, где стоял ее личный стол.
Марта почти никогда не разговаривала. Здороваясь, она не улыбалась; это может показаться мелочью, но на самом деле внушает ужас. Ведь к обоюдным улыбкам, которыми обмениваются при встречах, привыкают. Это так естественно — улыбаться, независимо от того, нравится ли тебе тот, кому ты улыбаешься или нет. Кроме того, она не смотрела людям в глаза, а устремляла взгляд в пол, где-то поблизости от их ног.
Молчаливость и серьезность Марты, ее неоспоримая талантливость и чувство цвета, а также отделявшая ее от всех стеклянная стена, погружали ее в свой совершенно своеобразный мир. Те, кто оставались за этой стеной, боялись ее, непонятную и угрюмую; но и не могли обнаружить в этой высокой темноволосой женщине со сросшимися бровями даже следа чувства собственного превосходства или недоброжелательности. Когда Марта приходила по утрам в ателье, она снимала плащ, косынку ( она и в самом деле покрывала голову косынкой) и тихо здоровалась. Стоило ей войти, и сразу же наступала тишина. Все видели, как она длинными и медленными шагами идет к своей стеклянной клетке — она двигалась, словно длинноногое животное. Когда она закрывала за собой стеклянную дверь, они переводили взгляд на мятую черную косынку и плащ из скверной ткани, висевшие на вешалке, словно забытые кем-то вещи. Ее одежда никому не казалась ни забавной, ни трогательной, она производила почти угрожающее впечатление.
Сидя за стеклянной стеной, Марта вообще ни о чем не думала. Ей нравилось вышивать. А Мадам очень нравились и ее узоры, и сочетания цветов. Марта обычно делала эскиз пастелью, потом входила в конторку и клала на стол еще едва обозначенный беглый набросок. Мадам одобряла эскиз, и Марта уходила обратно, даже не захватив с собой листок бумаги. Узоры и цветы менялись во время работы, совершенно не произвольно. Эскиз был всего-навсего данью обычным предписаниям, и ничем иным; они обе это хорошо знали.
В то время Марте не снились никакие сны, потому что она не знала окружающих ее людей и ей не было до них дела. Спокойные ночи приносили ей такой великий отдых и такое облегчение, они дарили ей такую радость. Ей не нужны были даже ее дни; она уединялась и только и делала, что вышивала. Она вытягивала свои длинные сильные ноги и, откинувшись на спинку стула, вышивала, зорко следя своими острыми и проницательными глазами за собственной работой. Рука ее спокойно водила иглой, а иногда прекрасная ткань, лежавшая у нее на коленях, трещала. Был разгар сезона, непрестанно приходили и уходили дамы, но она их не замечала. И нечего бы не случилось, если бы не шелковое платье, украшенное жемчугом. Вещь была вполне заурядная, ярко-розового цвета, обыкновенный заказ, который Марта спасла, украсив вышивками серым шелком. Но дама осталась недовольна и захотела поговорить с вышивальщицей. Марта заявила, что не хочет беседовать с заказчицей. Мадам сказала:
— Милая Марта, заказ этот очень большой, мы не можем передать его кому-либо другому, он слишком дорогой.
— Это платье принесет несчастье, — сказала Марта. — Я не хочу.
Но в конце концов она все-таки вышла. Худая, нервная дама что-то быстро говорила и возражая, и объясняя одновременно. У нее было обиженное выражение лица, и она была совершенно вне себя из-за вышивки серым шелком. Марта смотрела на нее, зная, что эта женщина очень скоро умрет, хотя сама об этом на подозревает. В то же время внутренний голос приказывал ей сказать о том, что она увидела. Марта почувствовала, что заболевает; она широко шагнула, отворив двери. Втроем они стояли в очень маленькой примерочной, было жарко, женщина повернулась и, взявшись за ручку двери, воскликнула:
— Я хочу объясниться. В таком виде носить это платье я не смогу!
— Вам не придется носить это платье, — ответила Марта.
Губы ее так одеревенели, что ей трудно было говорить, но она добавила:
— Это платье вам не понадобиться, потому что вы скоро умрете.
Вернувшись с мастерскую, она вошла в свою стеклянную клетку. Взяв мелки, она нарисовала новый неожиданный узор: очень яркие, броские цвета — горчично-желтые желто-зеленые, лиловые и ярко-синие, оранжевые и белые7 Наглые, беззастенчивые, кричащие цвета, что сначала громко вопили, однако потом спокойно прильнули друг к другу и только светились и сияли. Вскоре она уже забыла испуганную женщину, которой предстояло умереть.
Вошла Мадам, села и только сказала:
— Какая вас муха укусила? Почему, ради Бога, вы сказали ей такое?
— Мне очень жаль, — тихо ответила Марта. — Я увидела, что она скоро умрет, и должна была об этом ей сказать. Это было нехорошо с моей стороны.
Мадам бросила взгляд на цветной эскиз; поднявшись через некоторое время, она устало сказала:
— Чтобы это больше не повторялось!
— Нет. Больше никогда, — ответила Марта.

Назавтра, когда женщина умерла — а погибла она в автомобильной катастрофе, — Марта шла в свою стеклянную клетку, и никто даже не посмел сказать ей: «Доброе утро!» Она работала до самого обеда и послала уже готовый эскиз с курьершей, а потом получила его обратно одобренным. Она начала вышивать белое вечернее платье и оставалась в ателье до тех пор, пока все не ушли домой. Тогда она надела плащ, косынку и вышла в город. Она не пошла домой, в свою комнату, а стала очень медленно бродить по улицам, наблюдая за всеми, кого встречала. Она осмелилась разглядывать всех и каждого и увидела, что среди них много таких, кому суждено было очень скоро умереть. Внутренний голос непрерывно взывал к ней, но люди быстро проходили мимо, они торопились, и много-много было среди них таких, кому суждено было очень скоро умереть. Их было слишком много, и голос взывал к ней все слабее и слабее. Она продолжала идти, глядя на всех тех, кто встречался ей на пути, проходил мимо и исчезал час за часом. Под конец стало совсем тихо, а все стали похожи друг на друга.
Марта пошла домой, она очень устала. Она взяла мелки, чтобы нарисовать новый придуманный ею узор, показавшийся ей красивым, но внезапно твердо поняла, что не знает, какие ей выбрать цвета и почему вообще они должны сочетаться друг с другом.
Записан

Вам никогда не приходило в голову ... копьё?
Ртуть
Гость
« Ответ #1 : 17 апреля 2013, 00:03:09 »

Хармс

http://forum.postnagualism.com/index.php?topic=476.0
Записан
Корнак
Модератор своей темы
Старожил
*
Offline Offline

Сообщений: 80950



Email
« Ответ #2 : 17 апреля 2013, 00:29:48 »

В прошлом году судьба занесла меня на Байкал со стороны Бурятии. Я гидрограф, и мы работали на речке Баргузин. Почти нетронутая природа, чистейший воздух, хорошие простые люди - все приводило в восторг. Но больше всего меня поразили там поселения «семейских». Мы сначала понять не могли, что это такое. Потом нам объяснили, что это староверы.
Семейские живут отдельными поселками, у них очень строгие обычаи. Женщины и по сей день ходят в сарафанах до пят, а мужчины носят косоворотки. Это очень спокойные и доброжелательные люди, но ведут они себя так, что лишний раз к ним не сунешься. Просто болтать они не будут, ни разу мы такого не видели. Это очень работящие люди, никогда без дела не сидят. Сначала это как-то напрягало, потом мы привыкли. А позже мы обратили внимание на то, что все они здоровые и красивые, даже старики. Наши работы проходили как раз по территории их поселка, и чтобы как можно меньше беспокоить жителей, нам дали в помощь одного деда, Василия Степановича. Он помогал нам делать замеры - очень удобно и нам, и жителям. За полтора месяца работы мы с ним подружились, и дед много интересного нам порассказал, да и показал тоже.
Конечно, о здоровье тоже разговорились. Степаныч не раз повторял, что все болезни от головы. Однажды я к нему прицепился с требованием объяснить, что он под этим понимает. А тот ответил вот что: «Давай возьмём вас, пятерых мужиков. Да я по одному запаху ваших носков скажу, что вы думаете!» Нам стало интересно, и тут Степаныч нас просто огорошил. Он сказал, что если у человека сильно пахнут ноги, то самым сильным его чувством является желание все дела отложить потом, сделать их завтра или еще позже. А ещё сказал, что мужики, особенно современные, ленивее баб, и потому у них ноги пахнут сильнее. И добавил, что не надо ему ничего объяснять, а лучше честно самому себе ответить, так это или нет. Вот так, оказывается, влияют мысли на человека, и на ноги тоже! Ещё дед сказал, что если у стариков начинают пахнуть ноги, то, значит, мусора в организме скопилось много и следует поголодать либо строго попоститься с полгода.
Стали мы пытать Степаныча, а сколько же ему лет. Он всё отнекивался, а потом и говорит: «Вот сколько дадите - столько и будет». Мы стали думать и решили, что ему лет 58-60. Много позже мы узнали, что ему 118 лет и что именно по этой причине он был отряжен помогать нам!
Выяснилось, что все староверы - люди здоровые, к врачам не ходят и лечат себя сами. Они знают особый массаж живота, и каждый сам себе его делает. А если пошло недомогание, то человек разбирается вместе со своими близкими, какая мысль или какое чувство, дело могли вызвать хворь. То есть он пытается понять, что не так в его жизни. Затем начинает голодать, молиться, а уж толь ко потом пьет травы, настои, лечится природными веществами.
Староверы понимают, что все причины болезней у человека в голове. По этой причине они отказываются слушать радио, смотреть телевизор, считая, что такие устройства засоряют голову и делают человека рабом: из-за этих приборов человек перестает думать сам. Они считают самой большой ценностью собственную жизнь.
Весь уклад жизни семейских заставил меня пересмотреть многие свои взгляды на жизнь. Они ни у кого ничего не просят, а живут хорошо, с достатком. У каждого человека лицо светится, выражая достоинство, но не гордыню. Никого эти люди не обижают, не оскорбляют, матом никто не ругается, ни над кем не подшучивает, не злорадствует. Работают все - от мала до велика.
Особое почтение к старикам, молодые не перечат старшим. Особо у них в почете чистота, причем чистота во всем, начиная с одежды, дома, кончая мыслями и чувствами. Если бы вы видели эти необыкновенно чистые дома с хрустящими занавесками на окнах и подзорами на кроватях! Всё моется и скоблится дочиста. Животные у них все ухоженные. Одежда красивая, вышитая разными узорами, которые являются для людей защитой. Об изменах мужа или жены просто не говорят, поскольку там этого нет и быть не может. Людьми движет нравственный закон, который нигде не писан, но каждый его чтит и соблюдает. А за соблюдение этого закона они получили в награду здоровье и долголетие, и какое!
Когда я вернулся в город, очень часто вспоминал Степаныча. Мне было трудно увязать воедино то, что он говорил, и современную жизнь с её компьютерами, самолётами, телефонами, спутниками. С одной стороны, технический прогресс - это хорошо, но с другой... Мы действительно потеряли себя, плохо себя понимаем, переложили ответственность за свою жизнь на родителей, врачей, правительство. Может, поэтому и не стало по-настоящему сильных и здоровых людей. А вдруг мы действительно вымираем не понимая? Мы-то навоображали, будто стали умнее всех, потому что техника у нас необыкновенно разнообразна. А получается, что из-за техники мы себя теряем.
Эти староверы сильно меня потрясли. Они нам утёрли нос своей силой, уравновешенностью характеров и незлобивостью, своим здоровьем и трудолюбием.
Куницын. В. К. - Все болезни от головы (о баргузинских староверах)
Записан
mishel
Ветеран
*****
Offline Offline

Сообщений: 4827



« Ответ #3 : 17 апреля 2013, 07:52:13 »

Борхес

Диалог о диалоге


А. - Мы так увлеклись разговорами о бессмертии, что с наступлением вечера забыли зажечь лампу. Наших лиц не было видно. Монотонно и мягко - что действует сильнее напористой горячности - голос Маседонио Фернандеса повторял: душа бессмертна. Он убеждал меня в том, что физическая кончина сама по себе ничего не значит, а смерть должна быть для человека самым неприметным фактом. Я поигрывал ножом Маседонио: то открывал, то складывал. По соседству аккордеон чеканил па нескончаемой "Кумпарситы", этой душещипательной вещицы, которая так нравится многим, поверимшим басне, будто это наша старина.. Я предложил Маседонио покончить жизнь самоубийством, чтобы нам вести беседу без помех. С. - (насмешливо) Кажется вы с ним на такое не решились? А. - (в полном трансе) Честно говоря, я не помню, покончили мы с собой тем вечером или нет.


Болдырев  Из сборника "Дзенские евразийские истории"

Рассказывают , что стоя подпистолетом Мартынова на крутом склоне прекрасной горы Машук, Лермонтов, только что демонстративно мимо выпустивший заряд своего пистолета. чуть улыбался, перакатывая ртом и покусывая зубами вишенки -свежую, будто что сорванную кисть. Вишенки явно провоцировали бешенство Мартынова , словно помогая ему в мощном взрыве расправиться раз и навсегда со своей пресловутой бесхарактерностью.

А за два месяца до этого Лермонтов писал о своей тоске по нирване: "Я ищу свободы и покоя! Я б хотел забыться и уснуть! Но не тем холодным сном могилы..."

Это , конечно предчувствие той нирваны. которая совсем рядом .Лермонтов все время чувствовал ее поблизости. Поэтому иногда так нервничал: он подходил порой так близко к своему центру, к центру "вечного покоя", что оставалось сделать всего полшага .

Никто не видел , что Лермонтов нервничал. Ведь нервничал его дух.Поэтому и перекатывал вишенки, такие темные снаружи и такие же светлые внутри, как кровь.


Погоня за ветром

Из рассказов моей мамы о ее дедушке (моем прадедушке донском казаке по прозвищу Агапич) мне более всего нравится сюжет о том , как дед Агапич на сенокосе гонялся с вилами в руках за ветром. Гонялся всерьез, не в шутку и не один какой нибудь там раз. Дед Агапич был такой человек, что всерьез гневался на ветер, когда тот не слушал его увещеваний и продолжал- налетев из ниоткуда- разносить в разные стороны укладываемое сено. Напряженный диалог деда с ветром достигал такой силы и страсти, что с неизбежностью следовало его энергетическое продолжение, возведенное в практический, почти воистину космический контакт, и дед бросал грабли, хватал вилы и кидался за ветром в погоню ... Я не помню чтобы над дедом Агапичем особенно иронизировали. Впрочем , ведь он был одним из самых башковитых у нас в роду по материнской линии. И однако же гонялся за ветром. Гонялся совершенно серьезно, абсолютно взахлеб, исключительно самозабвенно, не обращая ни малейшего внимания на сторонних наблюдателей, могущих как то отнестись к столь странному зрелищу. Да и что ему собственно были человеческие комментарии, если он мог внезапно ощутить себя на равных со стихиями. Не отголоски ли то были ветхозаветного стиля и тона?
Где ты , Агапичев ветер в моей крови ?


Море на губах

Прекрасно начать свою жизнь с поступка. Особенно если этот поступок - забвение самого себя. Это случилось с семнадцатилетним Юзефом Коженевским, однажды, в одну дождливую сентябрьскую ночь услышавшим странный зов. Этот сон-зов говорил ему, что он, Юзеф Теодор Конрад, не тот, за кого он себя принимает и за кого принимает его окруженье. Зов говорил ему, что его сущность ждет его далеко за порогом его дома. И он тихо прокрался, собрал котомку и в рассветных сумерках исчез навсегда в направлении к морю, странно безошибочно ощущавшемуся его губами, лбом и даже языком. Особенно почему то языком. Польский мальчик стал сначала французким, а затем английским моряком, отрекшимся и воскресшим. Так рождалось существо, позднее ощутившее себя писателем Джозефом Конрадом. История эта жестока как удар кинжала. Ее перепетии не описаны, но реалистический ум допишет сам монашеские ритмы этого безумного прыжка за теневую черту. Здесь была отсечена не рука, а нечто гораздо более близкое и очевидно-данное: данная судьбой плоть души. Одним ударом неведома откуда взявшегося зова семнадцатилетний отрок отсек детерминизм судьбы, мгновенно выявив ее подлинный, поистине подлунный смысл..
Можно ли сьесть еще никем не приготовленное блюдо?

Записан

азм есмь сознание.
mishel
Ветеран
*****
Offline Offline

Сообщений: 4827



« Ответ #4 : 17 апреля 2013, 08:26:34 »

Лавина

Некто, родившийся и выросший в Козельске , где то между Калугой и Брянском, будучи вполне сложившимся (казалось бы все уже сложилось, улеглось и упаковалось- как в чемодане) человеком, как то в отпуске заехал в Вильнюс, бывший еще в то время частью российской коммунистической империи. Заехал впервые и как бы случайно- по совету приятеля, приятный, мол, городок.
И начиная с вокзала, со спуска к Остра Браме и далее вниз через старый город с его уютной, узко-кирпичной архитектурной архаикой, к паркам и холмам Гедиминаса, вольно распахнутым с одной стороны к воде и небу, а с другой - к маленьким кафе с кофейным бесконечно-устойчивым запахом, - ощутил что то такое, после чего не смог из этого города уехать. Что то в нем, как потом он рассказывал, оборвалось, какая то лавина сошла, о существовании которой он не подозревал. Себе же он , поразмыслив, сказал : когда то прежде я здесь видимо жил. Только очень , очень давно.
Человек этот, в Козельске пребывавший начальником отдела в каком то проектном институте, остался в литовской столице, зарабатывая на жизнь столярным ремеслом, которое откуда то из него вынырнуло, женился на литовке, выучил язык, стал ходить в костел, истово ратуя при случае за суверенную Литву.
До сорока двух лет не проявлявший ни малейшего интереса к живописи, да и вообще к материям тактильным, он вдруг купил здесь однажды (что то в нем купило) этюдник, кисти, краски, и взяв несколько уроков у художника, с которым познакомился случайно на улице, принялся писать город, постигая его заново, из глубин нового органа восприятия. С годами, он так ушел в это занятие, что стал , пожалуй, неотличим от любого другого профессионала, родившегося здесь и знающего каждый камень и каждое дерево.
Когда ему приходилось по скорбным , или юбилейно-торжественным делам приезжать в Козельск, то прежние его друзья и даже родственники с большим трудом признавали в нем знакомца: так изменилось в нем не только внешность и жесты, но самое в человеке казалось бы неизменное - взгляд. Впрочем, ведь взгляд его и в самом деле был направлен теперь на абсолютно иное : уже не на чертежную доску , а на целый мир вещей и стихий, который волховал почему то в нем самом (как в беременной бабе-думал он ), одновременно ослепительно бросаясь в глаза, сражая не цветом, а он даже сам не знал , чем.
Записан

азм есмь сознание.
mishel
Ветеран
*****
Offline Offline

Сообщений: 4827



« Ответ #5 : 17 апреля 2013, 08:43:24 »

Тайфун и Любавичевский Ребе


Это случилось в семидесятых годах нашего века. На юг Соединенных штатов Америки надвигался мощный тайфун. Метеостанции подняли тревогу, и потора миллиона американцев наскоро собрали все самое ценное и ушли из зоны ожидаемого грозного гостя. И лишь район, заселенный хасидами, к ужасу и недоумению всей Америки, оставался вне судорог эвакуации: люди продолжали неторопливо беседовать и попивать чаи и компоты как ни в чем не бывало, хотя по прогнозам именно этот район как раз и попадал в эпицентр движения тайфуна..
Как выяснилось впоследствии, хасиды, узнав об опастности, по древней своей традиции обратились к Любавичевскому Ребе, отбив для этого ему телеграмму в Нью-Йорк (нынешняя резиденция Любавического Ребе). Текст телеграммы был примерно таков: "Надвигается тайфун. Что нам делать?" После недолгого ожидания пришел ответ Ребе "Ничего делать не надо. Оставайтесь на месте."
Хасиды остались , совершенно успокоенные ответом. В какие высокие истанции отбивал телеграммы Ребе - неизвестно, однако тайфун, разразившийся по югу США в точно предсказанное время , разрушив, снеся и унеся все, что только было возможно, совершил невероятно виртуозный, какой то фантастический излом в своем бешеном полете, изящно обогнул район хасидов, не задев ни одной крыши, ни одного столба: лишь по окраинам , словно бы в шутку, сорвал с хасидских зазевавшихся голов несколько мятых шляп
Записан

азм есмь сознание.
Корнак
Модератор своей темы
Старожил
*
Offline Offline

Сообщений: 80950



Email
« Ответ #6 : 17 апреля 2013, 12:17:17 »

Не знаю кто сочинил

"Однажды вечером, в пятницу, ехал молодой человек с работы домой на своем автомобиле.
У него было отличное настроение, ведь его ждали два выходных. Была весна, на улицах города была масса отдыхающих.
Вдруг перед его машиной что то промелькнуло и он ощутил сильный удар. Водитель резко дал по тормозам и выскочил из машины. От того что он увидел у него помутилось в глазах...
Под колесами его машины лежал ребенок, мальчик лет 8-10. Он не подавал признаков жизни...

Тут же собралась толпа, кто-то осмотрел ребенка и сказал, что он жив, но как можно скорее надо везти его в больницу. Больница была за углом, и чтобы не терять времени на вызов скорой, мужчина сам решил отвезти ребенка в больницу. Осторожно положил его в салон и рванул к больнице.
В больнице он нашел врача и быстро рассказал ему что произошло. Ребенка переложили на носилки и занесли в приемный покой. Но доктор не спешил осмотреть пациента. Он подозвал водителя и сказал, что не будет ни чего делать, пока водитель не принесет ему денег и написал ему на бумаге сумму.
Парень посмотрел и ответил, что принесет, только пусть доктор не ждет ни секунды и спасает ребенка, и побежал за деньгами... Доктор криво ухмыльнулся и пошел по своим делам.

Через 30 минут парень был уже в больнице, нашел доктора и отдал ему нужную сумму. Оказалось, доктор даже не осмотрел до сих пор мальчика. Но как только взял деньги, тут же засуетился и подбежал к ребенку, сиротливо лежащему на носилках. Когда доктор стал осматривать мальчика, было уже поздно... Мальчик умер.
Доктор посмотрел в лицо мальчика и ужаснулся! Это был его сын..."
Записан
violet drum
Старожил
****
Offline Offline

Пол: Мужской
Сообщений: 17078


Абстрактные концепции на конкретной шкуре...)


« Ответ #7 : 17 апреля 2013, 22:53:24 »

 Запись о поиске ветра
(В.Пелевин)

Письмо студента Постепенность Упорядочивания Хаоса господину Изящество Мудрости

Отвечаю на ваше письмо, господин Цзян Цзы-Я, с некоторой задержкой. Она вызвана событиями, слух о которых уже дошел, должно быть, до ваших мест. Я не пострадал в смуте; молюсь, чтобы и вас бедствия обошли стороной. Прошло не так много времени с той поры, как под крики цикад мы поднимали чаши в Желтых Горах, а сколько перемен вокруг! Многие, вчера опора Поднебесной, развеяны в прах; другие, бывшие в зените могущества и славы, ныне запятнаны позором, и их имена походят на разграбленные могилы. Только горы и реки вокруг все те же, но, мнится, и они медленно меняют свой облик – пройдет несколько поколений, и вот уже ничего не напомнит о прежнем.
Конечно, это не должно удивлять, ибо в переменах единственное постоянство, дарованное нам Небом. Человека, утвердившегося на Пути, перемены не пугают, ибо душа его глубока, и в ней всегда покой, какие бы волны ни бушевали в мире. Не следует страшиться этих волн – они лишь мнимости, подобные игре солнца на перламутровой раковине. С другой стороны, не следует слишком уж стремиться к покою – и покой и волнение суть проявления одного и того же, а сокровенный путь теряешь как раз тогда, когда начинаешь полагать одни мнимости более важными, чем другие.
Впрочем, господин Цзян Цзы-Я, мои размышления могут вызвать у вас улыбку. И правда, не смешно ли, когда невежда рассуждает о том, что должен чувствовать муж, постигший Путь, да еще в письме такому мужу? Только ваше обычное презрение к словам дает надежду, что вы простите бедного литератора и на этот раз. Поистине, все обстоит именно так, как вы любите повторять, – три слова вызывают десять тысяч бед!
В своем письме вы интересуетесь, сохранил ли я интерес к идее, возникшей, когда вы угощали меня в своем поместье порошком пяти камней. Вы опасаетесь, что в сутолоке столичной жизни я мог позабыть о пережитом в ту ночь. Чтобы показать, насколько все случившееся свежо в моей памяти, позволю себе напомнить обстоятельства, при которых родился упомянутый вами замысел.
Мы говорили о ничтожестве современных сочинений в сравнении с великими книгами древности, причину чего я полагал в том, что люди нашего времени слишком далеко отошли от истинного Пути. На это вы заметили, что в любую эпоху люди находятся на одинаковом расстоянии от Пути, и это расстояние бесконечно. Я возразил, что совершенномудрые учили видеть Путь во всем, что нас окружает, и, следовательно, он всегда рядом. Тогда, господин Цзян Цзы-Я, если помните, вы достали из чехла на поясе феникса из белого нефрита, которого я незадолго перед тем пытался сторговать у вас за пять лян золота, и спросили, по-прежнему ли он мне нравится. Полагая, что вам пришлись по сердцу мои слова, и предвкушая подарок, я ответил утвердительно, но вы вновь спрятали его в чехол. Я поинтересовался, что это должно означать. Видеть Путь и обладать им – не одно и то же, ответили вы.
Мы долго хохотали после этих слов; вы даже опрокинули ногой чайную доску. Из того, что точнейшее и трезвейшее наблюдение вызвало у нас такое веселье, а также по чесотке всего тела, которую я ощущал, я заключаю, что к той минуте порошок пяти камней уже полностью проявил свое действие. Мои мысли устремились сразу во все стороны, и мне вспомнилась виденная на базаре принцесса из народа Хунну, вынимавшая вбитые в бревно гвозди причинным местом. Я вдруг с удивлением понял, что сами Хунну не делают гвоздей, так что увиденное мной тогда – завороженная толпа вокруг помоста, дикие движения и крики завернутой в волчий мех шаманки, зловонный ассистент, вбивающий гвозди в бревно обломком бронзового колокола – было не варварской диковиной, а апофеозом нашей собственной культуры, ищущей способа нарядиться в звериную шкуру, не потеряв при этом лица.
Видимо, из-за этого воспоминания и кое-каких мыслей о столичной жизни у меня и вырвались слова о том, что в наши дни ремесло сочинителя отличается от удела гуннской принцессы только тем, что ему приходится забивать свои гвозди самому, и подлинной опорой духа может быть только классический канон. На это вы возразили, что так было всегда, просто базарные фокусы былых времен кажутся в эпоху упадка священнодействием. А поскольку любая эпоха есть эпоха упадка, и в мире меняются только девизы правления, так называемый классический канон – попросту те надписи, которые мы еще в состоянии разобрать среди древних руин. Оттого-то в любую эпоху этот канон так неповторим и произволен. Но чем было священнодействие древних на самом деле, добавили вы с грустью, об этом выродившиеся потомки не могут даже гадать – если, конечно, они не относятся к разряду фокусников и сочинителей.
В качестве примера таких фокусов и гаданий вы привели модный ныне роман «Путешествие на Запад». Я собирался возразить, ибо считаю эту книгу одним из лучших творений современной литературы, несмотря на все ее стилистическое несовершенство, но мои мысли вдруг приняли неожиданное направление. История Царя Обезьян и Танского монаха – это рассказ о путешествии, сказал я, а возможно ли создать повествование, в центре которого будет Путь? После этого вы и предложили прогуляться в горах.
Не стану повторять, как я благодарен вам, господин Цзян Цзы-Я, за учение, хотя способ, которым оно было преподано, до сих пор наполняет меня страхом. Еще раз приношу извинения за то, что вел себя как неразумное дитя. Но случившееся было так необычно, что попытка спрятаться до сих пор кажется мне вполне естественной. Что до несчастного недоразумения с моим животом, то это, как вы знаете, часто случается при приеме порошка пяти камней, особенно если в нем слишком много киновари. Так что неловко мне не оттого, что вы могли счесть меня трусом – вы знаете, что это не так, – а оттого, что я заставил вас искать меня среди ночи в местах, где и днем следует ходить с великой осторожностью.
Я не откликался на ваш зов не потому, что мое сознание было чем-то замутнено. Наоборот, не помню, чтобы когда-нибудь прежде оно было настолько ясным. Но оно полностью отвернулось от пяти чувственных врат и устремилось в самый тайный из чертогов ума, запылавшего, подобно костру. И тогда я прямо узрел то, к чему столько раз пытался приблизиться через написанное в книгах и беседы с постигшими истину. Я узрел Великий Путь, как он есть сам в себе, не опирающийся ни на что и ни от чего не зависящий. Я понял, отчего бесполезно пытаться достичь его через размышления или рассуждения.
Если уподобить построения ума лестницам, которые должны поднять нас к сокровенному, то мы приставляем их не к стенам замка истины, а лишь к отражениям этих же самых лестниц в зеркале собственного рассудка, поэтому, как бы самоотверженно мы ни карабкались вверх и как бы высоко ни забирались, мы обречены в конце вновь и вновь натыкаться на себя, не приближаясь к истине, но и не удаляясь от нее. Чем длиннее будут наши лестницы, тем выше станут стены, ибо сам замок возникает лишь тогда, когда появляются те, кто хочет взять его приступом, и чем сильнее их желание, тем он неприступней. А до того как мы начинаем искать истину, ее нет. В этом и заключена истина.
Эта моя мысль завершилась странным умственным движением – словно я помыслил не тем способом, как привык, а каким-то совсем невозможным. И здесь, господин Цзян Цзы-Я, сказался опыт в раскрытии преступлений, приобретенный на государственной службе. Мне вдруг открылся самый чудовищный заговор, который когда-либо существовал в Поднебесной, после чего со мной и начался тот приступ неостановимого хохота, который помог вам найти меня в темноте. Этот заговор, в котором состоим мы все, даже не догадываясь об этом, и есть мир вокруг. А суть заговора вот в чем: мир есть всего лишь отражение иероглифов.
Но иероглифы, которые его создают, не указывают ни на что реальное и отражают лишь друг друга, ибо один знак всегда определяется через другие. И ничего больше нет, никакой, так сказать, подлинной персоны перед зеркалом. Отражения, которые доказывают нам свою истинность, отсылая нас к другим отражениям. Глупость же человека, а также его гнуснейший грех, заключен вот в чем: человек верит, что есть не только отражения, но и нечто такое, что отразилось. А его нет. Нигде. Никакого. Никогда. Больше того, его нет до такой степени, что даже заявить о том, что его нет, означает тем самым создать его, пусть и в перевернутом виде.
Представьте фокусника, который, сидя перед лампой, складывает пальцы в сложные фигуры, так, что на стене появляются тени зверей, птиц, чертей и красавиц. А после этого он до смерти пугается этих чертей, влюбляется в красавиц и убегает от тигров, забывая, что это просто тени от его пальцев. Можно было бы назвать его безумцем, не будь сам этот фокусник попросту тенью от знаков «фокус» и «человек». Весь мир вокруг – такой театр теней; пальцы фокусника – это слова, а лампа – это ум. В реальности же нет не только предметов, на которые намекают тени, но даже и самих теней – есть только свет, которого в одних местах больше, а в других меньше. Так на что надеяться? И чего бояться? Однако, говоря об этом, я не беру лампу истины в руки, а просто гну перед ней пальцы слов, создавая новые и новые тени. Поэтому лучше вообще не открывать рта.
После того как я постиг это, смысл древних текстов открылся мне так ясно, словно я сам был их составителем; таинственные места из комментариев к ним стали прозрачны, как школьные прописи. Кроме того, я понял, отчего читать их совершенно бесполезно. Если бы надо мною разверзлись небеса или начался потоп, я не обратил бы на это внимания. И то, что вы отыскали меня прежде, чем я сорвался с какой-нибудь горной тропы в пропасть, воистину кажется мне милостью Неба.
Что еще я постиг? А то, что мы не сосуды, заполненные сознанием, а просто исписанные страницы, качающиеся в нем, как стебли травы в летнем ветре. Мы думаем, что сознание – это наше свойство; точно так же для травинки ветер – это такая ее особенность, которая иногда пригибает ее к земле. По-своему травинка полностью права. Как ей понять, что ветер – не только это? Ей нечем посмотреть вверх, чтобы увидеть огромные облака, которые он несет над землей. Впрочем, будь у нее глаза, она скорее всего решила бы, что облака и есть ветер – ведь ветер увидеть вообще невозможно.
Но самое поразительное, что ощущение «вот я, травинка» возникает тоже не у травинки, а у ветра. Не травинка, сгибаясь к земле, думает «вот ветер»; это ветер думает «вот ветер», натыкаясь на травинку, – для того-то он и разносит семена над землей. Все, что кажется травинке, на самом деле кажется ветру, потому что казаться может только ему. Когда ветер обдувает травинку, он становится травинкой; когда он обдувает гору, он становится горой. Травинка всю жизнь борется с ветром, но ее жизнь проживает тот самый ветер, с которым она сражается. Потому-то ни с травинкой, ни с горой, ни с человеком ничего на самом деле не может случиться. Все происходит только с ветром, а про него поистине нельзя сказать, что есть место, откуда он приходит или куда он уходит. Так разве может с ним хоть что-нибудь произойти?
Когда мы вернулись в усадьбу, мой ум был неспокоен, и участие в беседе требовало от меня усилий. Поистине, думал я, несмотря на все бедствия неисчислимых народов, ни один волос никогда не упал ни с чьей головы! Я не поделился этой мыслью с вами – что-то подсказало мне, господин Цзян Цзы-Я, что я немедленно лишусь целого клока волос. Но когда вы спросили, сумел бы я сделать только что постигнутое темой литературного произведения, я без раздумий ответил утвердительно. Больше того, помню, что ваши слова («теперь, когда вы смутно представляете, в какой стороне искать то, что безногие и безголовые называют Путем») показались мне обидными – я был уверен, что постиг истину целиком и сразу.
Никаких сомнений в своей способности осуществить задуманное у меня не было – я видел и понимал то, что следовало выразить, так же ясно, как вижу сейчас дневной свет. И это понимание наполняло меня такой силой, что я не сомневался в способности этой силы выразить себя. Думать о форме, в которой это произойдет, казалось мне преждевременным. Поистине, это был момент высочайшего счастья – мне, чувствовал я, предстоит создать книгу невиданную, не похожую ни на что из написанного – подобно тому, как ясное и сильное состояние моего духа не походило ни на что из испытанного мною прежде. Возможно, эти слова вызовут у вас улыбку, но в тот момент мне казалось, что я избран Небом, чтобы совершить нечто подобное деяниям Будды и Конфуция, если не затмить их.
Прибыв в столицу и уладив накопившиеся служебные дела, я приступил к работе над книгой. Если уподобить литературный талант военной силе, я вывел на эту войну всю свою небольшую армию до последнего солдата. И вот я с грустью сообщаю вам о полном провале похода. Но я не был разбит в бою. Я не сумел даже приблизиться к противнику. И сейчас я полагаю, что с таким же успехом можно было выходить на битву с ратью облаков или воинством тумана.
Причина моего поражения теперь представляется мне очевидной. Я пытался написать о высшем принципе, свет которого ясно видел в ту ночь. Но что это за принцип? Я по-прежнему этого не знаю, если разуметь под словом «знать» способность изложить на бумаге или внятно разъяснить нечто другому человеку. Мне не сплести из слов такой сети, которой я мог бы вытащить это чудище из темноты. И дело не в моих малых способностях. Мы можем взять в руки только то, у чего есть форма, пусть это даже будет вода, принявшая форму наших ладоней, а у этого странного существа формы нет. И придать ему форму, не утеряв его, нельзя, поэтому называть его существом – большая ошибка. Пытаясь воплотить его в знаках, мы уподобляемся тому, кто ловит ветер шапкой и относит его в кладовую, надеясь собрать там со временем целую бурю. А утверждающий, что бывают книги, картины или музыка, которые содержат в себе Путь, подобен колдуну, который уверяет, будто бог грома живет в тыкве, висящей у него на поясе.
Говоря о путешествиях под действием порошка пяти камней, вы любите повторять: возникать и проявляться смертельно опасно. Не следует никем становиться надолго, ибо это привлекает внимание странных существ, обитающих в том мире, куда мы приходим в гости. В то же время вы говорите, что нет разницы между тем миром и этим (отчего сразу же видишь в слугах тех самых странных существ и вспоминаешь, что и здесь мы всего лишь в гостях). Но возникать и проявляться нельзя и при созерцании Пути. Легко удерживать его перед глазами, пока можешь оставаться никем и ничем. Но если захочешь рассказать о сиянии Пути, сразу возникнет захотевший, оскорбляя Путь скверной своего рождения. А скверна рождения, будь то тела, слова или мысли, и есть граница, отделяющая нас от Пути. Это преграда, где теряют главное. А что есть нынешнее искусство, как не грязная трущоба, где сотни алчных повивальных бабок вытаскивают из стонущей в родовых муках пустоты все новые и новые формы? К тому же, как я замечаю уже много лет, все они по своей сути те же прошлогодние гвозди. А когда что-то называют необычайно глубоким, речь идет о том, что какой-то из гвоздей случайно вогнали на цунь дальше, и шаманке пришлось попотеть.
Когда в нас рождается сочинитель, мы покидаем Путь. А когда у сочинителя рождается первая фраза, в аду ликуют все дьяволы и мары. И это я говорю, господин Цзян Цзы-Я, о самых лучших из нас, тех, кто искренне служит Небу. В словах, которыми хотят обессмертить истину, ее могила. «Не становиться, не рождаться и быть всем» – сама эта фраза есть пример становления, рождения и ограниченности. Все в нашем мире есть разные ступени проявленности, становления и упадка, и знаки письменности с древних времен отражают лишь это. Так как же сказать хоть слово о том, что никогда ничем не становилось? Поистине, трудно поведать о ветре, если знаки есть только для летящих в нем листьев.
Тот, кто бывал в столице, захочет ли жить в деревне, где крыши кроют соломой? Когда видел сияние Пути и знаешь, какова свобода, поплетешься ли назад в тюрьму слов? А даже если вернешься, сумеешь ли объяснить другим то, что увидел? Я готов допустить, господин Цзян Цзы-Я, что могу изъясняться намеками и иносказаниями, ясными для того, кто постиг то же самое. Ведь и сейчас я вверяюсь словам, зная, что буду понят. Но возможно ли изобразить на стене темницы начинающееся за тюремными воротами так, чтобы рисунок понял узник, никогда не выходивший из подземелья? Об этом следовало бы, конечно, спросить самого узника. Но он, боюсь, не поймет и вопроса.
Когда человек читает книгу, он видит придуманные другими знаки. То же происходит, когда он смотрит на мир: лес для нас состоит из тысяч по-разному написанных иероглифов «дерево». Глядя же внутрь себя (это возможно лишь потому, что есть иероглифы «внутри» и «снаружи») и думая о себе (а это возможно лишь потому, что есть иероглиф «я»), он видит только отпечатки знаков. Но он не замечает самого главного – на чем появляются эти отпечатки. И это оттого, что для высшей основы нет знака. Есть иероглиф «Синь», но ведь, глядя на него, мы видим не скрытую основу всего, а только черные разводы туши. И не странно ли, что в древние времена этот знак вырезали на панцире черепахи в виде фигуры, до обидного похожей на, так сказать, «внешнюю почку» – торчащее в нашу сторону мужское достоинство? Вот куда идет ныне человечество, услаждая себя по дороге фокусами гуннских певичек.
Это неведение я и разумею под тюрьмой и темницей. Даже если какому-нибудь искусному врачу удастся заставить человека позабыть на время слова, что с того? Тот, кого всю жизнь слепили огни фейерверка, заметит ли мерцание звезды? Услышит ли треск сверчка привыкший к грохоту барабанов? А истина говорит с нами ничуть не громче, да и не с нами, не будем обольщаться – лишь сама с собой. Впрочем, я начал с того, что никакой истины нет, пока мы не озаботимся ее поисками. И уже рассуждаю о том, громко она разговаривает или тихо и с кем… Вот так слова создают мир. Вот так мир в конце концов оказывается ничем – выброшенной печатной доской, с которой осыпаются под осенним ветром рассохшиеся знаки. Поистине, одно уравновешивает другое.
История Царя Обезьян и Танского монаха – это роман о путешествии в пространстве. Мы же размышляли о том, можно ли написать нечто подобное о странствиях по Пути. Посчитав сперва эту задачу нетрудной, я по размышлении увидел, что к ней нет способа даже подступиться. Так я полагаю и сейчас. Но в «Путешествии на Запад» есть место, которое начисто меня опровергает. Помните ли, что происходит в конце, когда путешественники получают листы чистой бумаги вместо священных текстов, ради которых они прошли столько стран? С жалобами, что их обманули, они возвращаются к Будде. И тот объясняет, что чистые листы бумаги и есть настоящие священные тексты. Поскольку путешественники еще не готовы понять, что такое подлинная святость, они получают то, за чем пришли, – корзины сутр и поучений. Но самое первое послание Будды, не понятое теми, кто пришел к нему за наставлением, – не оно ли полностью вобрало в себя Путь? На бумаге не было вообще ничего, но таково, сдается мне, единственно возможное повествование о сокровенном, которое не окажется подлогом с первого же знака.
Да, на стене темницы можно изобразить истину, открывающуюся тому, кто вышел за тюремные ворота, и нет ничего проще такого рисунка. Это сама стена до того, как ее коснулись мел или кисть. Но узник и так смотрит на нее каждый день, и, значит, сокровенное открыто ему так же, как нам, поскольку мы не видим ничего сверх того, что видит он. Узник просто не знает, что перед ним сокровенное, ибо не начинал его поиска. А как в нем родится желание искать сокровенное, если он не знает даже такого иероглифа? Скорее искать Путь начнут придорожные камни и облака в небе – но они ничего не ведают о Пути, а значит, и не теряли его. Поистине, прилагать усилия и копить знания нужно не для того, чтобы обрести Путь, а для того, чтобы потерять. И первое, что мы делаем, просыпаясь с утра, это заново рисуем темницу со своей фигуркой внутри. Но хоть наша темница всего лишь нарисована, надежней не заточал и Цинь Шихуан.
В Книге о Потоке и Силе есть парная надпись:
«Отсутствие концепции неба и земли суть исток».
«Наличие концепции десяти тысяч вещей суть врата рождения».
Смиренно добавлю, что из этих слов следует: пока сохраняется концепция сокровенного истока, сокровенный исток недостижим. Когда же концепция исчезает, о каком сокровенном истоке говорить? Вот это и называю сокровенным истоком.
Вооружась словами, мы идем в поход за истиной. Нам кажется, что мы достигли цели, но, воротясь из похода, мы видим, что добыча наша – слова, ничем не отличающиеся от тех, с которыми мы отправлялись в путь. Даже непоколебимая опора моих мыслей – Книга о Потоке и Силе – не обладает ли той же природой? В ее защиту можно сказать, что сам Лао Цзы не имел желания браться за кисть, и его труд есть древнейшая из известных нам взяток, ибо написан он был с единственной целью – заставить начальника заставы открыть дорогу на Запад. Но, состоящая из слов и отражающая умозаключения, не есть ли эта книга – в соответствии с ее же собственной мудростью – последовательность врат рождения, сквозь которые проходит читающий, проживая, по числу глав, восемьдесят одну короткую жизнь? А раз так, можно ли сказать, что последнюю страницу переворачивает тот, кто открыл первую? Мне неведомо.
Сообщая о невозможности выполнить задуманное, я вошел с собой в противоречие. Пойду этой тропой и дальше, словно памятной ночью в горах. Как знать, вдруг повесть о Пути все же может существовать – и не только в виде стопки чистой бумаги? В минуты раздумий я видел вдали словно бы мираж, слишком зыбкий, чтобы говорить о деталях, но все же достаточно ясный, чтобы дать его общий очерк. Итак, в этом тексте не должен появляться иероглиф «Путь» – кроме, может быть, первой и последней главы. Там этот знак мелькнет, чтобы очертить пространство, где развернется таинственное действие; кроме того, так будет показано, что Путь ведет лишь сам к себе, не меняясь, но и не оставаясь прежним. Возможно, что в самом начале будет сказано несколько слов о рождении, а в конце – о смерти. Все остальное между этими вехами будет лишено признаков повествования об одном предмете. Мне представляется множество странных историй, рассыпающихся на еще большее количество крохотных рассказов, сквозь которые нельзя продеть ни одной общей нити – кроме той изначальной, что и так проходит сквозь все. Так, удалив все связующие звенья, мы получим повесть о самом главном, которое нельзя убрать, ибо оно и есть Путь десяти тысяч вещей. Такая повесть будет подобна собранию многих отрывков, написанных разными людьми в разные времена. Единственное, что должно скрепить их вместе, – это некое присущее им качество, которое, господин Цзян Цзы-Я, я не возьмусь определить. Скажу только, что в моем письме я ощутил его присутствие в тот момент, когда писал о травинках и ветре. Но что это?
Истины изначально нет – таков установленный небесами закон. Другой закон небес в том, что истину выразить невозможно даже тогда, когда она появляется. Но главный небесный закон в том, что никакие законы не действуют, когда свою волю изъявляет верховный владыка, ибо законы есть не что иное, как память о том, какие повеления он отдавал раньше. Значат ли они что-нибудь, когда рядом он сам? Кто же этот верховный владыка, спросите вы? Я немедленно опрокину ногой чайную доску. И вы улыбнетесь в ответ.
Вот почему Небеса позволяют нарушать свои же уложения. Мы протискиваемся сквозь лес невозможностей неведомо как, и тогда истина, которой нет и которую, даже появись она, все равно нельзя было бы выразить, внезапно возникает перед нами и сияет ясно, как драгоценная яшма в свежем разломе земли. Когда происходит такое, появляются слова, тайна которых неведома. Возможно, таких слов может быть бесконечно много. Возможно и то, что ничего не надо сочинять, и все, что должно войти в эту повесть, уже написано, но эти отрывки разбросаны по книгам разных эпох; быть может, что мудрейший из ученых оказался способным лишь на орнамент силлогизмов, а важнейшую из глав создал невежественный варвар. Мое сердце знает, что повествование, о котором я говорю, существует. Вот только прочесть его может лишь тот таинственный ветер, который листает страницы всех существующих книг. Но, говоря между нами, разве есть в этом мире хоть что-нибудь, кроме него.
Записан

Вам никогда не приходило в голову ... копьё?
Ртуть
Гость
« Ответ #8 : 17 апреля 2013, 22:57:48 »

Рюноскэ Акутагава.

В чаще





ЧТО СКАЗАЛ НА ДОПРОСЕ У СУДЕЙСКОГО ЧИНОВНИКА ДРОВОСЕК



     Да. Это я нашел труп. Нынче утром я, как  обычно,  пошел  подальше  в
горы нарубить деревьев. И вот в роще под горой оказалось мертвое тело. Где
именно? Примерно в четырех-пяти те от  проезжей  дороги  на  Ямасина.  Это
безлюдное   место,   где   растет   бамбук   вперемежку   с   молоденькими
криптомериями.
     На трупе были бледно-голубой суйкан и поношенная шапка  эбоси,  какие
носят в столице; он лежал на спине. Ведь вот  какое  дело,  на  теле  была
всего одна рана, но зато прямо в груди, так что  сухие  бамбуковые  листья
вокруг были точно пропитаны киноварью. Нет, кровь  больше  не  шла.  Рана,
видно, уже запеклась. Да, вот еще что; на ране, ничуть не испугавшись моих
шагов, сидел присосавшийся овод.
     Не видно ли было меча или чего-нибудь в этом роде? Нет, там ничего не
было. Только у ствола криптомерии,  возле  которой  лежал  труп,  валялась
веревка. И еще... да, да, кроме веревки, там был еще гребень. Бот  и  все,
что было возле тела - только эти две вещи. А трава и опавшая листва кругом
были сильно истоптаны - видно, убитый не дешево отдал свою жизнь. Что,  не
было ли лошади? Да туда никакая лошадь не проберется. Конная дорога -  она
подальше, за рощей.



ЧТО СКАЗАЛ НА ДОПРОСЕ СУДЕЙСКОГО ЧИНОВНИКА СТРАНСТВУЮЩИЙ МОНАХ



     С убитым я встретился вчера. Вчера... кажется,  в  полдень.  Где?  На
дороге от Сэкияма в Ямасина. Он вместе с  женщиной,  сидевшей  на  лошади,
направлялся в Сэкияма. На женщине была широкополая шляпа с покрывалом, так
что лица ее я не видел. Видно было только шелковое платье с узором  цветов
хаги. Лошадь была рыжеватая, с подстриженной гривой.  Рост?  Что-то  около
четырех сун выше обычного... Я ведь монах, в таких вещах худо  разбираюсь.
У мужчины... да, у него был и меч за поясом, и лук со стрелами за  спиной.
И сейчас хорошо помню, как у него из черного лакированного колчана торчало
штук двадцать стрел.
     Мне и во сне не снилось, что он так  кончит.  Поистине,  человеческая
жизнь исчезает вмиг, что росинка, что молния. Ох, ох, словами не  сказать,
как все это прискорбно.



ЧТО СКАЗАЛ НА ДОПРОСЕ СУДЕЙСКОГО ЧИНОВНИКА СТРАЖНИК



     Человек, которого я поймал? Это  -  знаменитый  разбойник  Тадземару.
Когда я его схватил, он, упав с лошади, лежал, стеная, на каменном  мосту,
что у Авадагути. Когда? Прошлым вечером, в  часы  первой  стражи.  Прошлый
раз, когда я его чуть не поймал, на нем был тот же самый  синий  суйкан  и
меч за поясом. А на этот раз у него,  как  видите,  оказались  еще  лук  и
стрелы. Вот как? Это те самые, что были у  убитого?  Ну,  в  таком  случае
убийство, без сомнения, совершил Тадземару. Лук, обтянутый  кожей,  черный
лакированный колчан, семнадцать стрел с ястребиными  перьями  -  все  это,
значит, принадлежало убитому. Да, лошадь, как вы  изволили  сказать,  была
рыжеватая, с подстриженной гривой. Видно, такая ему вышла судьба, что  она
сбросила его с себя. Лошадь щипала траву у дороги неподалеку от  моста,  и
за ней волочились длинные поводья.
     Этот самый Тадземару, не в пример прочим разбойникам, что шатаются по
столице, падок до женщин. Помните,  в  прошлом  году  на  горе  за  храмом
Акиторибэ, посвященном Биндзуру, убили женщину  с  девочкой,  по-видимому,
паломников? Так вот, говорили, что это дело его рук. Бот  и  женщина,  что
ехала на рыжеватой лошади - если он убил мужчину, то  куда  девалась  она,
что с ней сталось? Неизвестно. Извините, что вмешиваюсь, но  надо  бы  это
расследовать.



ЧТО СКАЗАЛА НА ДОПРОСЕ СУДЕЙСКОГО ЧИНОВНИКА СТАРУХА



     Да, это труп того самого человека, за которого вышла замуж моя  дочь.
Только он не из  столицы.  Он  самурай  из  Кокуфу  и  Вакаса.  Зовут  его
Канадзава Такэхиро, лет ему двадцать шесть. Нет, он не мог навлечь на себя
ничьей злобы - у него был очень мягкий характер.
     Моя дочь? Ее зовут Масаго, ей девятнадцать лет. Она нравом смелая, не
хуже мужчины. У  нее  никогда  не  было  возлюбленного  до  Такэхиро.  Она
смуглая, возле уголка  левого  глаза  у  нее  родинка,  лицо  маленькое  и
продолговатое.
     Вчера Такэхиро с моей дочерью отправился в  Вакаса.  За  какие  грехи
свалилось на нас такое несчастье! Что с моей дочерью?  С  судьбой  зятя  я
примирилась, но тревога за дочь не дает мне покоя. Я, старуха, молю вас во
имя всего святого - обыщите все леса и  луга,  только  найдите  мою  дочь!
Какой злодей этот разбойник Тадземару или как его там! Не только зятя,  но
и мою дочь... (Плачет, не в силах сказать ни слова.)



ПРИЗНАНИЕ ТАДЗЕМАРУ



     Того человека убил я. Но женщину я не убивал. Куда она делась?  Этого
и я тоже не знаю. Постойте! Сколько бы вы меня ни пытали, я ведь все равно
не смогу сказать то, чего не знаю. К тому же, раз уж так вышло, я не  буду
трусить и не буду ничего скрывать.
     Я встретил этого мужчину и его жену вчера, немного позже полудня.  От
порыва ветра шелковое покрывало как раз распахнулось, и на  миг  мелькнуло
ее лицо. На миг - мелькнуло и сразу же снова скрылось  -  и,  может  быть,
отчасти поэтому ее лицо показалось мне ликом бодисатвы. И я тут же  решил,
что завладею женщиной, хотя бы пришлось убить мужчину.
     Вам кажется это страшно? Пустяки, убить мужчину - обыкновенная  вещь!
Когда хотят завладеть женщиной, мужчину всегда убивают.  Только  я  убиваю
мечом, что у меня за поясом, а  вот  вы  все  не  прибегаете  к  мечу,  вы
убиваете властью, деньгами, а иногда  просто  льстивыми  словами.  Правда,
крови при этом не проливается, мужчина остается целехонек - и все-таки  вы
его убили. И если подумать, чья вина тяжелей - ваша или моя - кто  знает?!
(Ироническая усмешка.)
     Но это не значит, что я недоволен, если удается  завладеть  женщиной,
не убивая мужчины. А на этот раз я  прямо  решил  завладеть  женщиной  без
убийства. Только на проезжей дороге такой штуки не  проделать.  Поэтому  я
придумал, как заманить их обоих в глубь рощи.
     Это  оказалось  нетрудно.  Пристав  к  ним  как  попутчик,   я   стал
рассказывать, что напротив на горе есть курган, что я его раскопал,  нашел
там много зеркал и мечей и зарыл все это в роще у  гори,  чтобы  никто  не
видел, и что, если найдется желающий, я дешево продам любую вещь.  Мужчина
понемногу стал поддаваться на мои  слова.  И  вот  -  что  бы  вы  думали!
Страшная вещь алчность! Не прошло  и  получаса,  как  они  повернули  свою
лошадь и вместе со мной направились по тропинке к горе.
     Когда мы подошли к роще, я сказал, что вещи зарыты в  самой  чаще,  и
предложил им пойти посмотреть. Мужчину снедала жадность, и он, конечно, не
стал возражать. Но женщина сказала, что она не сойдет с лошади и останется
ждать. Это с ее стороны было вполне разумно, так как она видела, что  роща
очень густая. Все шло как по маслу, и я  повел  мужчину  в  чащу,  оставив
женщину одну.
     На окраине заросли рос  только  бамбук.  Но  когда  мы  прошли  около
полпути, стали попадаться и криптомерии. Для того, что я  задумал,  трудно
было  найти  более  удобное  место.   Раздвигая   ветви,   я   рассказывал
правдоподобную историю, будто сокровища зарыты  под  криптомерией.  Слушая
меня, мужчина торопливо шел вперед, туда, где виднелись тонкие стволы этих
деревьев. Бамбук попадался все реже, уже вокруг стояли криптомерии - и тут
я внезапно набросился на него и повалил  его  на  землю.  И  он  сразу  же
оказался привязанным к стволу дерева. Веревка? Какой же  разбойник  бывает
без веревки? Веревка была у меня за поясом - ведь  она  всегда  могла  мне
понадобиться, чтобы перебраться через изгородь. Разумеется, чтоб он не мог
кричать, я забил ему рот опавшими бамбуковыми листьями,  и  больше  с  ним
возиться было нечего.
     Покончив с мужчиной, я вернулся к женщине и сказал ей, что ее спутник
внезапно занемог и что ей надо пойти посмотреть,  что  с  ним.  Незачем  и
говорить, что и на этот раз я добился своего. Она сняла  свою  широкополую
шляпу и, не отнимая у меня руки, пошла в глубь рощи. Но когда мы пришли  и
тому месту, где к дереву был привязан ее муж, едва она  его  увидела,  как
сунула руку за пазуху и выхватила кинжал. Никогда еще не  приходилось  мне
видеть такой необузданной, смелой женщины.  Не  будь  я  тогда  настороже,
наверняка получил бы удар  в  живот.  От  этого-то  я  увернулся,  но  она
ожесточенно наносила удары куда попало. Но ведь недаром я Тадземару -  мне
в конце концов удалось, не вынимая меча, выбить кинжал у нее из рук. А без
оружия самая храбрая женщина ничего не может поделать. И  вот  я  наконец,
как и хотел, смог овладеть женщиной, не лишая жизни мужчину.
     Да, не лишая жизни мужчину. Я и после этого не собирался его убивать.
Но когда я хотел скрыться из рощи, оставив лежащую в слезах  женщину,  она
вдруг как безумная вцепилась мне в рукав и, задыхаясь, крикнула:  "Или  вы
умрете, или мой муж... кто-нибудь из  вас  двоих  должен  умереть...  Быть
опозоренной на глазах двоих мужчин  хуже  смерти...  Один  из  вас  должен
умереть... а я пойду к тому, кто останется  в  живых".  И  вот  тогда  мне
захотелось убить мужчину. (Мрачное возбуждение.)
     Теперь, когда я вам это сказал,  наверно,  кажется,  что  я  жестокий
человек. Это вам так кажется, потому что вы не видели лица  этой  женщины.
Потому что вы не  видели  ее  горящих  глаз.  Когда  я  встретился  с  ней
взглядом, меня охватило желание сделать  ее  своей  женой,  хотя  бы  гром
поразил меня на месте. Сделать ее своей женой - только эта мысль и была  у
меня в голове. Нет, это не была грубая похоть, как  вы  думаете.  Если  бы
мною владела только похоть, я отшвырнул бы женщину  пинком  ноги  и  ушел.
Тогда и мужчине не пришлось бы обагрить мой меч  своею  кровью.  Но  в  то
мгновение, когда в сумраке чащи я вгляделся в лицо женщины, я  решил,  что
не уйду оттуда, пока его не убью.
     Однако хотя я и решил его убить, но не хотел  убивать  его  подло.  Я
развязал его и сказал: будем биться на мечах. Веревка, что нашли у  корней
дерева, это и была та самая, которую я тогда бросил. Мужчина с  искаженным
лицом выхватил тяжелый меч и сразу  же,  не  вымолвив  ни  слова,  яростно
бросился на меня. Чем кончился этот бой, незачем и говорить.  На  двадцать
третьем взмахе мой меч пронзил его грудь. На  двадцать  третьем  взмахе  -
прошу вас, не забудьте этого! Я до сих пор поражаюсь: во всем мире он один
двадцать раз скрестил свой меч с моим. (Веселая улыбка.)
     Как только он упал, я с  окровавленным  мечом  в  руках  обернулся  к
женщине. Но - представьте себе, ее нигде не  было!  Я  стал  искать  среди
деревьев. Но на опавших бамбуковых листьях не осталось никаких  следов.  А
когда я прислушался, то услышал только предсмертное  хрипенье  в  горле  у
мужчины.
     Может быть, когда мы начали  биться,  женщина  ускользнула  из  рощи,
чтобы позвать на помощь? Как только эта  мысль  пришла  мне  в  голову,  я
понял, что дело идет о моей жизни. Я взял у убитого меч, лук  и  стрелы  и
сейчас же выбрался на прежнюю тропинку. Там все так же мирно щипала  траву
лошадь женщины. Говорить о том, что было после - значит  напрасно  тратить
слова. Только вот что: перед въездом в столицу у меня  уже  не  было  того
меча. Вот и все мое признание. Подвергните меня самой жестокой казни  -  я
ведь всегда  знал,  что  когда-нибудь  моей  голове  придется  торчать  на
верхушке столба. (Вызывающий вид.)



ЧТО РАССКАЗАЛА ЖЕНЩИНА НА ИСПОВЕДИ В ХРАМЕ КИЕМИДЗУ



     Овладев мною, этот мужчина в синем обернулся к моему связанному  мужу
и насмешливо захохотал. Как тяжело, наверно,  было  мужу!  Но  как  он  ни
извивался, опутывавшая его веревка  только  глубже  врезалась  в  тело.  Я
невольно вся подалась к нему - нет,  я  только  хотела  податься.  Но  тот
мужчина мгновенно пинком ноги швырнул меня на землю. И  вот  тогда  это  и
случилось. В этот миг я увидела в глазах мужа какой-то неописуемый  блеск.
Неописуемый... даже теперь, вспоминая его глаза, я не могу подавить в себе
дрожь. Не в силах выговорить ни единого слова, муж в это  мгновение  излил
всю свою душу во взгляде. Но его глаза выражали не гнев, не страдание -  в
них сверкало холодное презрение ко мне, вот что они выражали! Не от  пинка
того мужчины, а от ужаса перед этим взглядом я, не помня себя,  вскрикнула
и лишилась чувств.
     Когда я пришла в себя, того мужчины в синем уже не было. И  только  к
стволу криптомерии по-прежнему был привязан мой муж. С трудом поднимаясь с
опавших бамбуковых листьев, я пристально смотрела ему в  лицо.  Но  взгляд
его нисколько  не  изменился.  Его  глаза  по-прежнему  выражали  холодное
презрение и затаенную  ненависть.  Не  знаю,  как  сказать,  что  я  тогда
почувствовала... и стыд, и  печаль,  и  гнев...  Шатаясь,  я  поднялась  и
подошла к мужу.
     "Слушайте! После того, что случилось, я не могу больше  оставаться  с
вами. Я решила умереть. Но... но умрете и вы. Вы видели мой  позор.  После
этого я не могу оставить вас в живых". Вот что я ему сказала, как ни  было
это трудно. И все-таки муж по-прежнему  смотрел  на  меня  с  отвращением.
Сдерживая волнение, от которого грудь моя готова была разорваться, я стала
искать его меч. Но, вероятно, все похитил разбойник - не только  меча,  но
даже и лука и стрел нигде в чаще не было видно. Только кинжал, к  счастью,
валялся у моих ног. Я занесла кинжал и еще раз  сказала  мужу:  "Теперь  я
лишу вас жизни. И сейчас же последую за вами".
     Когда  муж  услышал  эти  слова,  он  с  усилием  пошевелил   губами.
Разумеется,  голоса  не  было  слышно,  так  как  рот  у  него  был  забит
бамбуковыми листьями. Но когда я посмотрела на  его  губы,  то  сразу  все
поняла, что он сказал. Все с тем же презрением ко мне муж проговорил  одно
слово: "Убивай". Почти в беспамятстве я глубоко вонзила кинжал в его грудь
под бледно-голубым суйканом.
     Кажется,  тут  я  опять  потеряла  сознание.  Когда,   очнувшись,   я
оглянулась кругом, муж, по-прежнему связанный, уже не дышал. Сквозь густые
ветви криптомерий, сплетенные со стволами бамбука,  на  его  бледное  лицо
упал луч заходящего солнца.  Подавляя  рыдания,  я  развязала  веревку  на
трупе. И потом... что стало  со  мной  потом?  Об  этом  у  меня  нет  сил
говорить. Что я ни делала, я  не  могла  найти  в  себе  силы  умереть.  Я
подносила кинжал к горлу, я пыталась утопиться в озере у подножья горы,  я
пробовала... Но вот не умерла, осталась живой, и этим  мне  не  приходится
гордиться. (Грустная улыбка.)  Может  быть,  милосердная,  сострадательная
богиня Каннон отвернулась от такого никчемного существа, как я. Но что  же
мне делать, мне, убившей своего мужа, обесчещенной  разбойником,  что  мне
делать? Что мне... мне... (Внезапные отчаянные рыдания.)



ЧТО СКАЗАЛ УСТАМИ ПРОРИЦАТЕЛЬНИЦЫ ДУХ УБИТОГО



     Овладев женой, разбойник уселся рядом с ней на землю  и  принялся  ее
всячески утешать. Рот у меня, разумеется, был заткнут. Сам я был  привязан
к стволу дерево. Но и все время делал жене знаки глазами:  "Не  верь  ему!
Все, что он говорит - ложь", - вот что я хотел дать ей  понять.  Но  жена,
опечаленно сидя на опавших листьях, не  поднимала  глаз  от  своих  колен.
Право, можно было подумать, что она внимательно слушает слова  разбойника.
Я извивался от ревности. А разбойник искусно  вел  речь,  добиваясь  своей
цели. Утратив чистоту, жить с мужем будет трудно. Чем оставаться с  мужем,
не лучше ли ей пойти в  жены  к  нему,  разбойнику?  Ведь  он  решился  на
бесчинство именно потому, что она ему полюбилась... Вот до чего он  дерзко
договорился.
     Слушая разбойника, жена наконец задумчиво подняла лицо. Никогда еще я
не видел ее  такой  красивой!  Но  что  же  ответила  моя  красавица  жена
разбойнику, когда я был, связанный,  рядом  с  ней?  Теперь  я  блуждаю  в
небытии, но  каждый  раз,  как  я  вспоминаю  этот  ее  ответ,  меня  жжет
негодование. Вот что сказала жена: "Ну, так  ведите  меня,  куда  хотите".
(Долгое молчание.)
     Но ее вина не только в  этом.  Из-за  Этого  одного  я,  наверно,  не
мучился бы так, блуждая во мраке. Вот что произошло:  жена,  как  во  сне,
последовала за разбойником, державшим ее за руку, и уже готова была  выйти
из рощи, как вдруг, смертельно побледнев, указала на меня, привязанного  к
дереву. "Убейте его! Я не могу быть с вами, пока он жив!.."  -  выкрикнула
она несколько раз, как безумная. "Убейте его!" - эти слова и  теперь,  как
ураган, уносят меня в бездну мрака. Разве хоть когда-нибудь такие  мерзкие
слова исходили из человеческих уст? Разве хоть когда-нибудь такие  гнусные
слова касались человеческого слуха? Разве хоть когда-нибудь...  (Внезапный
взрыв язвительного хохота.) Услыхав эти слова, даже  разбойник  побледнел.
"Убейте его!" - кричала жена, цепляясь за его рукав.  Пристально  взглянув
на нее, разбойник не ответил ни "да", ни "нет" и вдруг пинком  швырнул  ее
на опавшие листья. (Снова взрыв язвительного хохота.)  Скрестив  на  груди
руки, он обернулся ко  мне.  "Что  сделать  с  этой  женщиной?  Убить  или
помиловать? Для ответа кивните головой". Убить? За одни эти слова я  готов
все ему простить. (Снова долгое молчание.)
     Пока я колебался, жена вдруг вскрикнула и бросилась  бежать  в  глубь
чащи. Разбойник в тот же миг кинулся за ней, но, видимо, не успел схватить
ее даже за рукав. Мне казалось, что я все это вижу в бреду.
     Когда жена убежала, разбойник взял мой меч, лук и стрелы  и  в  одном
месте разрезал на мне веревку. Помню, как  он  пробормотал,  скрываясь  из
рощи: "Теперь надо подумать и о себе".
     Когда он ушел, всюду кругом стало тихо. Нет, не  всюду  -  рядом  еще
слышались  чьи-то  рыдания.  Снимая  с   себя   веревку,   я   внимательно
прислушался. И что же? Я понял, что это рыдаю я сам.  (Третий  раз  долгое
молчание.)
     Наконец я с трудом отделил свое измученное  тело  от  ствола.  Передо
мной блестел кинжал, оброненный женой. Я поднял его и одним взмахом вонзил
себе в грудь. Я почувствовал,  как  к  горлу  подкатил  какой-то  кровавый
клубок, но ничего  мучительного  в  этом  не  было.  Когда  грудь  у  меня
похолодела, кругом стало еще тише. О, какая это была тишина! В этой горной
роще не щебетала ни одна птица. Только на стволах  криптомерий  и  бамбука
горели печальные лучи закатного  солнца.  Закатного  солнца...  Но  и  они
понемногу меркли. Уже не видно стало ни  деревьев,  ни  бамбука.  И  меня,
распростертого на земле, окутала глубокая тишина.
     И вот тогда кто-то тихонько подкрался ко мне. Я хотел посмотреть, кто
это. Но все кругом застлал сумрак. И кто-то... этот кто-то невидимой рукой
тихо вынул кинжал у меня  из  груди.  В  тот  же  миг  рот  у  меня  опять
наполнился хлынувшей кровью. И после этого я  навеки  погрузился  во  тьму
небытия.
Записан
violet drum
Старожил
****
Offline Offline

Пол: Мужской
Сообщений: 17078


Абстрактные концепции на конкретной шкуре...)


« Ответ #9 : 20 апреля 2013, 01:33:25 »

Алан Александр Милн (англ. Alan Alexander Milne)
(18 января 1882 — 31 января 1956) — английский писатель, автор повестей о «медведе с опилками в голове» — Винни-Пухе.

ГЛАВА ПЯТАЯ, в которой Пятачок встречал Слонопотама

Однажды, когда Кристофер Робин, Винни-Пух и Пятачок сидели и мирно беседовали, Кристофер Робин проглотил то, что у него было во рту, и сказал, как будто между прочим:
— Знаешь, Пятачок, а я сегодня видел Слонопотама.
— А чего он делал? — спросил Пятачок.
Можно было подумать, что он ни капельки не удивился!
— Ну, просто слонялся, — сказал Кристофер Робин, — По-моему, он меня не видел.
— Я тоже одного как-то видел, — сказал Пятачок. — По-моему, это был он. А может, и нет.
— Я тоже, — сказал Пух, недоумевая. «Интересно, кто же это такой Слонопотам?» — подумал он.
— Их не часто встретишь, — небрежно сказал Кристофер Робин.
— Особенно сейчас, — сказал Пятачок.
— Особенно в это время года, — сказал Пух.
Потом они заговорили о чем-то другом, и вскоре пришла пора Пуху и Пятачку итти домой. Они пошли вместе. Сперва, пока они плелись по тропинке на краю Дремучего Леса, оба молчали; но когда они дошли до речки и стали помогать друг другу перебираться по камушкам, а потом бок о бок пошли по узкой тропке между кустов, у них завязался Очень Умный Разговор. Пятачок говорил: «Понимаешь, Пух, что я хочу сказать?» А Пух говорил: «Я и сам так, Пятачок, думаю». Пятачок говорил: «Но с другой стороны, Пух, мы не должны забывать». А Пух отвечал: «Совершенно верно, Пятачок. Не понимаю, как я мог упустить это из виду».
И вот, как раз когда они дошли до Шести Сосен, Пух оглянулся кругом и, убедившись, что никто не подслушивает, сказал весьма торжественным тоном:
— Пятачок, я что-то придумал.
— Что ты придумал, Пух?
— Я решил поймать Слонопотама.
Сказав это, Винни-Пух несколько раз подряд кивнул головой. Он ожидал, что Пятачок скажет: «Ну да!», или: «Да ну?», или: «Пух, не может быть!», или сделает какое-нибудь другое полезное замечание в этом духе, но Пятачок ничего не сказал.
По правде говоря, Пятачок огорчился, что не ему первому пришла в голову эта замечательная мысль.
— Я думаю поймать его, — сказал Пух, подождав еще немножко, — в западню. И это должна быть очень Хитрая Западня, так что тебе придется помочь мне, Пятачок.
— Пух, — сказал Пятачок, немедленно утешившись и почувствовав себя вполне счастливым, — я тебе, конечно, помогу. — А потом он сказал: — А как мы это сделаем?
И Пух сказал:
— В этом-то вся соль: как?
Они сели, чтобы обдумать свое предприятие.

Первое, что пришло Пуху в голову, — вырыть Очень Глубокую Яму, а потом Слонопотам пойдет гулять и упадет в эту яму, и…
— Почему? — спросил Пятачок.
— Что — почему? — сказал Пух.
— Почему он туда упадет?
Пух потер нос лапой и сказал, что, ну, наверно, Слонопотам будет гулять, мурлыкая себе под нос песенку и поглядывая на небо — не пойдет ли дождик, вот он и не заметит Очень Глубокой Ямы, пока не полетит в нее, а тогда ведь будет уже поздно.
Пятачок сказал, что это, конечно, очень хорошая Западня, но что, если дождик уже будет идти?
Пух опять почесал свой нос и сказал, что он об этом не подумал. Но тут же просиял и сказал, что, если дождь уже будет идти, Слонопотам может посмотреть на небо, чтобы узнать, скоро ли дождь перестанет, вот он опять и не заметит Очень Глубокой Ямы, пока не полетит в нее!.. А ведь тогда будет уже поздно.
Пятачок сказал, что теперь все ясно, и, по его мнению, это очень-очень Хитрая Западня.
Пух был весьма польщен, услышав это, и почувствовал, что Слонопотам уже все равно что пойман.
— Но, — сказал он, — осталось обдумать только одно, а именно: где надо выкопать Очень Глубокую Яму?
Пятачок сказал, что лучше всего выкопать яму перед самым носом Слонопотама, как раз перед тем, как он в нее упадет.
— Но ведь он тогда увидит, как мы ее будем копать, — сказал Пух.
— Не увидит! Ведь он будет смотреть на небо!
— А вдруг он случайно посмотрит вниз? — сказал Пух. — Тогда он может обо всем догадаться…
Он долго размышлял, а потом грустно добавил:
— Да, это не так просто, как я думал. Наверно, поэтому Слонопотамы так редко попадаются…
— Наверно, поэтому, — согласился Пятачок.
Они вздохнули и поднялись, а потом, вытащив друг из друга немножко колючек, опять сели, и все это время Пух говорил себе: «Эх, эх, если бы только я умел думать!..» Винни в глубине души был уверен, что поймать Слонопотама можно, надо только, чтобы у охотника в голове был настоящий ум, а не опилки…
— Предположим, — сказал он Пятачку, — ты бы хотел поймать меня. Как бы ты за это взялся?
— Ну, — сказал Пятачок, — я бы вот как сделал: я бы сделал западню, и я бы поставил туда приманку — горшок меду. Ты бы его учуял и полез бы за ним, и…
— Да, я бы полез за ним туда, — взволнованно сказал Пух, — только очень осторожно, чтобы не ушибиться, и я бы взял этот горшок с медом, и сперва я бы облизал только края, как будто там больше меда нет, понимаешь, а там отошел бы в сторону и подумал о нем немножко, а потом я бы вернулся и начал бы лизать с самой середины горшка, а потом…
— Ну ладно, успокойся, успокойся. Главное — ты был бы в ловушке, и я бы мог тебя поймать. Так вот, первым делом надо подумать о том, что любят Слонопотамы. По-моему, желуди, верно? У нас сейчас их очень много… Эй, Пух, очнись!
Пух, который тем временем совсем размечтался о меде, очнулся и даже подскочил и сказал, что мед гораздо приманочней, чем желуди. Пятачок был другого мнения, и они чуть было не поспорили об этом; но Пятачок вовремя сообразил, что если они будут класть в ловушку желуди, то желуди придется собирать ему, Пятачку, а если они положат туда мед, то его достанет Пух. Поэтому он сказал: «Очень хорошо, значит, мед!» — в тот самый момент, когда Пух тоже об этом подумал и собирался сказать: «Очень хорошо, значит, желуди».
— Значит, мед, — повторил Пятачок для верности. — Я выкопаю яму, а ты сходишь за медом.
— Отлично, — сказал Пух и побрел домой.
Придя домой, он подошел к буфету, влез на стул и достал с верхней полки большой-пребольшой горшок меду. На горшке было написано «М и о т», но, чтобы удостовериться окончательно, Винни-Пух снял с него бумажную крышку и заглянул внутрь. Там действительно был мед.
— Но ручаться нельзя, — сказал Пух. — Я помню, мой дядя как-то говорил, что он однажды видел сыр точь-в-точь такого же цвета.
Винни сунул в горшок мордочку и как следует лизнул.
— Да, — сказал он, — это он. Сомневаться не приходится. Полный горшок меду. Конечно, если только никто не положил туда на дно сыру — просто так, шутки ради. Может быть, мне лучше немного углубиться… на случай… На тот случай, если Слонопотамы не любят сыру… как и я… Ах! — И он глубоко вздохнул. — Нет, я не ошибся. Чистый мед сверху донизу!
Окончательно убедившись в этом, Пух понес горшок к западне, и Пятачок, выглянув из Очень Глубокой Ямы, спросил: «Принес?» А Пух сказал: «Да, но он не совсем полный». Пятачок заглянул в горшок и спросил: «Это все, что у тебя осталось?» А Пух сказал: «Да», потому что это была правда.И вот Пятачок поставил горшок на дно Ямы, вылез оттуда, и они пошли домой.
— Ну, Пух, спокойной ночи, — сказал Пятачок, когда они подошли к дому Пуха. — А завтра утром в шесть часов мы встретимся у Сосен и посмотрим, сколько мы наловили Слонопотамов.
— До шести, Пятачок. А веревка у тебя найдется?
— Нет. А зачем тебе понадобилась веревка?
— Чтобы отвести их домой.
— Ох… А я думал, Слонопотамы идут на свист.
— Некоторые идут, а некоторые нет. За Слонопотамов ручаться нельзя. Ну, спокойной ночи!
— Спокойной ночи!
И Пятачок побежал рысцой к своему дому, возле которого была доска с надписью «Посторонним В.», а Винни-Пух лег спать.
Спустя несколько часов, когда ночь уже потихоньку убиралась восвояси, Пух внезапно проснулся от какого-то щемящего чувства. У него уже бывало раньше это щемящее чувство, и он знал, что оно означает: ему хотелось есть.
Он поплелся к буфету, влез на стул, пошарил на верхней полке и нашел там пустоту.
«Это странно, — подумал он, — я же знаю, что у меня там был горшок меду. Полный горшок, полный медом до самых краев, и на нем было написано „М и о т“, чтобы я не ошибся. Очень, очень странно».
И он начал расхаживать по комнате взад и вперед, раздумывая, куда же мог деваться горшок, и ворча про себя песенку-ворчалку. Вот какую:
Куда мой мед деваться мог?
Ведь был полнехонький горшок!
Он убежать никак не мог —
Ведь у него же нету ног!
Не мог уплыть он по реке
(Он без хвоста и плавников),
Не мог зарыться он в песке…
Не мог, а все же — был таков!
Не мог уйти он в темный лес,
Не мог взлететь под небеса…
Не мог, а все-таки исчез!
Ну, это прямо чудеса!
Он проворчал эту песню три раза и внезапно все вспомнил. Он же поставил горшок в Хитрую Западню для Слонопотамов!
— Ай-ай-ай! — сказал Пух. — Вот что получается, когда чересчур заботишься о Слонопотамах!
И он снова лег в постель.
Но ему не спалось. Чем больше старался он уснуть, тем меньше у него получалось. Он попробовал считать овец — иногда это очень неплохой способ, — но это не помогало. Он попробовал считать Слонопотамов, но это оказалось еще хуже, потому что каждый Слонопотам, которого он считал, сразу кидался на Пухов горшок с медом и все съедал дочиста! Несколько минут Пух лежал и молча страдал, но когда пятьсот восемьдесят седьмой Слонопотам облизал свои клыки и прорычал: «Очень неплохой мед, пожалуй, лучшего я никогда не пробовал», Пух не выдержал. Он скатился с кровати, выбежал из дому и помчался прямиком к Шести Соснам.
Солнце еще нежилось в постели, но небо над Дремучим Лесом слегка светилось, как бы говоря, что солнышко уже просыпается и скоро вылезет из-под одеяла. В рассветных сумерках Сосны казались грустными и одинокими; Очень Глубокая Яма казалась еще глубже, чем была, а горшок с медом, стоявший на дне, был совсем призрачным, словно тень. Но когда Пух подошел поближе, нос сказал ему, что тут, конечно, мед, и язычок Пуха вылез наружу и стал облизывать губы.
— Жалко-жалко, — сказал Пух, сунув нос в горшок, — Слонопотам почти все съел!
Потом, подумав немножко, он добавил:
— Ах нет, это я сам. Я позабыл.
К счастью, оказалось, что он съел не все. На самом донышке горшка оставалось еще немножко меда, и Пух сунул голову в горшок и начал лизать и лизать…
Тем временем Пятачок тоже проснулся. Проснувшись, он сразу же сказал: «Ох». Потом, собравшись с духом, заявил: «Ну что же!.. Придется», — закончил он отважно. Но все поджилки у него тряслись, потому что в ушах у него гремело страшное слово — СЛОНОПОТАМ!
Какой он, этот Слонопотам?
Неужели очень злой?
Идет ли он на свист?
И если идет, то ЗАЧЕМ?
Любит ли он поросят или нет?
И как он их любит?…
Если он ест поросят, то, может быть, он все-таки не тронет поросенка, у которого есть дедушка по имени Посторонним В.?
Бедный Пятачок не знал, как ответить на все эти вопросы. А ведь ему через какой-нибудь час предстояло впервые в жизни встретиться с настоящим Слонопотамом!
Может быть, лучше притвориться, что заболела голова, и не ходить к Шести Соснам? Но вдруг будет очень хорошая погода и никакого Слонопотама в западне не окажется, а он, Пятачок, зря проваляется все утро в постели?
Что же делать?
И тут ему пришла в голову хитрая мысль. Он пойдет сейчас потихоньку к Шести Соснам, очень осторожно заглянет в западню и посмотрит, есть там Слонопотам или нет. Если он там, то он, Пятачок, вернется и ляжет в постель, а если нет, то он, конечно, не ляжет!..
И Пятачок пошел. Сперва он думал, что, конечно, никакого Слонопотама там не окажется; потом стал думать, что нет, наверно, окажется; когда же он подходил к западне, он был в этом совершенно уверен, потому что услышал, как тот слонопотамит вовсю!
— Ой-ой-ой! — сказал Пятачок. Ему очень захотелось убежать. Но он не мог. Раз он уже подошел так близко, нужно хоть одним глазком глянуть на живого Слонопотама. И вот он осторожно подкрался сбоку к яме и заглянул туда…
А Винни-Пух все никак не мог вытащить голову из горшка с медом. Чем больше он тряс головой, тем крепче сидел горшок.
Пух кричал: «Мама!», кричал: «Помогите!», кричал и просто: «Ай-ай-ай», но все это не помогало. Он пытался стукнуть горшком обо что-нибудь, но, так как он не видел, обо что он стукает, и это не помогало. Он пытался вылезти из западни, но, так как он не видел ничего, кроме горшка (да и тот не весь), и это не получалось.
Совсем измучившись, он поднял голову (вместе с горшком) и издал отчаянный, жалобный вопль…
И именно в этот момент Пятачок заглянул в яму.
— Караул! Караул! — закричал Пятачок. — Слонопотам, ужасный Слонопотам!!! — И он помчался прочь, так что только пятки засверкали, продолжая вопить: — Караул! Слонасный ужопотам! Караул! Потасный Слоноужам! Слоноул! Слоноул! Карасный Потослонам!..
Он вопил и сверкал пятками, пока не добежал до дома Кристофера Робина.
— В чем дело, Пятачок? — сказал Кристофер Робин, натягивая штанишки.
— Ккк-карапот, — сказал Пятачок, который так запыхался, что едва мог выговорить слово. — Ужо…пото… Слонопотам!
— Где?
— Вон там, — сказал Пятачок, махнув лапкой.
— Какой он?
— У-у-ужасный! С вот такой головищей! Ну прямо, прямо… как… как не знаю что! Как горшок!
— Ну, — сказал Кристофер Робин, надевая ботинки, — я должен на него посмотреть. Пошли.
Конечно, вдвоем с Кристофером Робином Пятачок ничего не боялся. И они пошли.
— Слышишь, слышишь? Это он! — сказал Пятачок испуганно, когда они подошли поближе.
— Что-то слышу, — сказал Кристофер Робин.
Они слышали стук. Это бедный Винни, наконец, наткнулся на какой-то корень и пытался разбить свой горшок.
— Стой, дальше нельзя! — сказал Пятачок, крепко стиснув руку Кристофера Робина. — Ой, как страшно!..
И вдруг Кристофер Робин покатился со смеху. Он хохотал и хохотал… хохотал и хохотал… И пока он хохотал, голова Слонопотама здорово ударилась о корень. Трах! — горшок разлетелся вдребезги. Бах! — и появилась голова Винни-Пуха.
И тут наконец Пятачок понял, каким он был глупым Пятачком. Ему стало так стыдно, что он стремглав помчался домой и лег в постель с головной болью, и в это утро он почти окончательно решил убежать из дому и стать моряком.
А Кристофер Робин и Пух отправились завтракать.
— Мишка! — сказал Кристофер Робин. — Я тебя ужасно люблю!
— А я-то! — сказал Винни-Пух.



Записан

Вам никогда не приходило в голову ... копьё?
mishel
Ветеран
*****
Offline Offline

Сообщений: 4827



« Ответ #10 : 20 апреля 2013, 08:18:11 »

Хорхе Луис Борхес Сон Колриджа

   Лирический фрагмент «Кубла Хан» (пятьдесят с чем-то рифмованных неравносложных строк восхитительного звучания) приснился английскому поэту Сэмюэлу Тейлору Колриджу в один из летних дней 1797 года. Колридж пишет, что он тогда жил уединенно в сельском доме в окрестностях Эксмура; по причине нездоровья ему пришлось принять наркотическое средство; через несколько минут сон одолел его во время чтения того места из Пэр-чеса, где речь идет о сооружении дворца Кубла Хана, императора, славу которому на Западе создал Марко Поло. В сне Колриджа случайно прочитанный текст стал разрастаться и умножаться: спящему человеку грезились вереницы зрительных образов и даже попросту слов, их описывающих; через несколько часов он проснулся с убеждением, что сочинил – или воспринял – поэму примерно в триста строк. Он помнил их с поразительной четкостью и сумел записать этот фрагмент, который остался в его сочинениях. Нежданный визит прервал работу, а потом он уже не мог припомнить остальное. «С немалым удивлением и досадой, – рассказывает Колридж, – •я обнаружил, что хотя смутно, но помню общие очертания моего видения, все прочее, кроме восьми или десяти отдельных строк, исчезло, как круги на поверхности реки от брошенного камня, и – увы! – восстановить их было невозможно». Суинберн почувствовал, что спасенное от забвения было изумительнейшим образцом музыки английского языка и что человек, способный проанализировать эти стихи (дальше идет метафора, взятая у Джона Китса), мог бы разъять радугу. Все переводы и переложения поэм, основное достоинство которых музыка, – пустое занятие, а порой оно может принести вред; посему ограничимся пока тем, что Колриджу во сне была подарена бесспорно блестящая страница.
   Этот случай, хотя он и необычен, – не единственный. В психологическом эссе «The World of Dreams» [1] Хэвлок Эллис приравнял его к случаю со скрипачом и композитором Джузеппе Тартини, которому приснилось, будто Дьявол (его слуга) исполнил на скрипке сонату изумительной красоты; проснувшись, Тартини извлек из своего несовершенного воспоминания «Trillo del Diavolo» [2]. Другой классический пример бессознательной работы ума – случай с Робертом Льюисом Стивенсоном, которому один сон (как сам он сообщил в своей «Chapter on Dreams» [3]) подсказал содержание «Олальи», а другой сон, в 1884 году, – сюжет «Джекиля и Хайда». Тартини попытался в бодрствующем состоянии воспроизвести музыку сна; Стивенсон получил во сне сюжеты, то есть общие очертания; более родствен словесному образу, пригрезившемуся Колриджу, сон Кэдмона, о котором сообщает Беда Достопочтенный («Historia ecclessiastica gentis Anglorum» [4], IV, 24). Произошло это в конце VII века, в миссионерской и воинственной Англии древних саксов. Кэдмон был простым пастухом, уже немолодым; как-то ночью он сбежал с праздника, предвидя, что ему будут подсовывать арфу, а он знал, что петь он не умеет. Улегся он спать в конюшне, среди лошадей, и вот во сне кто-то позвал его по имени и приказал петь. Кэдмон ответил, что не умеет, но ему сказали: «Пой о начале всего сотворенного». И тут Кэдмон произнес стихи, которых никогда прежде не слышал. Проснувшись, он их не забыл и сумел повторить перед монахами соседнего монастыря Хилд. Читать он так и не научился, но монахи объяснили ему тексты Священной истории, и он, «как доброе животное жвачку, пережевывал их и превращал в сладостные стихи, и таким образом он воспел сотворение мира и человека, и всю историю, рассказанную в Бытии и Исходе сынов Израиля, и их вступление в землю обетованную, и многое другое из Писания, и воплощение, страсти, воскресение и вознесение Спасителя, и пришествие Святого Духа, и поучения апостолов, а также ужас Страшного Суда, ужас мук адских, блаженство рая, милостивые и грозные приговоры Господа». Он был первым церковным поэтом английского народа; «никто не мог с ним сравниться, – говорит Беда, – ибо он учился не у людей, но у Бога». Прошли годы, и Кэдмон предсказал час своей кончины, которая пришла к нему во сне. Будем надеяться, что он снова встретился со своим ангелом.
   На первый взгляд случай с Колриджем, пожалуй, может показаться менее удивительным, чем то, что произошло с его предшественником. «Кубла Хан» – превосходные стихи, а девять строк гимна, приснившегося Кэдмону, почти ничем не примечательны, кроме того, что порождены сном; однако Колридж уже был поэтом, а Кэдмону только что было открыто его призвание. Впрочем есть некое более позднее обстоятельство, которое до непостижимости возвеличивает чудо сна, создавшего «Кубла Хана». Если факт достоверен, то история сна Кол-риджа на много веков предшествует самому Колриджу и до сей поры еще не закончилась.
   Поэт видел этот сон в 1797 году (некоторые полагают, что в 1798-м) и сообщение о нем опубликовал в 1816-м в качестве пояснения, а равно оправдания незавершенности поэмы. Двадцать лет спустя в Париже появился в фрагментах первый на Западе перевод одной из всемирных историй, которыми так богата была персидская литература, – «Краткое изложение историй» Рашид ад-Дина, относящееся к XIV веку. На одной из страниц мы читаем: «К востоку от Ксамду Кубла Хан воздвиг дворец по плану, который был им увиден во сне и сохранен в памяти». Написал об этом визирь Гасана Махмуда, потомка Кублы.
   Монгольский император в XIII веке видит во сне дворец и затем строит его согласно своему видению; в XVIII веке английский поэт, который не мог знать, что это сооружение порождено сном, видит во сне поэму об этом дворце. Если с этой симметричностью, воздействующей надуши спящих людей и охватывающей континенты и века, сопоставить всяческие вознесения, воскресения и явления, описанные в священных книгах, то последние, на мой взгляд, ничего – или очень немного – стоят.
   Какое объяснение мы тут предпочтем? Те, кто заранее отвергают все сверхъестественное (я всегда считал себя принадлежащим к этой корпорации), скажут, что история двух снов – совпадение, рисунок, созданный случаем, подобно очертаниям львов и лошадей, которые иногда принимают облака. Другие предположат, что поэт, наверно, откуда-то знал о том, что император видел дворец во сне, и сообщил, будто и он видел поэму во сне, дабы этой блестящей выдумкой объяснить или оправдать незавершенность и неправильность стихов [5]. Эта гипотеза правдоподобна, но она обязывает нас предположить – без всяких оснований – существование текста, неизвестного синологам, в котором Колридж мог прочитать еще до 1816 года о сне Кублы [6]. Более привлекательны гипотезы, выходящие за пределы рационального. Можно, например, представить себе, что, когда был разрушен дворец, душа императора проникла в душу Колриджа, дабы тот восстановил дворец в словах, более прочных, чем мрамор и металл.
   Первый сон приобщил к реальности дворец, второй, имевший место через пять веков, – поэму (или начало поэмы), внушенную дворцом; за сходством снов просматривается некий план; огромный промежуток времени говорит о сверхчеловеческом характере исполнителя этого плана. Доискаться целей этого бессмертного или долгожителя было бы, наверно, столь же дерзостно, сколь бесполезно, однако мы вправе усомниться в его успехе. В 1691 году отец Жербийон из Общества Иисусова установил, что от дворца Кубла Хана остались одни руины; от поэмы, как мы знаем, дошло всего-навсего пятьдесят строк. Судя по этим фактам, можно предположить, что череда лет и усилий не достигла цели. Первому сновидцу было послано ночью видение дворца, и он его построил; второму, который не знал о сне первого, – поэма о дворце. Если эта схема верна, то в какую-то ночь, от которой нас отделяют века, некоему читателю «Кубла Хана» привидится во сне статуя или музыка. Человек этот не будет знать о снах двух некогда живших людей, и, быть может, этому ряду снов не будет конца, а ключ к ним окажется в последнем из них.
   Написав эти строки, я вдруг увидел – или мне кажется, что увидел, – другое объяснение. Возможно, что еще неизвестный людям архетип, некий вечный объект (в терминологии Уайтхеда), постепенно входит в мир; первым его проявлением был дворец, вторым – поэма. Если бы кто-то попытался их сравнить, он, возможно, увидел бы, что по сути они тождественны.

Записан

азм есмь сознание.
mishel
Ветеран
*****
Offline Offline

Сообщений: 4827



« Ответ #11 : 20 апреля 2013, 08:47:10 »

Еще у него новелла хорошая Алеф , весь Алеф заливать не буду , только анализ темы про зеркала

Вскоре появился Карлос. Говорил со мною сухо, и я понял, что он не способен думать ни о чем ином, кроме того, что теряет Алеф.
   ? Рюмочку этого псевдоконьяка, ? распорядился он, ? и можешь нырять в подвал. Помни, надо обязательно находиться в горизонтальном положении, лежать на спине. Также необходимы темнота, неподвижность, время на аккомодацию глаз. Ты ляжешь на каменный пол и будешь смотреть на девятнадцатую ступеньку лестницы. Я поднимусь, закрою крышку, и ты останешься один. Тебя, может быть, испугает какой-нибудь грызун ? дело обычное! Через несколько минут ты увидишь Алеф. Микрокосм алхимиков и каббалистов, наш пресловутый давний друг, multum in parvo 8. ? И уже в столовой он прибавил: ? Разумеется, если ты его не увидишь, твоя неспособность отнюдь не будет опровержением моих данных... Спускайся, очень скоро ты сумеешь побеседовать с Беатрис во всех ее обликах.
   Я поспешно сошел по лестнице, меня уже тошнило от его болтовни. Подвал, размером чуть пошире лестницы, больше напоминал колодец. Я напрасно искал глазами сундук, о котором говорил Карлос Архентино. Один из углов загромождали ящики с бутылками и парусиновые мешки. Карлос взял мешок, свернул его и положил на пол, видимо, в определенном месте.
   ? Подушка незавидная, ? пояснил он, ? но, если я сделаю ее выше хоть на один сантиметр, ты ни черта не увидишь, только расстроиться и сконфузишься. Ну давай ложись, хорошенько расслабься и отсчитай девятнадцать ступенек.
   Я выполнил его странные требования, он наконец ушел и осторожно опустил крышку ? темнота, несмотря на узенькую щель, которую я потом заметил, показалась мне абсолютной. Внезапно мне стала ясна вся опасность моего положения ? я разрешил запереть себя в подвале сумасшедшему, после того как выпил яд. В бравадах Карлоса сквозил тайный страх, что я могу не увидеть чуда; чтобы оправдать свой бред, чтобы не услышать, что он сумасшедший, Карлос должен меня убить. Я почувствовал некоторую дурноту и постарался объяснить ее своей неподвижностью, а не действием наркотика. Я закрыл глаза, потом открыл их. И тут я увидел Алеф.
   Теперь я подхожу к непересказуемому моменту моего повествования и признаюсь в своем писательском бессилии. Всякий язык представляет собою алфавит символов, употребление которых предполагает некое общее с собеседником прошлое. Но как описать другим Алеф, чья беспредельность непостижима и для моего робкого разума? Мистики в подобных случаях пользуются эмблемами: перс, чтобы обозначить божество, говорит о птице, которая каким-то образом есть все птицы сразу; Аланус де Инсулис ? о сфере, центр которой находится всюду, а окружность нигде; Иезекииль ? об ангеле с четырьмя лицами, который одновременно обращается к Востоку и Западу, к Северу и Югу. (Я не зря привожу эти малопонятные аналогии, они имеют некоторое отношение к Алефу.) Быть может, боги не откажут мне в милости, и я когда-нибудь найду равноценный образ, но до тех пор в моем сообщении неизбежен налет литературщины, фальши. Кроме того, неразрешима главная проблема: перечисление, пусть неполное, бесконечного множества. В грандиозный этот миг я увидел миллионы явлений ? радующих глаз и ужасающих, ? ни одно из них не удивило меня так, как тот факт, что все они происходили в одном месте, не накладываясь одно на другое и не будучи прозрачными. То, что видели мои глаза, совершалось одновременно, но в моем описании предстанет в последовательности ? таков закон языка. Кое-что я все же назову.
   На нижней поверхности ступеньки, с правой стороны, я увидел маленький, радужно отсвечивающий шарик ослепительной яркости. Сперва мне показалось, будто он вращается, потом я понял, что иллюзия движения вызвана заключенными в нем поразительными, умопомрачительными сценами. В диаметре Алеф имел два-три сантиметра, но было в нем все пространство вселенной, причем ничуть не уменьшенное. Каждый предмет (например, стеклянное зеркало) был бесконечным множеством предметов, потому что я его ясно видел со всех точек вселенной. Я видел густо населенное море, видел рассвет и закат, видел толпы жителей Америки, видел серебристую паутину внутри черной пирамиды, видел разрушенный лабиринт (это был Лондон), видел бесконечное число глаз рядом с собою, которые вглядывались в меня, как в зеркало, видел все зеркала нашей планеты, и ни одно из них не отражало меня, видел в заднем дворе на улице Солера те же каменные плиты, какие видел тридцать лет назад в прихожей одного дома на улице Фрая Бентона, видел лозы, снег, табак, рудные жилы, испарения воды, видел выпуклые экваториальные пустыни и каждую их песчинку, видел в Инвернессе женщину, которую никогда не забуду, видел ее пышные волосы, гордое тело, видел рак на груди, видел круг сухой земли на тротуаре, где прежде было дерево, видел загородный дом в Адроге, экземпляр первого английского перевода Плиния, сделанного Файлмоном Голландом, видел одновременно каждую букву на каждой странице (мальчиком я удивлялся, почему буквы в книге, когда ее закрывают, не смешиваются ночью и не теряются), видел ночь и тут же день, видел закат в Керегаро, в котором словно бы отражался цвет одной бенгальской розы, видел мою пустую спальню, видел в одном научном кабинете в Алкмаре глобус между двумя зеркалами, бесконечно его отражавшими, видел лошадей с развевающимися гривами на берегу Каспийского моря на заре, видел изящный костяк ладони, видел уцелевших после битвы, посылавших открытки, видел в витрине Мирсапура испанскую колоду карт, видел косые тени папоротников в зимнем саду, видел тигров, тромбы, бизонов, морские бури и армии, видел всех муравьев, сколько их есть на земле, видел персидскую астролябию, видел в ящике письменного стола (от почерка меня бросило в дрожь) непристойные, немыслимые, убийственно точные письма Беатрис, адресованные Карлосу Архентино, видел священный памятник в Чакарите, видел жуткие останки того, что было упоительной Беатрис Витербо, видел циркуляцию моей темной крови, видел слияние в любви и изменения, причиняемые смертью, видел Алеф, видел со всех точек в Алефе земной шар, и в земном шаре опять Алеф, и в Алефе земной шар, видел свое лицо и свои внутренности, видел твое лицо; потом у меня закружилась голова, и я заплакал, потому что глаза мои увидели это таинственное, предполагаемое нечто, чьим именем завладели люди, хотя ни один человек его не видел: непостижимую вселенную.
   Я почувствовал бесконечное преклонение, бесконечную жалость.
   ? Да ты совсем обалдеешь, если будешь так долго совать свой нос куда не просят, ? сказал ненавистный жизнерадостный голос. ? Сколько ни ломай голову, тебе вовек не отплатить мне за такое чудо. Потрясающая обсерватория, ты согласен, Борхес?
   Ботинки Карлоса Архентино стояли на самой верхней ступеньке. Внезапно стало чуть светлее, и я с трудом поднялся и пробормотал:
   ? Да-да, потрясающая, потрясающая.
   Безразличное звучание моего голоса удивило меня.
   Карлос Архентино с тревогой допытывался:
   ? Ты хорошо все видел? В цвете?
   В единый миг я составил план мести. Добродушно, с неприкрытой жалостью, как бы нервничая и уклоняясь, я поблагодарил Карлоса Архентино за приют в его подвале и настойчиво посоветовал воспользоваться сносом дома, чтобы покинуть вредный воздух столицы, который никого ? поверьте, никого! ? не щадит. Мягко, но непреклонно я отказался говорить об Алефе, обнял Кярлоса Архентино на прощанье и повторил, что сельская жизнь и покой ? это два замечательных врача.
   На улице, на лестнице Конституции, в метро все лица казались мне знакомыми. Я испугался, что ни одно меня больше не удивит, испугался, что меня никогда не оставит чувство, что все это я уже видел. К счастью, после нескольких ночей бессонницы забвение снова меня одолело.
   Постпскртптум первого марта 1943 года. Через полгода после того, как снесли дом на улице Гарая, издательство "Прокруст", не убоявшись длины грандиозной поэмы, выпустило в продажу подборку "аргентинских фрагментов". Что было дальше, излишне говорить: Кардос Архентино Данери получил вторую Национальную премию по литературе 9 Первую дали доктору Аите; третью ? доктору Марио Бонфанти; трудно поверить, но мое произведение "Карты шулера" не получило ни одного голоса. Еще раз победили тупость и зависть! Мне давно не удается повидать Данери, газеты оповещают, что вскоре он нас одарит еще одной книгой. Его удачливое перо (которому теперь уже не мешает Алеф) принялось за стихотворное переложение творений доктора Асеведо Диаса.
   Я хотел бы еще сделать два замечания: одно касающееся сущности Алефа, другое ? его названия. Что до последнего, то, как известно, это название первой буквы в алфавите священного языка. Применение его к шарику в моей истории, по-видимому, не случайно. В каббале эта буква обозначает Эн-соф ? безграничную, чистую божественность; говорится также, что она имеет очертания человека, указывающего на небо и на землю и тем свидетельствующего, что нижний мир есть зеркало и карта мира горнего; в Mengenlehre 10 Алеф ? символ трансфинитных множеств, где целое не больше, чем какая-либо из частей. Хотелось бы мне знать, подобрал ли Карлос Архентино это название сам или же вычитал его как наименование какой-то другой точки, где сходятся все точки, в одном из бесчисленных текстов, открывшихся ему благодаря его домашнему Алефу. Как ни покажется невероятным, я полагаю, что существует (или существовал) другой Алеф и что Алеф на улице Гарая ? это фальшивый Алеф.
   Приведу мои доводы. Капитан Бертон исполнял до 1867 года обязанности британского консула в Бразилии: в июле 1942 года Педро Энрикес Уренья обнаружил в библиотеке города Сантуса его рукопись, трактующую о зеркале, владельцем которого Восток называет Искандера Зу-л-Карнайна, или Александра Двурогого Македонского. В зеркале этом отражалась вся вселенная. Бергон упоминает о родственных диковинах ? о семикратном зеркале Кай Хусроу, которое Тарик ибн-Зияд обнаружил в захваченном дворце ("Тысяча и одна ночь", 273), о зеркале, которое Лукиан из Самосаты видел на Луне ("Правдивая история", 1, 26), о волшебном копье Юпитера, о котором говорится в первой книге "Сатирикона" Капеллы, об универсальном зеркале Мерлина, "круглом, вогнутом и похожем на целый стеклянный мир" ("Королева фей", III, 2, 19), ? и прибавляет следующие любопытные слова: "Однако все перечисленные зеркала ( к тому же не существовавшие) ? это всего лишь оптические приборы. А правоверным, посещающим мечеть Амра в Каире, доподлинно известно, что вселенная находится внутри одной из колонн, окаймляющих центральный двор мечети... Разумеется, видеть ее не дано никому, но те, кто прикладывают ухо к колонне, говорят, что вскоре начинают слышать смутный гул движения вселенной... Мечеть сооружена в VII веке, но колонны эти были взяты из других храмов доисламских религий, как пишет о том Ибн Хальдун: "Государства, основанные кочевниками, нуждаются в притоке чужестранцев для всевозможных строительных работ".




Записан

азм есмь сознание.
mishel
Ветеран
*****
Offline Offline

Сообщений: 4827



« Ответ #12 : 20 апреля 2013, 09:50:12 »

По моему мнению у Борхеса ясная , глубокая и четкая проза , возможно вследствии его физической слепоты ,  например у Болдырева медитативная , это когда  понимание приходит не годы спустя , ) насчет Милна я даже в детстве не была фанатом  Винни -Пуха ,  который бродил только по своему лесу , а что нибудь эпическое , чтоб подальше от дома , тип Волшебника страны Оз, ну или Муми Тролли , они хотя бы мечтали о чем то большем чем  пожрать и поиграть ), но на вкус и цвет товарищей нет
Записан

азм есмь сознание.
Ртуть
Гость
« Ответ #13 : 20 апреля 2013, 10:54:34 »

Мирча Элиаде

                                                       Дочь капитана

 
* * *
Все собрались, как обычно, у самого обрыва поглазеть на встречные поезда. Каждый раз, когда брашовский скорый трогался в путь, с противоположной стороны уже лениво подходил пассажирский из Бэйкоя. Оба паровоза издавали протяжный гудок, а Носатый вопил:
— Слушайте эхо!
Но не все его слышали и не всегда... А пока скорый не дошел до станции, все терпеливо ждали. Оставшиеся несколько минут казались особенно долгими, и никому не хотелось разговаривать. Здесь, наверху, солнце еще не зашло, а внизу давно уже наступил вечер. Прахова утратила свой серебристый блеск, вдруг превратившись в мрачный свинцовый поток.
— К станции подошел! — объявил Носатый.
В этот миг у них за спиной послышались быстрые шаги, словно кто-то сбежал вниз по тропинке, и раздался хриплый женский голос:
— Брындуш! Денщик господина капитана...
Рыжий веснушчатый мальчик лет двенадцати или тринадцати с жестким, словно щетка, ежиком недовольно обернулся. У него были огромные глаза, неожиданно глубокие и черные.
— Погоди, — сказал Носатый, — поезд вот-вот тронется.
Мальчик секунду колебался. Потом пожал плечами, сплюнул и, засунув руки в карманы брюк, медленно двинулся по тропинке. У самой дороги он услышал паровозные гудки и остановился, но эхо сюда не долетало.
Денщик поджидал на скамейке. Увидев его, сдвинул фуражку на затылок и улыбнулся.
— Эй, мусью, марш-марш, а то господин капитан осерчает!
Но мальчик и ухом не повел. Он шел медленно, засунув руки в карманы, рассеянно глядя по сторонам. Тогда солдат поправил фуражку и зашагал вперед. Так шли они в десяти шагах друг от друга среди зарослей ромашки и пыльных кустиков полыни. У дачи с колокольчиками на балконе денщик остановился и повернул голову.
— Небось страшно? — спросил он, когда мальчик приблизился к нему.
— Мне? — удивился Брындуш, снисходительно улыбаясь.
Потом пожал плечами и плюнул.
— Тогда поскорее, а то господин капитан ждет нас.
Но и на этот раз мальчик не ускорил шаг, и денщик был вынужден идти медленно, рядом с ним. Через некоторое время он снова поправил фуражку и прошептал:
— Скорее, бегом, он нас заметил...
Капитан стоял у ворот в сорочке и подтяжках, нервно затягиваясь папиросой. Это был средних лет, плотный коротконогий человек. Лицо у него было круглое, брови редкие, волосы зачесаны с затылка на лоб. Казалось, он безуспешно пытается придать своему лицу саркастическое и свирепое выражение.
— Валентин! — крикнул он. — Можешь раздеваться.
Когда Брындуш вошел во двор, с крыльца сбежал смуглый мальчуган с черными прилизанными волосами. Он был в спортивных трусах и держал в руках две пары боксерских перчаток. Как бы не замечая его, Брындуш подошел к колонке в глубине двора и принялся снимать рубаху. Тщательно сложил ее и оставил на бревне. Потом, все так же размеренно, не спеша снял тапочки и долго вытирал ноги о траву. Засучил как можно выше короткие штаны. Несколько раз капитан кричал ему:
— Эй, мусью, поскорей, уж ночь на дворе!
Он надел на Валентина боксерские перчатки и дожидался, нетерпеливо помахивая другой парой. Наконец Брындуш, улыбаясь, подошел к нему и театральным жестом протянул обе руки, словно для того, чтобы ему надели наручники. Солдат, стоя на страже у ворот, с любопытством наблюдал за этими приготовлениями.
— Внимание! — вдруг провозгласил капитан. — Подойдите друг к другу, глядя прямо в глаза, и пожмите рыцарски руки!
Пока мальчики, неловко ступая, строго поглядывая друг на друга и стараясь не моргать, шли навстречу, снова прозвучал голос капитана, прерывающийся от волнения:
— Приготовиться к приветствию! Говорите четко, без запинки!
Мальчики остановились и, с большим трудом соединив руки в перчатках, несколько раз осторожно тряхнули ими, так чтобы перчатки не соскочили до следующей команды.
— Назовите свои девизы! — проговорил капитан еще более взволнованно. — После моей команды вызывайте друг друга на бой! Раз, два, три!..
— Virtuoso, — отчетливо, по слогам, произнес Валентин. — Хафиз.
— Остановитесь! — крикнул капитан, подняв правую руку и подходя к ним. — Какой у тебя девиз? — обратился он к сыну.
— Virtuoso, — ответил оробевший Валентин. — «Доблестный», Хафиз.
— Кто это? Я никогда о нем не слышал.
— Персидский поэт.
— Откуда ты знаешь?
— Мне рассказывала Агриппина.
— Хорошо, — кивком одобрил капитан. — По местам! Три шага назад, сходитесь, назовите свои девизы и вызывайте друг друга на бой. Раз, два, три!..
— Virtuoso! Хафиз! — что было мочи закричал Валентин.
Брындуш ничего не сказал и только поднес обе руки в перчатках к лицу, вероятно, чтобы скрыть свою широкую и странную улыбку. Валентин подождал и растерянно повернулся к отцу.
— Эй, мусью, твой девиз! — крикнул капитан. — Скажи что-нибудь! Любое слово, — настаивал он. — Это правило игры... Скажи хоть одно слово, какого черта?! Ты что, немой?..
— Не могу, — помедлив, прошептал Брындуш. — Я не могу произнести вслух. Это секрет.
Брындуш знал, что за этим последует. Как всегда, капитан подойдет к нему, положит руку на плечо и станет просить. Потом попытается задеть его самолюбие, называя неучем, невежей, мужланом. В конце концов, отчаявшись, отступит на несколько шагов и крикнет: «Без предупреждения, в бой!»... Однако на сей раз капитан не стал настаивать. Он многозначительно улыбнулся и взглянул на Валентина.
— Делай, как я тебя учил! — сказал он. Затем отступил назад все с той же загадочной улыбкой, видимо предвкушая удивление Брындуша. Но ему показалось, что Брындуш иронически поглядывает на него, и он внезапно скомандовал:
— Нападайте!..
Как всегда, Брындуш двинулся головой вперед, без предварительной стойки, держа кулаки у плеч, так что перчатки напоминали гантели для гимнастических упражнений. Валентин сосредоточенно выжидал, напрягая ноги в коленях. Он нанес один за другим два удара, видимо противника на расстоянии. Капитан наблюдал за борьбой с кислой улыбкой, застывшей в уголках губ. К счастью, вскоре он заметил мальчишку, который вскарабкался на забор, и, не оборачиваясь назад, мигнул денщику.
— Марин, — шепнул он, — хворостина!
Денщик поднял с земли прут и бросился к воротам. В ту же секунду дети с криками помчались в сторону церкви. Солдат сплюнул, сдвинул фуражку на затылок и снова подпер ворота, время от времени оглядываясь на забор.
— У него кровь! — вдруг закричал он и опять сплюнул яростно, сквозь зубы.
Ухватившись руками за подтяжки, в полном отчаянии капитан смотрел, как его сын, позабыв обо всем на свете, молотит Брындуша, а тот улыбается столь же невозмутимо, как и в начале матча, и только иногда вытягивает вперед обе руки, чтобы отстранить противника и сплюнуть кровь.
— Остановитесь! — крикнул капитан. — Хватит на сегодня!
Валентин, бледный и дрожащий, стиснув зубы, испуганно смотрел на окровавленное лицо Брыпдуша. Капитан подошел к нему и принялся стаскивать перчатки.
— Идите умойтесь, — произнес он с глубочайшей горечью.
Брындуш подставил лицо под струю воды. Время от времени он отворачивался, чтобы сплюнуть кровь. Капитан подошел к нему.
— Сегодня я дам тебе сто леев, хоть ты этого и не заслужил, — тихонько сказал он, вкладывая деньги в руку мальчика. — Я дал больше, чтобы подбодрить тебя. Но если ты и в следующий раз не будешь соблюдать правила игры, получишь только пятьдесят леев. А если будешь упрямиться, я поищу кого-нибудь другого. Понял?
— Да, господин капитан, — сказал Брындуш, глядя на него с уважением и симпатией и не решаясь вытереть кровь, текущую из носа.
Капитан хотел сказать что-то еще, но раздумал и смущенно отошел в сторону. Появился Валентин и тоже принялся умываться. Брындуш старался как можно дольше держать голову под краном, а Валентин из горсти поливал водой лицо, руки, грудь. Вдруг послышался голос денщика, кричавшего с улицы:
— Господин капитан, барыня и барышни возвращаются!..
Капитан с недовольным видом извлек из потайного кармашка часы, которые спрятал перед началом матча.
— Беги за кителем! — крикнул он. И, повернувшись к мальчикам, добавил с преувеличенной серьезностью:
— Торопитесь, чтобы дамы не застали вас врасплох. И чтобы не заметили кровь, а то они очень чувствительны.
Брындуш молча оделся и стал приглаживать мокрые волосы. Встретившись глазами с Валентином, он вдруг ласково улыбнулся и сделал шаг к нему.
— Агриппина — это твоя сестра? — спросил он шепотом. — Правда, что она второгодница?
Валентин покраснел как рак и застыл на месте с рубашкой в руках.
— Неправда... — с большим трудом выдавил он из себя.
— Она второгодница! — повторил Брындуш все с той же ласковой улыбкой.
И, не сказав больше ни слова, не попрощавшись, пошел в глубь сада, к калитке, открыл ее и медленно двинулся по тропинке, держа руки в карманах и все так же улыбаясь. Он делал вид, что не замечает бегущих за ним мальчишек, не слышит их насмешливых голосов.
— Он опять избитый до полусмерти! До крови!..
Брындуш узнал голос Носатого, и ему вдруг стало весело. Он остановился и сплюнул несколько раз подряд, стараясь избавиться от вкуса крови, которая еще оставалась во рту. И побрел дальше, все так же медленно и лениво, удивляясь, что больше не слышит голос Носатого. Он еще должен был сказать: «Ну и лупил его капитанский сын, будто орехи колол! У него искры из глаз так и сыпались!» Брындушу нравилось выражение «искры из глаз так и сыпались», и он с тайным удовлетворением улыбался всякий раз, когда это слышал. Однажды Носатый сказал: «Валентин так ему врежет, что он своих не узнает!» Брындушу понравилось и это выражение, хотя он не до конца понял его смысл. Но уже давно Носатый так не говорил...
Брындуш миновал дачу с колокольчиками, и никто его не окликнул, но он даже не обернулся, чтобы посмотреть. Он шел не торопясь, засунув руки в карманы, иногда останавливаясь, чтобы сплюнуть. Было слышно только стрекотание кузнечиков. И тут он понял, почему никто его не зовет, — он узнал тяжелый шаг денщика и услышал голос:
— Эй, мусью!
Брындуш остановился и медленно повернул голову. Марин подбежал к нему и схватил за руку:
— Господин капитан приказывает остановиться! Стой на месте и жди, он сейчас придет.
— Пусти, — сказал Брындуш, пытаясь вырвать руку.
— Нет, мусью! Мне приказано...
— Не бойся, не убегу, — перебил его Брындуш. — Я знаю, чего хочет господин капитан. Пусти!
— Нет, мусью, — ответил солдат, покачав головой.
Разговор был окончен, они стояли на обочине дороги и ждали. Вскоре показался капитан. Походка его была неровной, он напряженно смотрел вперед, словно не замечая их. Подойдя, он остановился и глубоко вздохнул.
— Марин, ступай домой и скажи барыне, чтоб не волновалась, я больше чем на четверть часа не задержусь.
Когда денщик скрылся из глаз, он подошел к Брындушу поближе.
— Кто сказал тебе, что Агриппина осталась на второй год? — спросил он тихо. — Во-первых, это неправда, это чистая клевета. Но кто тебе сказал?
— Мне никто не говорил, — спокойно ответил Брындуш. — Я сам догадался. Я знаю, что это неправда, а сказал просто так, чтобы посмотреть, как поступит Валентин...
— Брындуш, — перебил его капитан, — ты изрядный плут! Прикидываешься дурачком, чтобы посмеяться надо мной и моими близкими, но не думай, что я до бесконечности буду сносить оскорбления и намеки от такого сопляка. Прежде всего, как ты мог подумать, что я, капитан Лопата, поверю, будто тебе просто так, ни с того ни с сего, пришло в голову, что моя дочь может остаться на второй год? Откуда ты это взял?! Почему именно это? Ну что ты стоишь как истукан? — закричал он, разъяряясь оттого, что Брындуш молча смотрит ему в глаза. — Отвечай!
— Я думал, что вам ответить, — серьезно произнес Брындуш, — и вы меня прервали, когда я думал...
Капитан схватил его за руку и несколько раз тряхнул. Но тут послышались голоса, — видимо, шумная компания высыпала на дорогу, и капитан усилием воли взял себя в руки.
— Мы с тобой разговариваем по-дружески, — сказал он, снова понизив голос, — ты можешь мне полностью доверять. Не бойся, я ничего тебе не сделаю.
— Я не боюсь, — ответил Брындуш, — но я не знаю, как вам объяснить. Чтобы вы все поняли, вы должны узнать одну тайну, и я именно об этом думал, когда вы меня перебили.
Капитан пристально посмотрел на него, стараясь угадать его мысли. Две молодые пары шли по дороге в их сторону, громко переговариваясь между собой.
— У меня тоже есть свои тайны, — внезапно произнес капитан уже совсем другим голосом, в котором сквозила даже некоторая симпатия, — но все связано одно с другим. Не знаю, понимаешь ли ты, что я имею в виду. К примеру, понял ли ты, что сегодня во время матча у меня был секретный уговор с Валентином. Еще раньше я выучил его делать свинг левой рукой, а вслед за этим — прямой удар правой, чтобы нокаутировать противника. Но, как видишь, этот секрет был связан с матчем.
Он умолк, закурил папиросу и сделал глубокую затяжку. Парочки прошли мимо, продолжая беседовать.
— Все секреты таковы, — вновь заговорил капитан, когда парочки удалились, — и все они между собой связаны. Но какое отношение имеют твои личные тайны к Агриппине? Как тебе пришло в голову сказать, что Агриппина осталась на второй год? Ты еще кому-нибудь об этом говорил?
— Нет. Я не мог этого сказать, потому что знал, что это неправда. Я сказал просто так, в шутку, хотел увидеть, что будет делать Валентин. Я думал, он рассердится и бросится на меня, и мы будем драться по-настоящему, без перчаток...
— А-а! — воскликнул капитан, видимо начиная понимать. — Я знаю, что ты хочешь сказать. Тебе нужен был какой-то предлог, чтобы вызвать Валентина, разозлить его...
— Да, — сказал Брындуш.
— Ты хотел его оскорбить!
— Да.
— Но как ты, деревенский парень, посмел оскорбить моих близких? — закричал капитан, снова впадая в ярость. — А если бы тебя кто-то услышал? Услышал, а завтра все бы кругом знали, что Агриппина осталась на второй год?
— Никто не мог услышать, — защищался Брындуш. — Я говорил очень тихо, чтобы слышал только Валентин.
— У тебя был против него зуб, потому что он тебя победил...
— Да.
Капитан молчал и в растерянности почесывал затылок. Слышны были только кузнечики.
— Ты, я вижу, мал, да удал, — сказал он. — Маленький, да удаленький. Когда у тебя на руках боксерские перчатки, ты не хочешь защищаться, даешь Валентину избить себя в кровь, а потом, когда судья уже давно объявил матч законченным, ты оскорбляешь моих близких и собираешься драться на кулачках, точно какой-нибудь хулиган и бездельник...
Брындуш по-прежнему молча глядел на него.
— Но как ты, чтоб тебе пусто было, мог подумать, что Агриппина, умная и образованная барышня, осталась на второй год? Как тебе такое пришло в голову? Почему ты не придумал что-нибудь другое?!
И на сей раз, не услышав ответа, капитан разразился угрозами:
— Чтобы я не слышал, что ты кому-нибудь об этом говоришь, а не то убью! Изобью хлыстом, до смерти забью, понятно? — повторил он отчетливо.
На другой день перед заходом солнца Брындуш не стал дожидаться встречных поездов. Он пошел по дороге, потом по тропинке — вверх по склону горы. Как всегда, шел он не торопясь и в то же время довольно быстро, засунув руки в карманы брюк и думая о своем. Вскоре он вышел на поляну и уселся на траву. Здесь уже побывали экскурсанты — всюду валялись газеты и масленая бумага. Брындуш внимательно вес осмотрел, словно хотел запечатлеть в памяти. А когда солнце ушло и отсюда, он поднялся и хотел было спуститься по только что скошенному склону к городской ратуше, как вдруг услышал за спиной крик: «Эй, мальчик!» — и повернул голову. Какая-то девица шагах в десяти от него махала рукой, чтобы он подождал. Она была светловолосая, бледная, очень высокая и сухощавая, с непомерно длинными руками. Когда она подошла поближе, Брындуш заметил, что глаза у нее голубые, но такие тусклые, что кажутся бесцветными. У нее был странных очертаний рот: длинная, тонкая, едва заметная нижняя губа и толстая, мясистая верхняя, что делало ее похожей на редкую экзотическую рыбу. Одета она была тоже странно: платье неопределенного розово-желтого цвета было слишком коротким, а рукава — слишком длинными.
Брындуш невозмутимо оглядел ее, улыбнулся и отправился дальше. Девочка ускорила шаг и вскоре догнала его и взяла за руку.
— Я Агриппина, — сказала она. — Мне хотелось с тобой познакомиться.
Она отпустила его руку и пристально поглядела ему в глаза, с жалостью и в то же время с иронией, почти с вызовом.
— Я знаю, что каждый вечер вы с Валентином боксируете, он избивает тебя до крови, а капитан платит тебе шестьдесят леев...
— Вчера он дал мне сто, — перебил ее Брындуш, довольно улыбаясь.
— Он платит тебе шестьдесят или сто леев и отправляет домой, — продолжала Агриппина. — Я хотела с тобой познакомиться, посмотреть, что ты за экземпляр человеческой породы... Если ты не все слова понимаешь, — быстро добавила она, — подними вверх два пальца, как в школе, и тогда я остановлюсь и объясню тебе, что я хочу сказать, другими, всем понятными словами...
— Ты ведь осталась на второй год! — вдруг сказал Брындуш.
Девочка посмотрела на него очень внимательно, с любопытством и скривила рот.
— Ты угадал, — сказала она, помолчав. — Поэтому я и хотела с тобой познакомиться, узнать, как ты догадался. Ведь это семейная тайна. Семейная, а не личная. Надеюсь, ты понимаешь, что я хочу сказать. Мне самой все равно, известны ли кому-нибудь мои личные тайны. Весь Бузэу знает, что я была трижды влюблена, и только сейчас — впервые по-настоящему люблю, и что мой жених далеко, очень далеко от меня во времени и пространстве... Ты, верно, угадал, что речь идет о человеке, который давно умер. О человеке? — воскликнула она с внезапной серьезностью, словно вдруг оказалась на сцене. — Разве это обыкновенный человек? О нет! Это поэт, гений, звезда! И я выбрала его. Только теперь я действительно люблю. Все в Бузэу знают об этом. Это не семейная тайна, как, например, мои школьные неудачи... Но как ты узнал? — спросила она, и голос ее зазвучал резко, неприятно. Так иногда разговаривают друг с другом девочки на улице. — Ты знаешь кого-нибудь из Бузэу?
— Нет, — ответил Брындуш.
~ Мы ведь, как всегда, должны были ехать на воды, в Кэлимэнешть, но мама за одну неделю изменила все наши планы, потому что туда съезжается весь Бузэу и честь семьи оказалась бы под угрозой. Ты не знаешь маму! — воскликнула она. — Ах, мальчик, как жалко, что ты не читаешь книг, настоящих книг!.. Я имею в виду стихи и романы. Мама — оттуда, из книг, из романов. Капитан, мой отец, тоже в некотором роде герой романа, потому что он жертва семьи, а может статься, и общества. Он не хотел быть офицером. И не хотел быть нашим отцом, — надеюсь, ты понимаешь, что я хочу сказать. Не хотел жениться или, точнее, не хотел жениться на маме. Я узнала об этом, когда мне было пять лет. Это не было ни для кого тайной, мама рассказывала об этом каждое воскресенье в конце обеда, пока папа варил кофе. Сейчас она так не говорит, — быстро добавила Агриппина, понизив голос, — она так не говорит, потому что вот уже много лет у нее совсем другое на уме. Она частенько напоминает ему, что он три раза проваливался на экзамене и что он выйдет в отставку в чине капитана и умрет капитаном. Но все это семейные тайны, и я не должна была тебе о них говорить. Вероятно, теперь ты всем расскажешь, и завтра будет знать вся долина Праховы.
— Нет, — перебил ее Брындуш. — Если это тайна, я никому не скажу.
Агриппина посмотрела на него внимательно, с проблеском симпатии.
— Какая жалость, что ты не читаешь книг! — воскликнула она. — Ты похож на Валентина и нашу сестру Элеонору. Они оба отличники.
— Нет, — сказал Брындуш, пожав плечами. — Я никогда не был отличником. У меня нет памяти, — пояснил он, отвернулся и сплюнул.
Агриппина опять ухватила его за руку и потащила за собой.
— Пойдем сядем на траву, — сказала она. — Ты, вероятно, не знаешь слова «буколический», — продолжала она с сожалением и в то же время с иронией. — Нас окружает буколический пейзаж. А если тебе по душе изысканный стиль, ты можешь даже сказать: «аркадийский пейзаж». Научись любить слово, Брындуш. Любить слово, постоянно обогащать свой словарь... — И, не дав ему и рта раскрыть, внезапно спросила: — Как ты догадался, что я осталась на второй год?
Брындуш пожал плечами. Казалось, он колеблется.
— Я не могу тебе сказать, это не моя тайна...
Агриппина глубоко задумалась.
— Ты мне нравишься, Брындуш, — наконец произнесла она. — Если бы ты был на пять или шесть лет старше, если бы тебе было семнадцать, как и мне, вероятно, я бы в тебя влюбилась. Мне нравится, что у тебя есть свои тайны и в то же время нет памяти. А в дальнейшем у тебя должны появиться и признаки безумия. Когда тебе исполнится восемнадцать лет и ты станешь высоким, красивым и сильным, тебя коснется невидимое крыло, неясная и роковая тень безумия. И ты будешь бродить по свету с печально склоненным челом и откинутыми назад спутанными кудрями...
Она говорила, все более возбуждаясь, то жестикулируя, то, с испугом глядя, как сильно дрожат колени, накрывая их ладонями.
Записан
Ртуть
Гость
« Ответ #14 : 20 апреля 2013, 10:54:52 »

— О Брындуш, каким красивым ты станешь! — повторяла она с воодушевлением. — И пусть осенит тебя крыло безумия! Будь саркастичным и демоничным, оскорбляй, вызывай на дуэль, разрывай помолвки с богатыми невестами, красивыми и невежественными. Брындуш, мальчик мой! Не дай мне Бог услышать, что тебе по душе блистательные невежды! Прежде чем влюбиться, задай им разные вопросы, спроси о философии, словаре, поэзии, в первую очередь — о поэзии. Спроси у них... спроси: «Сударыня, вы любите Рильке? А Гёльдерлина?» И не целуй их, если не ответят... — Агриппина вздохнула и улыбнулась, хотя и видно было, что ей грустно. — А впрочем, скорее всего ты станешь таким же глупым и пошлым, как все. Влюбившись, будешь плакать и писать нелепые сентиментальные письма, вместо того чтобы оставаться чистым, байроническим романтиком. А совершать безумства станешь лишь под действием вина... Это ужасно! «Безумство» во множественном числе и в аккузативе! Коллективно обусловленное безумие!..
Она умолкла, словно внезапно почувствовала усталость, и разочарованно посмотрела на него.
— Я знаю, о чем ты думаешь, — сказал Брындуш. — Вероятно, Валентин рассказал тебе о проделках нашего кота, и ты, возможно, подумала, что я не в себе. Но и это тоже моя тайна, — улыбнувшись, пояснил он.
Агриппина нахмурила брови:
— Я не понимаю, что ты хочешь сказать.
— Тебе, верно, брат рассказал про нашего кота, — снова начал Брындуш с тем же спокойствием в голосе, — я сам это ребятам рассказал, когда мы однажды спускались с горы. Но он не совсем понял, потому что я не все рассказал. Он, возможно, подумал, что это произошло недавно, ведь у нас и теперь есть кот и его тоже зовут Василием. Это и есть моя тайна: я им не сказал, что все это случилось, когда я был маленьким. Мне было тогда пять лет.
— Ничего не понимаю, — перебила Агриппина. — Говори яснее. И не робей, ведь ты не на экзамене.
— Я не робею, но я думал, что ты все уже знаешь от Валентина. Я думал, что он рассказал тебе историю с котом, поэтому ты и завела речь о безумии, тебе показалось, будто я не в своем уме, если мог видеть, как кот запускает лапу в котел с бельем и вытаскивает оттуда одну вещь за другой...
— Брындуш, дитя мое! — строго проговорила Агриппина. — Соберись с мыслями, прежде чем говорить, выражайся яснее, короткими, грамматически точными фразами, с подлежащим, сказуемым и всем, что за ними следует. Я все это не очень хорошо знаю, — быстро пояснила она, — потому что мне никогда не нравилась грамматика. Но ты мальчик, и к тому же тебе предстоит встретить жизнь под знаком безумия, поэтому ты должен быть точным и грамматически безупречным в своих речах, иначе безумие уже не так интересно.
— Если ты все время будешь меня перебивать, я не смогу ничего объяснить. Значит, Валентин тебе не рассказывал о нашем коте Василии.
— А что это за кот? — спросила Агриппина.
— Когда мне было пять лет, — начал Брындуш, отчетливо произнося слова, — когда мне было пять лет, я увидел однажды, как Василий влез в окно и прыгнул на раскаленную плиту. Там стоял огромный котел с бельем. И вдруг я увидел, как Василий засунул лапу в кипящую воду и стал вытаскивать белье. Вот о чем я рассказал ребятам. Но я рассказал и другое: как Василий карабкался по трубе, спускался в кухню через дымоход и вниз головой прыгал в пламя, потому что не боялся огня. Глаза у него горели, и он плевал в огонь.
— Мальчик! — воскликнула Агриппина, хватая его за руку и тихонько привлекая к себе. — Ты настоящее чудо, ты выдающееся явление! Ты живешь в мире фольклора, — надеюсь, ты понимаешь, что я хочу сказать?
— Ты не слушала меня, — перебил Брындуш, высвобождая руку. — В том и состояла моя тайна, что все это случилось давно, когда мне было пять лет, а они об этом не знали. Может быть, поэтому они и решили, что я не в своем уме. Но мне все равно, — добавил он, пожимая плечами. — Я тоже кое-что знаю.
Агриппина пристально глядела на него, точно пыталась усилием воли проникнуть в его мысли, потом отвернулась с печальной улыбкой.
— Жаль, что ты меня перебил, — сказала она шепотом, точно разговаривала сама с собой. — Я испытывала истинное вдохновение. Мне казалось, что я могу поведать тебе необыкновенные вещи, рассказать о мифах и легендах, открыть смысл твоего существования, неотделимого от мира сказок. Ничего, если ты сейчас меня не понимаешь. Позднее, когда тебе исполнится восемнадцать лет, ты вспомнишь, что встретил существо невиданное и неслыханное, что ты встретил Агриппину, и тогда ты поймешь...
Вечерело, и Брындуш то и дело поглядывал на вершину. Агриппина поджала под себя ноги и прикрыла их юбкой.
— Жаль! — печально сказала она. — Ты прошел рядом с откровением и закрыл глаза, ничего не желая видеть.
— Я говорил ясно и понятно, — ответил Брындуш, — а ты меня не слушала. Я сказал, что это случилось, когда мне было пять лет, я был маленьким, я был ребенком. Сейчас происходят другие, еще более прекрасные события, но я не могу тебе о них рассказать. Все, что случается со мной, и только со мной, — это моя тайна. Я не могу ее выдать.
— Ты просто невозможный! — всплеснула руками Агриппина. — Я-то думала, что единственным приключением, о котором ты будешь помнить всю жизнь, будет встреча со мной. Давно хотела я доставить тебе эту радость: помочь вырваться из окружения заурядных личностей, убежать от повседневности и банальности. Две недели я наблюдала за тобой издали, исследовала и реконструировала тебя, каждый вечер расспрашивала Валентина, ходила за тобой. Я старалась тебя понять, понять, почему ты не хочешь играть в бокс, почему разрешаешь Валентину избивать себя, а потом капитану — платить тебе. У тебя была тайна, а я ее не знала и не понимала. Ты скрывал свою тайну, как я — свою. Вот почему ты меня интересовал: ты был похож на героя романа. Ты заслуживал встречи с Агриппиной, заслуживал фантастического приключения. Потому что, мальчик, — вскричала она с внезапным воодушевлением, — я не такая, какой ты меня видишь, я совсем, совсем другая, чем все барышни, я существо вдохновенное, невиданное и неслыханное... И вдруг вчера вечером ты сказал Валентину... Это меня ужасает, я не могу понять, как ты угадал, что я осталась на второй год. Скажи честно, тебе написал кто-нибудь из Бузэу?
Брындуш даже и не пытался ответить. Он продолжал отрешенно смотреть на нее.
— Потому что, — взволнованно продолжала она, — ты и представить себе не можешь, как меня баловали в школе и насколько я была не по летам развита. Я знала всех поэтов мира, в восемь лет читала наизусть «Lachuted’unange»[1]. Меня называли Юлией Хаждеу[2]. А потом что-то случилось... Брындуш! — воскликнула она и снова ухватила его за руку. — Произошло событие. Этого никто не знает, а если бы и знал, понять бы не смог. Это невыразимо, и позже ты узнаешь, что означает это слово. Настоящая тайна, и она была открыта мне одной, открыта бескорыстно и щедро. Конечно, я была наказана, меня оставили на второй год, и об этом стало известно в Бузэу, только об этом, потому что истинная причина, причина причин, событие — непонятно другим... Но меня ужасает то, что я не могу понять, как ты об этом догадался, если действительно догадался, а не получил сведения из Бузэу. Будь искренним и признайся: тебе кто-нибудь написал?
— Уже поздно, — сказал Брындуш, снова поглядев на вершину. — Я должен идти.
— Ах, мальчик! — воскликнула Агриппина изменившимся голосом. — Когда-нибудь, когда я напишу все романы и повести, которые у меня в голове, я напишу повесть о нас с тобой, о том, как мы сидим на траве, наступает ночь, и тебе делается страшно, и ты украдкой поглядываешь в сторону леса...
— Мне не страшно, — сказал, улыбаясь, Брындуш.
— Пожалуйста, не перебивай меня, когда я рассказываю! — строго прикрикнула Агриппина. — Ты еще не отдаешь себе в этом отчета, но тебе страшно. А когда совсем стемнеет, ты просто умрешь от страха и будешь взглядом молить меня, чтобы я отпустила тебя домой.
— Неправда... — попытался возразить Брындуш.
— Но я не отпущу тебя, я продержу тебя здесь до полуночи. Потому что в этой повести я злая ведьма, мне нравится мучить деревенских парней, а когда возвращаюсь в город, я еще злее, я пишу подметные письма, потому что завидую красивым и богатым барышням, которые пользуются успехом, потому что в этой повести мне, дочери капитана, нравится любить и быть любимой. Ужасно нравится...
Она вдруг остановилась, обессиленно провела рукой по лбу.
— У меня в голове уже написан целый цикл — десятки романов и повестей. Например, цикл «Капитанская дочка». Это обо мне: Агриппина, дочь капитана Лопаты. Я использовала самые разные стили. В каждой повести или романе я другая, не похожая на предыдущую. И все же я остаюсь самой собой, Агриппиной, — произнесла она торжественно. — Первую повесть я написала в романтическом ключе, в духе Пушкина. Она начиналась так: «В городе Икс, на улице Объединенных Княжеств, неподалеку от городского сада, поселилось в тысяча девятьсот тридцать таком-то году одно странное семейство, которое вскоре сделалось притчей во языцех, — семейство капитана Лопаты...»
— Поздно, мне пора идти, — сказал Брындуш, пытаясь встать.
— Не уходи! — воскликнула Агриппина, удерживая его. — Эту повесть я написала давно. С тех пор я сочинила еще примерно сто, хотя и не изложила их на бумаге, если употребить выражение моего первого преподавателя румынского языка. О тебе я напишу по-другому. Я напишу фантастическую повесть. Потому что, согласись, с нами происходит нечто фантастическое, мы оба переживаем необыкновенное приключение. У тебя была и есть своя тайна, и я из кожи лезу вон, чтобы ее разгадать. А ты, босоногий деревенский мальчик, неведомыми путями узнаешь мрачную тайну семейства капитана Лопаты. Но я отомщу тебе, Брындуш! В своей повести я буду пугать тебя, мучить... Я буду шипеть, как макбетовская ведьма: «Хвост ящерицы, хи, хи, хи! Жало змеи!.. Хи, хи, хи...» Правда страшно? Мы ведь одни в лесу, в любой миг может появиться привидение или оборотень...
— Мне не страшно, — сказал Брындуш. — Но я должен идти. Поздно.
— Почему ты должен идти? — спросила Агриппина, придвигаясь к нему, почти касаясь головой его головы. — Ты и правда думаешь, что я ведьма? Разве я такая уж уродливая и злая? Ты боишься меня? Отвечай, ты меня боишься?
— Нет.
— Ты боишься, потому что у меня большой рот, как у прожорливой лягушки, длинные острые зубы, готовые впиться в тебя, разорвать на части, проглотить кусочек за кусочком? Отвечай, ты боишься?
— Нет. Но я должен идти...
— Тогда это уже серьезно! — воскликнула Агриппина угрожающим тоном. — Ты меня не боишься, а жалеешь. Тебе стыдно оставаться со мной ночью, потому что я уродлива. Скажи прямо, я уродлива? Тебе ведь тоже нравятся красивые девушки, как и всем дуракам, а я уродлива, у меня длинные тонкие ноги, во мне нет привлекательности, я похожа на пугало. Знаю, знаю, мальчик: я невероятно уродлива. Но во мне есть то, чего нет даже в самой красивой девушке на свете, — у меня в жилах кровь русалки и ведьмы. Быть может, судьба даровала мне уродливое обличье, чтобы меня избегали глупцы. Но мой любимый сумеет оценить меня. Тот, кто поцеловал меня однажды, никогда не сможет меня позабыть. Он увидит меня такой, какая я есть: волшебницей, превратившейся в Золушку! Если бы ты был старше на несколько лет, ты бы тоже меня поцеловал, и тогда пелена спала бы с твоих глаз и ты увидел бы меня такой, какая я на самом деле: фея из фей, чудо из чудес. Я научила бы тебя любить и обнимать меня, я показала бы тебе все звезды так, как только я одна умею, открыла бы тебе всех поэтов мира, научила редким и неведомым словам... Брындуш! — воскликнула она с жаром, сжимая его руку и привлекая к себе. — Я научила бы тебя произносить бесценные слова — греческие, персидские...
— Пусти меня! — вдруг сказал Брындуш.
— Я научила бы тебя произносить: «аподиктический»...
— Пусти меня! — вскрикнул Брындуш, вырвался из ее объятий и вскочил на ноги. — Ты говоришь уже целый час. Говоришь без умолку, как все барышни, многословно и непонятно. Женские слова. Напрасно ты их произносишь и повторяешь. Я не хочу их знать. Я знаю только то, что знаю, другого мне не надо.
Она сидела у его ног на траве, положив голову на колени, едва прикрытые короткой юбкой. И он улыбнулся.
— Ты думала, я поглядываю в сторону леса, потому что мне страшно. А я смотрю, потому что смеркается, а мне идти три часа. Луна взойдет только после полуночи, и мне надо успеть добраться до самой вершины, чтобы увидеть ее восход. Ты говоришь, мне страшно! — воскликнул он с сердцем и плюнул. — Если б я был трусом, я бы не дал Валентину избить меня до крови. Я уложил бы его одним ударом кулака. Но мне хотелось доказать, что я не боюсь боли и все могу вынести, он мог бы хлестать меня кнутом, а я даже и не скрипнул бы зубами. Я закаляю себя, готовлю, приучаю себя ко злу. Потому что я не такой, как все, я найденыш. И когда я вырасту, я стану необыкновенным человеком, великим, еще более великим, чем Александр Македонский. В один прекрасный день я покорю весь мир. Я кое-что знаю. И потому поступаю не так, как другие. Я сплю ночью в горах, и мне не страшно, карабкаюсь по деревьям так, что меня не слышат даже птицы, а в один прекрасный день я спрыгну с обрыва и останусь цел и невредим. Я найденыш, и родители у меня не такие, как у всех...
— Брындуш! Ваше величество! — вдруг вскричала Агриппина и обняла его колени. — Потомок знатного рода...
— Напрасно ты надо мной потешаешься, — сказал, улыбаясь, Брындуш, — меня трудно рассердить. Я привык к издевательствам и злобе, я не сержусь и не радуюсь, как другие.
— Ваше величество, — с пафосом повторила Агриппина, — позвольте поцеловать вам руку. По крайней мере я буду знать, что и мне привелось целовать царского сына...
— Ты говоришь не закрывая рта, — перебил ее Брындуш, — ты говоришь слишком много. Поэтому тебя и избегают мальчики. Ты несешь всякую околесицу, и они бегут от тебя. Они думают, что ты смеешься над ними, и начинают сторониться тебя.
Он умолк и опять с жалостью посмотрел на нее. Агриппина отпустила его колени, и руки ее устало лежали на траве. Она не решалась поднять голову.
— Если тебе хочется плакать, поплачь, — предложил Брындуш, — ведь ты девочка и тебе не стыдно плакать. Я — другое дело, — добавил он. — Во-первых, я мальчик, а мальчики не плачут. И потом, я найденыш, я не такой, как все... А теперь я пойду, — сказал он, помолчав, — потому что идти мне три часа. Покойной ночи!
И пошел вверх по тропинке. Он слышал, как она заплакала, но не повернул головы, он продолжал идти вперед, по своему обыкновению, быстрым и размеренным шагом, засунув руки в карманы и думая о своем.

Тэги, июль 1955 года
Записан
Ртуть
Гость
« Ответ #15 : 20 апреля 2013, 14:36:44 »

                                                                                                            Герман Гессе
     

                                               ФАЛЬДУМ


                                              Ярмарка

Дорога в город Фальдум бежала среди холмов то лесом, то привольными зелеными лугами, то полем, и чем ближе к городу, тем чаще встречались возле нее крестьянские дворы, мызы, сады и небольшие усадьбы. Море было далеко отсюда, никто из здешних обитателей никогда не видел его и мир состоял будто из одних пригорков, чарующе тихих лощин, лугов, перелесков, пашен и плодовых садов. Всего в этих местах было вдоволь: и фруктов, и дров, и молока, и мяса, и яблок, и орехов. Селения тешили глаз чистотой и уютом; и люди тут жили добрые, работящие, осмотрительные, не любившие рискованных затей. Каждый радовался, что соседу живется не лучше и не хуже его самого. Таков был этот край - Фальдум; впрочем, и в других странах все тоже течет своим чередом, пока не случится что-нибудь необыкновенное.

Живописная дорога в город Фальдум - и город, и страна звались одинаково - в то утро с первыми криками петухов заполнилась народом; так бывало в эту пору каждый год: в городе ярмарка, и на двадцать миль в округе не сыскать было крестьянина или крестьянки, мастера, подмастерья или ученика, батрака или поденщицы, юноши или девушки, которые бы не думали о ярмарке и не мечтали попасть туда. Пойти удавалось не всем, кто-то ведь и за скотиной присмотреть должен, и за детишками, и за старыми да немощными; но уж если кому выпало остаться дома, то он считал нынешний год чуть ли не загубленным, и солнышко, которое с раннего утра светило по-праздничному ярко, хотя лето уже близилось к концу, было ему не в радость.

Спешили на ярмарку хозяйки и работницу с корзинками в руках, тщательно выбритые, принаряженные парни с гвоздикой или астрой в петлице, школьницы с тугими косичками, влажно поблескивающими на солнце. Возницы украсили кнутовища алыми ленточками и цветами, а кто побогаче, тот и лошадей не забыл: новая кожаная сбруя сверкала латунными бляшками. Ехали по тракту телеги, в них под навесами из свежих буковых ветвей теснились люди с корзинами и детишками на коленях, многие громко распевали хором; временами проносилась вскачь коляска, разубранная флажками, пестрыми бумажными цветами и зеленью, оттуда слышался веселый наигрыш сельских музыкантов, а в тени веток нет-нет да и вспыхивали золотом рожки и трубы. Малыши, проснувшиеся ни свет ни заря, хныкали, потные от жары матери старались их унять, иной возница по доброте сердечной сажал ребятишек к себе в телегу. Какая-то старушка везла коляску с близнецами, дети спали, а на подушке меж детских головок лежали две нарядные, аккуратно причесанные куклы, под стать младенцам румяные и пухлощекие.

Кто жил у дороги и сам на ярмарку не собирался, мог всласть потолковать с прохожими и досыта насмотреться на нескончаемый людской поток. Но таких было мало. На садовой лестнице заливался слезами десятилетний мальчуган, которого оставили дома с бабушкой. Вдоволь наплакавшись, он вдруг заметил на дороге стайку деревенских мальчишек, пулей выскочил со двора и присоединился к ним. По соседству жил бобылем старый холостяк, этот и слышать не желал о ярмарке, до того он был скуп. Повсюду царил праздник, а он решил, что самое время подстричь живую изгородь из боярышника, и вот, едва рассвело, бодро взялся за дело, садовые ножницы так и щелкали. Однако же очень скоро он бросил это занятие и, кипя от злости, вернулся в дом: ведь каждый из парней, что шли и ехали мимо, с удивлением косился на него, а порой, к вящему восторгу девушек, отпускал шутку насчет неуместного рвения; когда же бобыль, рассвирепев, пригрозил им своими длинными ножницами, все сдернули шапки и с хохотом замахали ими. Захлопнув ставни, он завистливо поглядывал в щелку, злость его мало-помалу утихла; под окном поспешали на ярмарку запоздалые пешеходы, словно их ждало там Бог весть какое блаженство, и вот наш бобыль тоже натянул сапоги, сунула кошелек талер, взял палку и снарядился в путь. Но на пороге он вдруг спохватился, что талер - непомерно большие деньги, вытащил монету из кошелька, положил туда другую, в полталера, снова завязал кошелек и спрятал его в карман. Потом он запер дверь и калитку и пустился в дорогу, да так прытко, что успел обогнать не одного пешего и даже две повозки.

С его уходом дом и сад опустели, пыль стала понемногу оседать, отзвучали и растаяли вдали конский топот и музыка, уже и воробьи вернулись со скошенных полей и принялись купаться в пыли, высматривая, чем бы поживиться. Дорога лежала безлюдная, вымершая, жаркая, порой из дальнего далека едва различимо долетал то ли крик, то ли звук рожка.

И вот из лесу появился какой-то человек в надвинутой низко на лоб широкополой шляпе и неторопливо зашагал по пустынному тракту. Роста он был высокого, шел уверенно и размашисто, точно путник, которому частенько доводится ходить пешком. Платье на нем было серое, невзрачное, а глаза смотрели из-под шляпы внимательно и спокойно - глаза человека, который хоть и не жаждет ничего от мира, однако все зорко подмечает. Он видел разъезженные колеи, убегающие к горизонту, следы коня, у которого стерлась левая задняя подкова, видел старушку, в испуге метавшуюся по саду и тщетно кликавшую кого-то, а на дальнем холме, в пыльном мареве, сверкали махонькие крыши Фальдума. Вот он углядел на обочине что-то маленькое и блестящее, нагнулся и поднял надраенную латунную бляшку от конской сбруи. Спрятал ее в карман. Потом взгляд его упал на изгородь из боярышника: ее недавно подстригали и сперва, как видно, работали тщательно и с охотой, но чем дальше, тем дело шло хуже - то срезано слишком много, то, наоборот, в разные стороны ежом торчат колючие ветки. Затем путник подобрал на дороге детскую куклу - по ней явно проехала телега, - потом кусок ржаного хлеба, на котором еще поблескивало растаявшее масло, и наконец нашел крепкий кожаный кошелек с монетой в полталера. Куклу он усадил возле придорожного столба, хлеб скормил воробьям, а кошелек с монетой в полталера сунул в карман.

Пустынная дорога тонула в тишине, трава на обочинах пожухла от солнца и запылилась. У заезжего двора ни души, только куры снуют да с задумчивым кудахтаньем нежатся на солнышке.

В огороде среди сизых капустных кочанов какая-то старушка выпалывала из сухой земли сорняки. Незнакомец окликнул ее: мол, далеко ли до города. Однако старушка была туга на ухо, он позвал громче, но она только беспомощно взглянула на него и покачала годовой.

Путник зашагал вперед. Временами из города доносились всплески музыки и стихали вновь; чем дальше, тем музыка слышалась чаще и звучала дольше, и наконец музыка и людской гомон слились в немолчный гул, похожий на шум далекого водопада, будто там, на ярмарке, ликовал весь фальдумский народ. Теперь возле дороги журчала речка, широкая и спокойная, по ней плавали утки, и в синей глубине виднелись зеленые водоросли. Потом дорога пошла в гору, а речка повернула, и через нее был перекинут каменный мостик. На низких перилах моста прикорнул щуплый человечек, с виду портной; он спал, свесив голову на грудь, шляпа его скатилась в пыль, а рядом, охраняя хозяйский сон, сидела маленькая смешная собачонка. Незнакомец хотел было разбудить спящего - не дай Бог, упадет в воду, - но сперва глянул вниз и, убедившись, что высота невелика, а речка мелкая, будить портного не стал.

Недолгий крутой подъем - и вот перед ним настежь распахнутые ворота Фальдума. Вокруг ни души. Человек вошел в город, и шаги его вдруг гулко зазвучали в мощеном переулке, где вдоль домов тянулся ряд пустых телег и колясок без лошадей. Из других переулков неслись голоса и глухой шум, но здесь не было никого, переулок утопал в тени, лишь в верхних окошках играл золотой отсвет дня. Путник передохнул, посидел на дышле телеги, а уходя, положил на передок латунную бляшку, найденную на дороге.

Не успел он дойти до конца следующего переулка, как со всех сторон на него обрушился ярмарочный шум и гам, сотни лавочников на все лады громко расхваливали свой товар, ребятишки дудели в посеребренные дудки, мясники выуживали из кипящих котлов длинные связки свежих колбас, на возвышении стоял знахарь, глаза его ярко сверкали за толстыми стеклами роговых очков, а рядом висела табличка с перечнем всевозможных человеческих хворей и недугов. Какой-то человек с длинными черными волосами провел под уздцы верблюда. С высоты своего роста животное презрительно взирало на толпу и жевало губами.

Лесной незнакомец внимательно рассматривал все это, отдавшись на волю толпы; то он заглядывал в лавку лубочника, то читал изречения на сахарных печатных пряниках, однако же нигде не задерживался - казалось, он еще не отыскал того, что ему было нужно. Мало-помалу он выбрался на просторную главную площадь, на углу которой расположился продавец птиц. Незнакомец немного постоял, послушал птичий щебет, доносившийся из клеток, тихонько посвистел в ответ коноплянке, перепелу, канарейке, славке.

Как вдруг неподалеку что-то слепяще ярко блеснуло, будто все солнечные лучи собрались в одной точке; он подошел ближе и увидел, что сверкает огромное зеркало в лавке, рядом еще одно, и еще, и еще - десятки, сотни зеркал, большие и маленькие, квадратные, круглые и овальные, подвесные и настольные, ручные и карманные, совсем крохотные и тонкие, какие можно носить с собой, чтоб не забыть свое лицо. Торговец ловил солнце блестящим ручным зеркальцем и пускал по лавке зайчики, без устали зазывая покупателей:
Записан
Ртуть
Гость
« Ответ #16 : 20 апреля 2013, 14:37:25 »

- Зеркала, господа, зеркала! Покупайте зеркала! Самые лучшие, самые дешевые зеркала в Фальдуме! Зеркала, сударыни, отличные зеркала! Взгляните, все как полагается, отменное стекло!

У зеркальной лавки незнакомец остановился, словно наконец нашел то, что искал. В толпе, разглядывающей зеркала, были три сельские девушки. Он стал рядом и принялся наблюдать за ними. Это были свежие, здоровые крестьянские девушки, не красавицы и не дурнушки, в крепких ботинках и белых чулках, косы у них чуть выгорели от солнца, глаза светились молодым задором. В руках у каждой было зеркало, правда не дорогое и не большое; девушки раздумывали, покупать или нет, томясь сладкой мукой выбора, и Временами то одна, то другая, забыв обо всем, задумчиво вглядывалась в блестящую глубину и любовалась собой: рот и глаза, нитка бус на шее, веснушки на носу, ровный пробор, розовое ухо. Мало-помалу все три погрустнели и притихли; незнакомец, стоя у девушек за спиной, смотрел на их отражения в зеркальцах: вид у них был удивленный и почти торжественный.

Вдруг одна из девушек сказала:

- Ах, были бы у меня золотые косы, длинные, до самых колен!

Вторая девушка, услыхав слова подруги, тихонько вздохнула и еще пристальнее всмотрелась в зеркало. Потом и она, зарумянившись, робко открыла мечту своего сердца:

- Если бы я загадывала желание, то пожелала бы себе прекрасные руки, белые, нежные, с длинными пальцами и розовыми ногтями.

При этом она взглянула на свою руку, которая держала зеркальце. Рука была не безобразна, но коротковата и широка, а кожа от работы огрубела и стала жесткой.

Третья, маленькая и резвая, засмеялась и весело воскликнула:

- Что ж, неплохое желание! Только, знаешь ли, руки - это не главное. Мне бы хотелось стать самой лучшей, самой ловкой плясуньей во всем Фальдумском крае.

Тут девушка испуганно обернулась, потому что в зеркале из-за ее плеча выглянуло чужое лицо с блестящими черными глазами. Это был незнакомец, который подслушал их разговор и которого они до сих пор не замечали. Все три изумленно воззрились на него, а он тряхнул головою и сказал:

- Что ж, милые барышни, желания у вас куда как хороши. Только, может быть, вы пошутили?

Малышка отложила зеркальце и спрятала руки за спину. Ей хотелось отплатить чужаку за свой испуг, и резкое словцо уже готово было сорваться с ее губ, но она поглядела ему в лицо и смутилась - так заворожил ее взгляд незнакомца.

- Что вам за дело до моих желаний? - едва вымолвила она, густо покраснев.

Но вторая, та, что мечтала о красивых руках, прониклась доверием к этому высокому человеку - было в нем что-то отеческое, достойное.

- Нет, - сказала она, - мы не шутим. Разве можно пожелать что-нибудь лучше?

Подошел хозяин лавки и еще много других людей. Незнакомец поднял поля шляпы, так что все теперь увидели высокий светлый лоб и властные глаза. Приветливо кивнув трем девушкам, он с улыбкой воскликнул:

- Смотрите же, ваши желания исполнились! Девушки взглянули сначала друг на друга, потом в зеркало и тотчас побледнели от изумления и радости. Одна получила пышные золотые локоны до колен. Вторая сжимала зеркальце белоснежными тонкими руками принцессы, а третья вдруг обнаружила, что ножки ее стройны, как у лани, и обуты в красные кожаные башмачки. Они никак не могли взять в толк, что же такое произошло; но девушка с руками принцессы расплакалась от счастья, припав к плечу подружки и орошая счастливыми слезами ее длинные золотые волосы.

Лавка пришла в движение, люди наперебой заговорили о чуде. Молодой подмастерье, видевший все это своими глазами, как завороженный уставился на незнакомца.

- Может быть, и у тебя есть заветное желание? - спросил незнакомец.

Подмастерье вздрогнул, смешался и растерянно огляделся по сторонам, словно высматривая, что бы ему пожелать. И вот возле мясной лавки он заметил огромную связку толстых копченых колбас и пробормотал, показывая на нее:

- Я бы не отказался от этакой вот связки колбас!

Глядь, а связка уж у него на шее, и все, кто видел это, принялись смеяться и кричать, каждый норовил протолкаться поближе, каждому хотелось тоже загадать желание. Сказано - сделано, и следующий по очереди осмелел и пожелал себе новый суконный наряд. Только он это произнес, как очутился в новехоньком, с иголочки платье - не хуже, чем у бургомистра. Потом подошла деревенская женщина, набралась храбрости и попросила десять талеров - сей же час деньги зазвенели у нее в кармане.

Тут народ смекнул, что чудеса-то творятся в самом деле, и весть об этом полетела по ярмарке, по всему городу, так что очень скоро возле зеркальной лавки собралась огромная толпа. Кое-кто еще посмеивался и шутил, кое-кто недоверчиво переговаривался. Но многими уже овладело лихорадочное возбуждение, они подбегали, красные, потные, с горящими глазами, лица были искажены алчностью и тревогой, потому что всяк боялся: а ну как источник чудес иссякнет прежде, чем наступит его черед. Мальчишки просили сласти, самострелы, собак, мешки орехов, книжки, кегли. Счастливые девочки уходили прочь в новых платьях, лентах, перчатках, с зонтиками. А тот десятилетний мальчуган, что сбежал от бабушки и в веселой ярмарочной суете вконец потерял голову, звонким голосом пожелал себе живую лошадку, причем непременно вороной масти, - тотчас у него за спиной послышалось ржанье, и вороной жеребенок доверчиво ткнулся мордой ему в плечо.

Вслед за тем сквозь опьяненную чудесами толпу протиснулся пожилой бобыль с палкой в руке. Дрожа, он вышел вперед, но от волнения долго не мог раскрыть рта.

- Я... - заикаясь начал он. - Я хо-хотел бы две сотни...

Незнакомец испытующе посмотрел на него, вытащил из кармана кожаный кошелек и показал его взбудораженному мужичонке.

- Погодите! - сказал он. - Не вы ли обронили этот кошелек? Там лежит монета в полталера.

- Да, кошелек мой! - воскликнул бобыль.

- Хотите получить его назад?

- Да-да, отдайте!

Кошелек-то он получил, а желание истратил и, поняв это, в ярости замахнулся на незнакомца палкой, но не попал, только зеркало разбил. Осколки еще звенели, а хозяин лавки уже стоял рядом, требуя уплаты, - пришлось бобылю раскошелиться.

Теперь вперед выступил богатый домовладелец и пожелал ни много ни мало как новую крышу для своего дома. Глядь, а в переулке сверкает черепичная кровля со свежевыбеленными печными трубами. Толпа опять встрепенулась: желания росли, и скоро один не постеснялся и в скромности своей выпросил новый четырехэтажный дом на рыночной площади, а четверть часа спустя выглядывал из окошка, любуясь ярмаркой.

Сказать по правде, ярмарки уже не было: весь город озером колыхался вокруг лавки зеркальщика, где стоял незнакомец и можно было высказать заветное желание. Всякий раз толпа взрывалась смехом, криками восхищения и зависти, а когда маленький голодный мальчонка пожелал всего-навсего шапку слив, другой человек, не столь скромный, наполнил эту шапку звонкими талерами. Потом бурю восторгов снискала толстуха лавочница, пожелавшая избавиться от зоба. Тут-то и выяснилось, однако, на что способна злоба да зависть. Ибо собственный ее муж, с которым она жила не в ладу и который только что с нею разругался, употребил свое желание - а ведь оно могло его озолотить! - на то, чтоб вернуть жене прежний вид. Почин все же был сделан: привели множество хворых да убогих, и толпа снова загалдела, когда хромые пустились в пляс, а слепцы со слезами на глазах любовались светом дня.

Молодежь тем временем обегала весь город, разнося весть о чуде. Рассказывали о старой преданной кухарке, которая как раз жарила господского гуся, когда услыхала в окно дивную весть, и, не устояв, тоже бегом поспешила на площадь, чтоб пожелать себе на склоне лет достатка и счастья. Но, пробираясь в толпе, она все больше мучилась угрызениями совести и, когда настал ее черед, забыла о своих мечтаниях и попросила только, чтобы гусь до ее возвращения не сгорел.

Суматохе не было конца. Нянюшки выбегали из домов с младенцами на руках, больные выскакивали на улицу в одних рубашках. Из деревни в слезах и отчаянии приковыляла маленькая старушка и, услыхав о чудесах, взмолилась, чтобы живым и невредимым отыскался ее потерянный внучек. Глядь, а он уж тут как тут:

тот самый мальчуган прискакал на вороном жеребенке и, смеясь, повис на шее у бабушки.

В конце концов весь город точно подменили, жителями завладел какой-то дурман. Рука об руку шли влюбленные, чьи желания исполнились, бедные семьи ехали в колясках, хоть и в старом залатанном платье, надетом с утра. Многие из тех, что уже теперь сожалели о бестолковом желании, либо печально брели восвояси, либо искали утешения у старого рыночного фонтанчика, который по воле неведомого шутника наполнился отменным вином.
Записан
Ртуть
Гость
« Ответ #17 : 20 апреля 2013, 14:38:36 »

И вот в городе Фальдуме осталось всего-навсего два человека, не знавших о чуде и ничего себе не пожелавших. Это были два юноши. Жили они на окраине, в чердачной каморке старого дома. Один стоял посреди комнаты и самозабвенно играл на скрипке, другой сидел в углу, обхватив голову руками и весь обратившись в слух. Сквозь крохотные окошки проникали косые лучи закатного солнца, освещая букет цветов на столе, танцуя на рваных обоях. Каморка была полна мягкого света и пламенных звуков скрипки - так заповедная сокровищница полнится сверканьем драгоценностей. Играя, скрипач легонько покачивался, глаза его были закрыты. Слушатель смотрел в пол, недвижный и потерянный, будто и не живой.

Вдруг в переулке зазвучали громкие шаги, входная дверь отворилась, шаги тяжко затопали по лестнице и добрались до чердака. То был хозяин дома, он распахнул дверь и, смеясь, окликнул их. Песня скрипки оборвалась, а молчаливый слушатель вскочил, будто пронзенный резкой болью. Скрипач тоже помрачнел, рассерженный, что кто-то нарушил их уединение, и укоризненно посмотрел на смеющегося хозяина. Но тот ничего не замечал - словно во хмелю, он размахивал руками и твердил:

- Эх вы, глупцы, сидите да играете на скрипке, а там весь мир переменился! Очнитесь! Бегите скорее, не то опоздаете! На рыночной площади один человек исполняет любые желания. Теперь уж вам незачем ютиться в каморке под крышей да копить долги за жилье. Скорее, скорее, пока не поздно! Я нынче тоже разбогател!

Скрипач изумленно внимал этим речам и, поскольку хозяин никак не хотел отставать, положил скрипку и надел шляпу; друг молча последовал за ним. Едва они вышли за порог, как заметили, что город впрямь переменился самым чудесным образом; в тоске и смятении, точно во сне, шагали они мимо домов, еще вчера серых, покосившихся, низких, а нынче - высоких и нарядных, как дворцы. Люди, которых они знали нищими, ехали в каретах четвериком или гордо выглядывали из окон красивых домов. Щуплый человек, по виду портной, с крохотной собачонкой, потный и усталый, тащил огромный мешок, а из прорехи сыпались наземь золотые монеты.

Ноги сами вынесли юношей на рыночную площадь к лавке зеркальщика. Незнакомец обратился к ним с такой речью:

- Вы, как видно, не спешите с заветными желаниями. Я уж совсем было решил уйти. Ну же, говорите без стеснения, что вам надобно.

Скрипач тряхнул головой и сказал:

- Ах, отчего вы не оставили меня в покое! Мне ничего не нужно.

- Ничего? Подумай хорошенько! - воскликнул незнакомец. - Ты можешь пожелать все, что душе угодно.

На минуту скрипач закрыл глаза и задумался. Потом тихо проговорил:

- Я бы хотел иметь скрипку и играть на ней так чудесно, чтобы мирская суета никогда больше меня не трогала.

В тот же миг в руках у него появилась красавица скрипка и смычок, он прижал скрипку к подбородку и заиграл - полилась сладостная, могучая мелодия, точно райский напев. Народ заслушался и притих. А скрипач играл все вдохновеннее, все прекраснее, и вот уж незримые руки подхватили его и унесли невесть куда, только издали звучала музыка, легкая и сверкающая, как вечерняя заря.

- А ты? Чего желаешь ты? - спросил незнакомец второго юношу.

- Вы отняли у меня все, даже скрипача! - воскликнул тот. - Мне ничего не надо от жизни - только внимать, и видеть, и размышлять о непреходящем. Потому-то я и желал бы стать горою, гигантской горою с весь Фальдумский край, чтобы вершина моя уходила в заоблачные выси.

Тот же час под землей прокатился гул, и все заколебалось; послышался стеклянный перезвон, зеркала одно за другим падали и вдребезги разбивались о камни мостовой; рыночная площадь, вздрагивая, поднималась, как поднимался ковер, под которым кошка спросонок выгнула горбом спину. Безумный ужас овладел людьми, тысячи их с криками устремились из города в поля. А те, кто остался на площади, увидели, как за городской чертой встала исполинская гора, вершина ее касалась вечерних облаков, а спокойная, тихая речка обернулась бешеным, белопенным потоком, мчащимся по горным уступам вниз, в долину.

В мгновение ока весь Фальдумский край превратился в гигантскую гору, у подножия которой лежал город, а далеко впереди синело море. Из людей, однако, никто не пострадал.

Старичок, глядевший на все это от зеркальной лавки, сказал соседу:

- Мир сошел с ума. Как хорошо, что жить мне осталось недолго. Вот только скрипача жаль, послушать бы его еще разок.

- Твоя правда, - согласился сосед. - Батюшки, а где же незнакомец?!

Все начали озираться по сторонам: незнакомец исчез. Высоко на горном склоне мелькала фигура в развевающемся плаще, еще мгновение она четко вырисовывалась на фоне вечернего неба - и вот уже пропала среди скал.

                                                            ГОРА

Все проходит, и все новое старится. Давно минула ярмарка, иные из тех, кто пожелал тогда разбогатеть, опять обнищали. Девушка с длинными золотыми косами давно вышла замуж, дети ее выросли и теперь сами каждую осень ездят в город на ярмарку. Плясунья стала женой городского мастера, танцует она с прежней легкостью, лучше многих молодых, и, хотя муж ее тоже пожелал себе тогда денег, веселой парочке, судя по всему, нипочем не хватит их до конца дней. Третья же девушка - та, с красивыми руками, - чаще других вспоминала потом незнакомца из зеркальной лавки. Ведь замуж она не вышла, не разбогатела, только руки ее оставались прекрасными, и из-за этого она больше не занималась тяжелой крестьянской работой, а от случая к случаю присматривала в деревне за ребятишками, рассказывала им сказки да истории, от нее-то дети и услыхали о чудесной ярмарке, о том, как бедняки стали богачами, а Фальдумский край - горою. Рассказывая эту историю, девушка с улыбкой смотрела на свои тонкие руки принцессы, и в голосе ее звучало столько волнения, столько нежности, что не хочешь, да подумаешь, будто никому не выпало тогда большего счастья, чем ей, хоть и осталась она бедна, без мужа и рассказывала свои сказки чужим детям.

Шло время, молодые старились, старики умирали. Лишь гора стояла неизменная, вечная, и, когда сквозь облака на вершине сверкали снега, казалось, будто гора улыбается, радуясь, что она не человек и что незачем ей вести счет времени по людским меркам. Высоко над городом, над всем краем блистали горные кручи, гигантская тень горы день за днем скользила по земле, ручьи и реки знаменовали смену времен года, гора приютила всех, как мать: на ней шумели леса, стелились пышные цветущие луга, били родники, лежали снега, льды и скалы, на скалах рос пестрый мох, а у ручьев - незабудки. Внутри горы были пещеры, где серебряные струйки год за годом звонко стучали по камню, в ее недрах таились каверны, где с неистощимым терпением росли кристаллы. Нога человека не ступала на вершину, но кое-кто уверял, будто есть там круглое озерцо и от веку в него глядятся солнце, месяц, облака и звезды. Ни человеку, ни зверю не довелось заглянуть в эту чашу, которую гора подносит небесам, - ибо так высоко не залетают и орлы.

Народ Фальдума весело жил в городе и в долинах, люди крестили детей, занимались ремеслом и торговлей, хоронили усопших. А от отцов к детям и внукам переходила память - память о горе и мечта. Охотники на коз, косари и сборщики цветов, альпийские пастухи и странники множили эти сокровища, поэты и сказочники передавали из уст в уста; так и шла среди людей молва о бесконечных мрачных пещерах, о не видевших солнца водопадах в затерянных безднах, об изборожденных трещинами глетчерах, о путях лавин и капризах погоды. Тепло и мороз, влагу и зелень, погоду и ветер - все это дарила гора.

Прошлое забылось. Рассказывали, правда, о чудесной ярмарке, когда любой мог пожелать что душе угодно. Но что и гора возникла в тот же день - этому никто больше не верил. Гора, конечно же, стояла здесь от веку и будет стоять до скончания времен. Гора - это родина, гора - это Фальдум. Зато историю о трех девушках и скрипаче слушали с удовольствием, и всегда находился юноша, который, сидя в запертой комнате, погружался в звуки и мечтал раствориться в дивном напеве и улететь, подобно скрипачу, вознесшемуся на небо.

Гора неколебимо пребывала в своем величии. Изо дня в день видела она, как далеко-далеко встает из океана алое солнце и совершает свой путь по небосводу, с востока на запад, а ночью следила безмолвный бег звезд. Из года в год зима укутывала ее снегом и льдом, из года в год сползали лавины, а потом средь бренных, их останков проглядывали синие и желтые летние цветы, и ручьи набухали, и озера мягко голубели под солнцем. В незримых провалах глухо ревели затерянные воды, а круглое озерцо на вершине целый год скрывалось под тяжким бременем льдов, и только в середине лета ненадолго открывалось его сияющее око, считанные дни отражая солнце и считанные ночи - звезды. В темных пещерах стояла вода, и камень звенел от вековечной капели, и в потаенных кавернах все росли кристаллы, терпеливо стремясь к совершенству.
Записан
Ртуть
Гость
« Ответ #18 : 20 апреля 2013, 14:39:36 »

У подножия горы, чуть выше Фальдума, лежала долина, где журчал средь ив и ольхи широкий прозрачный ручей. Туда приходили влюбленные, перенимая у горы и деревьев чудо смены времен. В другой долине мужчины упражнялись в верховой езде и владении оружием, а на высокой отвесной скале каждое лето в солнцеворот вспыхивал ночью огромный костер.

Текло время, гора оберегала долину влюбленных и ристалище, давала приют пастухам и дровосекам, охотникам и плотогонам, дарила камень для построек и железо для выплавки. Многие сотни лет она бесстрастно взирала на мир и не вмешалась, когда на скале впервые вспыхнул летний костер. Она видела, как тупые, короткие щупальцы города ползут вширь, через древние стены, видела, как охотники забросили арбалеты и обзавелись ружьями. Столетия сменяли друг друга, точно времена года, а годы были точно часы.

И гора не огорчилась, когда однажды в долгой череде лет на площадке утеса не вспыхнул алый костер. Ее не тревожило, что с той стороны он уж никогда больше не загорался, что с течением времени долина ристалищ опустела и тропинки заросли подорожником и чертополохом. Не заботило ее и то, что в долгой веренице столетий обвал изменил ее форму и обратил в руины половину Фальдума. Она не смотрела вниз, не замечала, что разрушенный город так и не отстроился вновь.

Все это было горе безразлично. Мало-помалу ее начало интересовать другое. Время шло, и гора состарилась. Солнце, как прежде, свершало свой путь по небесам, звезды отражались в блеклом глетчере, но гора смотрела на них по-иному, она уже не ощущала себя их ровней. И солнце, и звезды стали ей не важны. Важно было то, что происходило с самою горой и в ее недрах. Она чувствовала, как в глубине скал и пещер вершится неподвластная ее воле работа, как прочный камень крошится и выветривается слой за слоем, как все глубже вгрызаются в ее плоть ручьи и водопады. Исчезли льды, возникли озера, лес обернулся каменной пустошью, а луга - черными болотами, далеко протянулись морены и следы камнепадов, а окрестные земли притихли и словно обуглились. Гора все больше уходила в себя. Ни солнце, ни созвездья ей не ровня. Ровня ей ветер и снег, вода и лед. Ровня ей то, что мнится вечным и все-таки медленно исчезает, медленно обращается в прах.

Все ласковее вела она в долину свои ручьи, осторожнее обрушивала лавины, бережнее подставляла солнцу цветущие луга. И вот на склоне дней гора вспомнила о людях. Не потому, что она считала их ровней себе, нет, но она стала искать их, почувствовав свою заброшенность, задумалась о минувшем. Только города уже не было, не слышалось песен в долине влюбленных, не видно было хижин на пастбищах. Люди исчезли. Они тоже обратились в прах. Кругом тишина, увядание, воздух подернут тенью.

Гора дрогнула, поняв, что значит умирать, а когда она дрогнула, вершина ее накренилась и рухнула вниз, обломки покатились в долину влюбленных, давно уже полную камней, и дальше, в море.

Да, времена изменились. Как же так, отчего гора теперь все чаще вспоминает людей, размышляет о них? Разве не чудесно было, когда в солнцеворот загорался костер, а в долине влюбленных бродили парочки? О, как сладко и нежно звучали их песни!

Древняя гора погрузилась в воспоминания, она почти не ощущала бега столетий, не замечала, как в недрах ее пещер тихо рокочут обвалы, сдвигаются каменные стены. При мысли о людях ее мучила тупая боль, отголосок минувших эпох, неизъяснимый трепет и любовь, смутная, неясная память, что некогда и она была человеком или походила на человека, словно мысль о бренности некогда уже пронзала ее сердце.

Шли века и тысячелетия. Согбенная, окруженная суровыми каменными пустынями, умирающая гора все грезила. Кем она была прежде? Что связывало ее с ушедшим миром - какой-то звук, тончайшая серебряная паутинка? Она томительно рылась во мраке истлевших воспоминаний, тревожно искала оборванные нити, все ниже склоняясь над бездной минувшего. Разве некогда, в седой глуби времен, не светил для нее огонь дружбы, огонь любви? Разве не была она - одинокая, великая - некогда равной среди равных? Разве в начале мира не пела ей свои песни мать?

Гора погрузилась в раздумья, и очи ее - синие озера - замутились, помрачнели и стали болотной топью, а на полоски травы и пятнышки цветов все сыпался каменный дождь. Гора размышляла, и вот из немыслимой дали прилетел легкий звон, полилась музыка, песня, человеческая песня, - и гора содрогнулась от сладостной муки узнаванья. Вновь она внимала музыке и видела юношу: овеваемый звуками, он уносился в солнечное поднебесье, - и тысячи воспоминаний всколыхнулись и потекли, потекли... Гора увидела лицо человека с темными глазами, и глаза эти упорно спрашивали: "А ты? Чего желаешь ты?"

И она загадала желание, безмолвное желание, и мука отхлынула, не было больше нужды вспоминать далекое и исчезнувшее, все отхлынуло, что причиняло боль. Гора рухнула, слилась с землей, и там, где некогда был Фальдум, зашумело безбрежное море, а над ним свершали свой путь солнце и звезды.

* Сказка написана в 1918 году и посвящена другу писателя, коллекционеру Георгу Райнхарту (1877 - 1955).

Подзаголовки сказки имеют психоаналитическую символику. Ярмарка - жизнь в мирском ее понимании (существование "всем миром"), гора - символ самости.
Записан
violet drum
Старожил
****
Offline Offline

Пол: Мужской
Сообщений: 17078


Абстрактные концепции на конкретной шкуре...)


« Ответ #19 : 22 апреля 2013, 18:30:44 »

Когда Алиса с Шулой вошли внутрь, за стойкой находилась девица из другой ветви семейства со стороны Иствиков. Она стояла, прислонившись к кофеварке, и что-то скулила в телефонную трубку. Ее звали Диана, но все называли ее Диной-Тиной. Будучи самой младшей в семействе, она была вынуждена нести дежурство под вывеской «Открыто круглосуточно», когда все остальные ее кузины отправлялись щеголять среди знаменитостей. Бедная Дина была уродлива как устрица, даже если не считать ее аденоидной гнусавости. Волосы напоминали швабру, оставленную сушиться на палубе. Глаза были заплывшими. Скошенный слюнявый подбородок походил на тающую трубочку ванильного мороженого. «Похоже, Дина Крабб и Айрис Грейди были единственными, кто остался в городе, — подумала Алиса, — правда, по разным причинам: одна была слишком неприглядна, а другая все равно ничего не могла разглядеть».
— Как дела, Дина? Оставили тебя одну со всем управляться?
— Кроме бара — я до него еще не доросла. Хотите меню?
Алиса сразу поняла, что Дина не расположена разговаривать, и не стала представлять свою спутницу. Она взяла два меню в форме крабов и провела Шулу в угловую кабинку с видом на Главную улицу. Так они не пропустят никого из идущих со стороны причала, особенно Кармоди. «Горшок» не был его любимым заведением, он предпочитал «Хвосты» по дороге к аэропорту, где была танцплощадка, но сегодня вряд ли он пройдет мимо. Днем все высшее общество Квинака собиралось в «Горшке» промочить горло. В эти счастливые часы здесь можно было застать всех мало-мальски значащих людей. И если судно действительно причалило, Кармоди с компанией зайдет сюда первым Делом, горя желанием поведать о своих морских приключениях. «Какое их ждет разочарование — с ухмылкой подумала Алиса, — когда они не застанут здесь никого, кроме трех баб — одной эскимоски, ноющей Дины и брюзжащей жены».
— Для начала два кофе, нет, один кофе и травяной чай для моей английской гостьи. Никакого кофеина.
— У нас только кофе, миссис Кармоди, а чая нет никакого — ни травяного, ни другого. Кухарка со всеми остальными отправилась на съемки. Мне оставили только кофеварку, горшок чили и рыбную похлебку.
— Ты только поставь чайник, Дина. Ты ведь можешь это сделать? Вскипятить воду?
— Кухарка на причале, — заскулила Дина. — У меня есть только кофе, чили и похлебка.
— Пусть будет кофе, — бодро сказала Шула. — И все остальное.
Дина свирепо посмотрела на девушку — еще одна, даже младше ее, и тоже развлекается!
— Так что остальное? Чили или похлебку?
— Я бы на твоем месте выбрала чили, — шепотом посоветовала Алиса. — Похлебка может привести к несварению желудка. И тебе придется одолжить мне денег — я оставила кошелек дома.
Шула вытащила из кармана юбки комок стодолларовых купюр.
— У меня их целая куча. Мне каждый день платят суточные вне зависимости от того, раздеваюсь я или нет.
Кофе был холодным, а чили подгорело, но они не стали жаловаться. Они слишком были заняты своей беседой. Алиса в основном слушала, то улыбаясь и кивая, то хмурясь и качая головой. Девушка говорила практически безостановочно, не переставая при этом прихлебывать кофе и жевать чили, а потом печенье и ломоть пирога с кокосовым кремом, который был настолько черствым, что Алиса предположила: Омар Луп пропустил свою еженедельную поставку. Покончив со своим пирогом, Шула попросила разрешения доесть и алисин. Алиса с изумлением подумала, что не знает никого, кроме Кармоди, кто умел бы получать такое удовольствие от простого поглощения пищи и болтовни.
Мать у Шулы умерла шесть лет тому назад — самоубийство, а отец исчез, уехав на аэросанях, еще до ее рождения. Пожилые эскимосы, проживавшие в коттедже номер 5, действительно были ее бабушкой и дедушкой, правда, Шула не знала, с отцовской или с материнской стороны или по одному с каждой. Она полагала, что они были с разных сторон, иначе нельзя было объяснить их враждебность по отношению друг к другу. На далеком севере, — внушала она Алисе, — родство — дело туманное, и совместное существование еще ничего там не означает. Дверь открылась, и в бар вошли трое парнишек в бурнусах поверх покрытых краской коричневых тел. Они сели за стойку, где Дина подала им меню и что-то сдержанно прошептала, после чего вернулась к своему телефону. Но, похоже, Алиса и Шула вызвали у них больший интерес, чем меню. Потом снова раздался звук открывающейся двери, и появились изготовители досок для серфинга из Малибу, которые возбужденно обсуждали шансы лос-анжелесских «Рейдеров» в грядущем сезоне. При виде Алисы и Шулы глаза их возбужденно заблестели. Вряд ли они знали, кто такая Алиса, но с Шулой наверняка были знакомы. Ведь она была звездой.
Они обменялись взглядами с Диной и заняли кабинку рядом с женщинами. Шула не могла не заметить, что они ее подслушивают, но это не остановило ее. Она продолжала болтать, несмотря ни на что.
Следующей парой посетителей, к ужасу Алисы, оказались два старых ПАПы — братья Уолтер и Уильям Бэрроу. Плечи их были припорошены пеностеклом, а маски подняты вверх и выглядели как ермолки. Старые похотливые бездельники, осклабясь, тоже уселись поблизости. Им тоже было интересно послушать. Хотя их давно следовало отхлестать водорослями, как это делалось раньше с грязными стариками.
После прихода Бэрроу дверь уже хлопала, не переставая, и по мере этого длинное помещение заполнялось все новыми и новыми посетителями. Алиса не сомневалась в том, что это происки Дины, ее удивляло лишь количество откликнувшихся на ее призыв. Может, все рассчитывали полюбоваться на обнаженную кинозвезду?
Шула, не обращая внимания на зрителей, продолжала болтать, прихлебывая кофе. Она уже привыкла к глазеющим на нее зевакам. У нее было собственное мнение по любому поводу, ей было интересно все. Что будут делать рыбаки по окончании путины? Почему старшеклассницы выщипывают себе брови? Особенно ее интересовал баскетбол. Она видела матч на палубе «Чернобурки» и так увлеклась, что сразу стала горячей поклонницей этой игры, хотя и мало что в ней понимала. Например, почему вдруг вся толпа прекращала кричать и носиться в какой-то момент, все становились послушными и задумчивыми и предоставляли возможность одному игроку свободно забрасывать мяч. Почему после каждого удачного броска все начинали хлопать друг друга по плечам? Почему девушкам не было разрешено принять участие в игре?
— Это из-за того, что надо играть обнаженными по пояс? Я тоже могла снять рубашку.
— Не сомневаюсь, — откликнулась Алиса. Она кожей чувствовала, как в соседней кабинке слушателям прямо не терпится отколоть какую-нибудь шуточку. ¦— Не сомневаюсь, что если бы ты играла без рубашки, то заработала бы массу штрафных бросков.
Когда Шула, возбужденная кофеином, перешла к сплетням о сексуальных подвигах членов киногруппы, Алиса решила ее обуздать хотя бы из тех соображений, чтобы поберечь чужие уши. Особенно братьев Бэрроу — они были слишком стары для таких историй.
— Ладно, обойдемся без сплетен. Кстати, я хотела кое-что спросить у тебя относительно фильма, который вы снимаете. По Изабелле Анютке. Теперь я знаю, что ты умеешь читать.
— Я читала истории о Шуле, когда еще ходила в первый класс.
— Вот и хорошо. И что же ты думаешь об этой так называемой сказке индейцев северо-запада? Как ее воспринимаешь ты, языческая обитательница дальнего севера?
Девушка задумалась.
Я знаю, что это подделка, — уж слишком много красивостей. Но она мне нравится.
— И ты знаешь, что Изабелла Анютка жила в Нью-Джерси и никогда не бывала на севере?
— Ну и что? Все равно это хорошая сказка. Неужели она может не нравиться только потому, что ее написала круглоглазая старуха?
— Нет, мне тоже нравится, — ответила Алиса. — Она лучше многих настоящих индейских сказок именно потому, что она приукрашена. В ней есть сюжет и смысл, потому-то она и годится для кино. Настоящие индейские рассказы слишком бессмысленны, чтобы ими мог увлечься Голливуд. — Теперь Алиса почувствовала, что братьям Бэрроу не терпится отпустить какую-нибудь шуточку.
— Бессмысленны?
— Да, бессмысленны. В индейских рассказах просто нет никакого смысла, в отличие, скажем, от «Пиноккио», где если ты лжешь, нос у тебя становится длиннее. Или в баснях Эзопа, где жадная собака теряет кость из-за того, что пытается ухватить ее отражение в воде. Неужели ты думаешь, Голливуд дал бы столько денег на съемки настоящей индейской истории? Зачем бы ему это понадобилось? Настоящая индейская история так же не нужна Голливуду, как и настоящий тотемный столб.
Алиса знала, что это удар ниже пояса, но братья Бэрроу могли бы вести себя приличнее и не подслушивать, по крайней мере на глазах у всех. — Так вот я хотела спросить, что ты и твоя родня действительно ощущаете, снимаясь в этой анилиновой истории? И с этнической точки зрения, и с художественной…
Алиса умолкла. Меткий удар ниже пояса. Повисла гробовая тишина — из-за перегородки не доносилось ни единого звука. Более того, все присутствующие тоже замерли в ожидании ответа. Как же все изголодались по острым ощущениям если готовы были столь неприкрыто проявлять свое любопытство.
Когда воцарилась полная тишина, девушка глубоко вздохнула и заговорила.
— Бессмысленны? — повторила она.
Алиса кивнула, подавшись назад. Прекрасное лицо девушки зловеще потемнело, а огромные черные глаза превратились в узкие щелки. Она еще раз медленно набрала воздух, странно покачивая головой, как выжившая из ума старуха. И когда она снова заговорила, голос ее стал хриплым и размеренным:
— Однажды утром… мой брат не вернулся с охоты. Я ждала его весь день. Но он не приходил. Весь день. Было очень холодно. Я знала, что на таком морозе ночь ему не пережить, поэтому я надела на себя все меха и отправилась его искать.
Алиса была абсолютно поражена этим странным повествованием. Она предполагала, что ее тирада о бессмысленности коренной национальной литературы вызовет возражения со стороны братьев Бэрроу, может, даже самой Шулы, но не этот внезапный рассказ. Это превзошло ее ожидания.
— Я дошла до первого капкана и увидела, что он сработал, но в нем никого не было… и брата поблизости тоже не было видно. Я дошла до следующего капкана и увидела, что он тоже пуст… и вокруг никаких признаков брата. Так я обходила капкан за капканом и везде было одно и то же — пружины спущены и брата не видно. Начало темнеть. Мне было очень холодно. И наконец я добралась до последнего капкана. Он не был спущен. А на ветке прямо над ним висел кожаный мешок моего брата. Я дотянулась до ветки и развязала мешок, и из него вывалилась голова моего брата.
— Голова твоего брата?
— Да. И изо рта и горла у него вырывалось зеленое пламя.
— Зеленое пламя…
— Да, — голос девушки совсем затих, шурша, как зимний ветер из щелей подпола. — И он лязгал зубами, словно хотел есть.
— И что же ты сделала?
— Я попятилась. Но голова покатилась вслед за мной… и пламя вырывалось из ее шеи и рта. И тогда я сняла варежки и бросила их голове, чтобы она съела их, а сама бросилась домой во всю прыть. А потом я снова услышала какие-то звуки за спиной. Это снова голова катилась за мной, клацая зубами… и зеленое пламя вырывалось из ее шеи и рта. Тогда я оторвала свою левую руку и бросила ее голове. Рука начала бороться с головой, но та откусывала от нее кусок за куском. А я все бежала и бежала. И вскоре я снова услышала клацанье зубов за спиной — и это была голова — она катилась все быстрее и быстрее и подбиралась все ближе и ближе… и зеленое пламя вырывалось у нее из шеи и рта. И тогда я оторвала свою правую руку и бросила ее, чтобы она боролась с головой, а сама побежала дальше. Я бежала и бежала. Но вскоре голова снова начала настигать меня, и вид у нее был еще более голодный, чем прежде. Что мне было делать? Я оторвала свою правую ногу и бросила ее, и нога принялась пинать голову… она пинала ее и пинала, пока не выкатила на лед, а со льда в воду. И голова потонула в море… а зеленое пламя по-прежнему продолжало вырываться из ее шеи и рта. А мне всю дорогу до хижины пришлось скакать на одной ноге.
— Ну и ладно. — Алиса попыталась придать небрежность своему тону, но в горле у нее пересохло, и ей вдруг показалось, что она спиной ощущает дыхание этого студеного зимнего ветра. Она вздрогнула. — Ты меня так успокоила.
— Но дверь моей хижины оказалась закрытой… и я не могла ее открыть, потому что у меня не было рук. И я не могла забраться по лестнице к дымовому отверстию, потому что у меня была только одна нога.
Алиса ждала, чувствуя, как в ней нарастает раздражение, потому что теперь именно ей предстояло задавать вопросы. Было очевидно, что никто из остальных слушателей и не подумает это сделать.
— Ладно. И что же с тобой произошло дальше?
— Я околела на морозе.
— Вот видишь, — простонала Алиса. — Именно это я и имела в виду, когда говорила об этих идиотских индейских рассказах. Где в нем смысл?
— Смысл очень простой — «не теряй варежек». — И к Шуле незаметно снова вернулся легкий звенящий голос подростка. — Очень хорошее место для завтрака, правда? Такое тихое и уютное. Позвольте мне заплатить. Это было так мило с вашей стороны взять меня, примитивную дикарку, с собой, накормить и напоить кофе. Я у вас в долгу.
— За что? — рассмеялась Алиса, вынимая сотенную купюру из комка, протянутого девушкой. ¦— Это ведь твои деньги.
— Но это ваш город.


(отрывок с роману Кена Кизи "Песня моряка")
Записан

Вам никогда не приходило в голову ... копьё?
violet drum
Старожил
****
Offline Offline

Пол: Мужской
Сообщений: 17078


Абстрактные концепции на конкретной шкуре...)


« Ответ #20 : 30 апреля 2013, 01:36:58 »

Туве Янссон.  Дочь скульптора
                                               ЗЛАТОЙ ТЕЛЕЦ

Мой дедушка, мамин отец, был священником и читал проповеди в церкви перед королем. Однажды, еще до того, как его дети, внуки и правнуки заселили нашу землю, пришел дедушка на длинный зеленый луг, окаймленный лесом и горами, отчего луг этот напоминал райскую долину, и только с одного конца долина выходила к морскому заливу, чтобы дедушкины потомки могли там купаться.
Вот дедушка и подумал: «Здесь стану я жить и размножаться, потому как это и есть воистину земля Ханаанская»[1].
Затем дедушка с бабушкой построили большой дом с мансардой и множеством комнат, и лестниц, и террас, а также громадную веранду и понаставили повсюду и в доме, и вокруг дома белую деревянную мебель. А когда все было готово, дедушка стал садовничать. И все, что он сажал, пускало корни и размножалось — и цветы, и деревья, пока луг не начал походить на небесный райский сад, по которому дедушка и странствовал, окутанный своей окладистой черной бородой. Стоило лишь дедушке указать своей палкой на какое-нибудь растение, как на него снисходило благословение и оно росло изо всех сил, да так, что кругом все только трещало. Дом зарос жимолостью и диким виноградом, а стены веранды сплошь покрылись мелкими вьющимися розами. В доме сидела бабушка в светло-сером шелковом платье и воспитывала своих детей. Вокруг нее летало так много пчел и шмелей, что жужжание их звучало, словно слабые звуки органной музыки; днем сияло солнце, ночью шел дождь, а на альпийской горке с декоративными растениями обитал ангел, которого нельзя было тревожить.
Бабушка была еще жива, когда мы с мамой приехали, чтобы поселиться в западной комнате, где тоже стояла белая мебель и висели спокойные картины, но никаких скульптур не было.
Я была внучкой, Карин — другой внучкой, и ее украшали вьющиеся волосы и очень большие глаза. Мы играли на лугу в детей Израиля.
Бог жил на горе, над альпийской горкой с декоративными растениями, там наверху было болото, куда ходить запрещалось. На закате Бог отдыхал, распростершись и покоясь над нашим домом и над лугом в виде легкого тумана. Он мог сделаться совсем тоненьким и проникать повсюду, чтобы видеть, чем ты занимаешься, а иногда он превращался лишь в одно большое око. Вообще-то он был похож на дедушку.
Мы роптали в пустыне и непрерывно были непослушными детьми, потому что Бог страсть как любит прощать грешников. Бог запрещал нам собирать манну небесную[2] под цветущим золотым дождем, но мы все равно ее собирали. Тогда он наслал червяков из земли, которые сожрали манну. Но мы все равно были по-прежнему непослушны и по-прежнему роптали.
Мы все время ждали, чтобы Бог сильно-пресильно разгневался и явился нам. Мысль об этом была всепоглощающей, мы ни о чем и ни о ком думать не могли, кроме как о Боге. Мы приносили ему жертвы, мы дарили ему чернику, и райские яблоки, и цветы, и молоко, а иногда он получал совсем немножко поджаренных на жертвенном костре животных. Мы пели ему и все время молили его подать нам знак, что ему интересно, чем мы занимаемся.
И вот однажды утром Карин явилась и сказала, что ей был подан знак. Он послал птицу-овсянку к ней в комнату, и овсянка уселась на картину, где Иисус бредет по воде, и три раза кивнула головкой.
— Воистину, воистину, говорю я тебе, — сказала Карин. — Избранники Божьи всегда удостаиваются почестей.
Она надела белое платье и целый день ходила повсюду с розами в волосах и возносила хвалу Богу и казалась ужасно неестественной. Она была красивее, чем когда-либо, и я ненавидела ее. Мое окно тоже было открыто. У меня висела картина с ангелом-хранителем у бездны на дороге. Я зажгла несчетное множество жертвенных костров и собрала еще больше черники для Бога. Что же касается ропота, я была такой же непослушной, как Карин, чтобы удостоиться Небесного прощения.
Во время утренней молитвы на веранде у Карин был такой вид, словно дедушка читал проповедь только для нее. Она медленно с задумчивой физиономией кивала головой. Она скрестила руки задолго до молитвы «Отче наш». Она пела, упрямо устремив взгляд к потолку. После этой истории с овсянкой Бог принадлежал только ей одной.
Мы не разговаривали, а я прекратила и роптать, и приносить жертвы; я бродила вокруг и так ей завидовала, что мне становилось дурно.
В один прекрасный день Карин выстроила на лугу всех наших двоюродных сестер, даже тех, которые еще не умели говорить, и стала толковать им библейский текст.
Тогда я сотворила златого тельца[3].
Когда дедушка был молод и садовничал изо всех сил, он кольцом насадил ели далеко-далеко внизу на лугу, так как хотел, чтобы у него была беседка, где можно пить кофе. Ели все росли и росли и превратились в громадные черные деревья, ветки которых сплелись между собой. В беседке всегда было совершенно темно, а вся хвоя опадала из-за того, что была лишена солнца, и ложилась на обнаженную землю. Никто не хотел больше пить кофе в еловой беседке, а охотнее сидел под золотистым цветочным дождем или на веранде. Я сотворила своего златого тельца в еловой беседке, потому что место это было языческим, а форма круга всегда хороша для того, чтобы установить скульптуру.
Очень тяжело было заставить тельца стоять, но в конце концов все получилось, и я крепко приколотила его ноги к цоколю — на всякий случай. Иногда я прекращала работу и прислушивалась, не раздастся ли первый глухой грохот — изъявление Божьего гнева. Но Бог пока ничего не говорил. И только огромный его глаз смотрел прямо вниз в еловую беседку сквозь просвет меж верхушками елей. Наконец-то я его заинтересовала.
Голова тельца получилась очень хорошо. Я работала с жестянками, тряпками и с остатками муфты и связала все это вместе шнуром. Если отойти немного и прищурить глаза, скульптура в самом деле излучала в темноте слабое золотое сияние, в особенности светилась мордочка теленка.
Я очень этим заинтересовалась и начала все больше и больше думать о златом тельце и все меньше и меньше о Боге. Это был очень хороший златой телец. Под конец я обложила его кольцом из камней и собрала жертвенный костер из сухих веток.
Только когда жертвенный костер был готов и оставалось лишь зажечь его, на меня снова начал наползать страх, и я застыла на месте, прислушиваясь.
Бог молчал. Быть может, он ждал, когда я вытащу спички. Он хотел увидеть, осмелюсь ли я в самом деле свершить неслыханное — принести в жертву златого тельца и даже сплясать после этого. И тогда он спустится вниз со своей горы в облаке молний и небесных кар и покажет: он заметил, что я существую. А потом Карин может заткнуться со своей дурацкой птичкой-овсянкой и со всей своей святостью и черникой!
Я все стояла и прислушивалась, прислушивалась, а тишина все росла и росла, пока не стала колоссально всеобъемлющей. Все кругом прислушивалось. Это было позднее послеполуденное время, и немного света проникало сквозь живую еловую изгородь и окрашивало ветви багрянцем. Златой телец смотрел на меня и ждал. Ноги мои начали неметь. Я шла задом наперед к просвету меж елями и все время смотрела на златого тельца; стало светлее и теплее, и я подумала, что на цоколе можно было бы сделать надпись.
За живой еловой изгородью стояла бабушка, на ней было ее красивое серое шелковое платье, а пробор на голове — прямой, как у ангела.
— В какую игру ты играла? — спросила она и прошла мимо меня.
Она остановилась, посмотрела на златого тельца и улыбнулась. Притянув меня к себе и рассеянно прижав к прохладному шелку платья, она сказала:
— Нет, только погляди, что ты сотворила. Маленького ягненка. Маленького агнца[4] Божьего.
Потом она снова отпустила меня и медленно пошла вниз лугом.
Я осталась на месте, и глазам моим стало жарко, а почва ушла из-под ног, и Бог снова переселился на свою гору и успокоился. Она даже не увидела, что это теленок! Ягненок, Боже мой! Меньше всего он похож на агнца, ничего подобного!
Я все смотрела и смотрела на своего теленка, и бабушкины слова стерли с него все золото, и ноги были уже не такими, и голова — не такая, и уж если он вообще походил на кого-нибудь, то, быть может, на ягненка. Он был нехорош. И ничего общего со скульптурой в нем не было.
Я влезла в шкаф, где хранилась всякая всячина, и сидела там очень долго и все думала. Потом я нашла в шкафу мешок и, надев его на себя, вышла на луг и стала ходить вокруг Карин, волоча ноги: колени мои были согнуты, а волосы падали на глаза.
— Что случилось? — спросила Карин. И я ответила:
— Воистину, воистину говорю я тебе, я — великая грешница.
— Ого! — сказала Карин.
Я видела, что слова мои внушили ей уважение.
А потом мы опять, как обычно, были вместе и лежали под золотистым цветочным дождем и шептались о Боге. Дедушка ходил вокруг, заставляя все расти, ангел же по-прежнему жил себе и жил на альпийской горке с декоративными растениями, словно ничего вообще не случилось.
Записан

Вам никогда не приходило в голову ... копьё?
Ртуть
Гость
« Ответ #21 : 30 апреля 2013, 08:28:40 »

  Джером Сэлинджер


                                                     "Тедди"

— Ты, брат, схлопочешь у меня волшебный день. А ну слезай сию минуту с саквояжа, — отозвался мистер Макардль. — Я ведь не шучу.

Он лежал на дальней от иллюминатора койке, возле прохода. Не то охнув, не то вздохнув, он с остервенением лягнул простыню, как будто прикосновение даже самой легкой материи к обожженной солнцем коже было ему невмоготу. Он лежал на спине, в одних пижамных штанах, с зажженной сигаретой в правой руке. Головой он упирался в стык между матрасом и спинкой, словно находя в этой нарочито неудобной позе особое наслаждение. Подушка и пепельница валялись на полу, в проходе, между его постелью и постелью миссис Макардль. Не поднимаясь, он протянул воспаленную правую руку и не глядя стряхнул пепел в направлении ночного столика.

— И это октябрь, — сказал он в сердцах. — Что тут у них тогда в августе творится!

Он опять повернул голову к Тедди, и взгляд его не предвещал ничего хорошего.

— Ну, вот что, — сказал он. — Долго я буду надрываться? Сейчас же слезай, слышишь!

Тедди взгромоздился на новехонький саквояж из воловьей кожи, чтобы было удобнее смотреть из раскрытого иллюминатора родительской каюты. На нем были немыслимо грязные белые полукеды на босу ногу, полосатые, слишком длинные шорты, которые к тому же отвисали сзади, застиранная тенниска с дыркой размером с десятицентовую монетку на правом плече и неожиданно элегантный ремень из черной крокодиловой кожи. Оброс он так — особенно сзади, — как может обрасти только мальчишка, у которого не по возрасту большая голова держится на тоненькой шее.

— Тедди, ты меня слышишь?

Не так уж сильно высунулся Тедди из иллюминатора, не то что мальчишки его возраста, готовые, того и гляди, вывалиться откуда-нибудь, — нет, он стоял обеими ногами на саквояже, правда, не очень устойчиво, и голова его была вся снаружи. Однако, как ни странно, он прекрасно слышал отцовский голос. Мистер Макардль был на главных ролях по меньшей мере в трех радиопрограммах Нью-Йорка, и среди дня можно было услышать его голос, голос третьеразрядного премьера — глубокий и полнозвучный, словно любующийся собой со стороны, готовый в любой момент перекрыть все прочие голоса, будь то мужские или даже детский. Когда голос его отдыхал от профессиональной нагрузки, он с удовольствием падал до бархатных низов и вибрировал, негромкий, но хорошо поставленный, с чисто театральной звучностью. Однако сейчас было самое время включить полную громкость.

— Тедди! Ты слышишь меня, черт возьми?

Не меняя своей сторожевой стойки на саквояже, Тедди полуобернулся и вопросительно взглянул на отца светло-карими, удивительно чистыми глазами. Они вовсе не были огромными и слегка косили, особенно левый. Не то чтобы это казалось изъяном или было слишком заметно. Упомянуть об этом можно разве что вскользь, да и то лишь потому, что, глядя на них, вы бы всерьез и надолго задумались: а лучше ли было бы, в самом деле, будь они у него, скажем, без косинки, или глубже посажены, или темнее, или расставлены пошире. Как бы там ни было, в его лице сквозила неподдельная красота, но не столь очевидная, чтобы это бросалось в глаза.

— Немедленно, слышишь, немедленно слезь с саквояжа, — сказал мистер Макардль. — Долго мне еще повторять?

— И не думай слезать, радость моя, — подала голос миссис Макардль, у которой по утрам слегка закладывало нос. Веки у нее приоткрылись. — Пальцем не пошевели.

Она лежала на правом боку, спиной к мужу, и голова ее, покоившаяся на подушке, была обращена в сторону иллюминатора и стоявшего перед ним Тедди. Верхнюю простыню она обернула вокруг тела, по всей вероятности, обнаженного, укутавшись вся, с руками, до самого подбородка.

— Попрыгай, попрыгай, — добавила она, закрывая глаза. — Раздави папочкин саквояж.

— Оч-чень оригинально, — сказал мистер Макардль ровным и спокойным тоном, глядя жене в затылок. — Между прочим, он мне стоил двадцать два фунта. Я ведь прошу его как человека сойти, а ты ему — попрыгай, попрыгай. Это что? Шутка?

— Если он лопнет под десятилетним мальчиком, а он еще весит на тринадцать фунтов меньше положенного, можешь выкинуть этот мешок из моей каюты, — сказала миссис Макардль, не открывая глаз.

— Моя бы воля, — сказал мистер Макардль, — я бы проломил тебе голову.

— За чем же дело стало?

Мистер Макардль резко поднялся на одном локте и раздавил окурок о стеклянную поверхность ночного столика.

— Не сегодня-завтра… — начал он было мрачно.

— Не сегодня-завтра у тебя случится роковой, да, роковой инфаркт, — томно сказала миссис Макардль. Она еще сильнее, с руками, закуталась в простыню. — Хоронить тебя будут очень скромно, но со вкусом, и все будут спрашивать, кто эта очаровательная женщина в красном платье, вон та, в первом ряду, которая кокетничает с органистом, и вся она такая…

— Ах, как остроумно. Только не смешно, — сказал мистер Макардль, опять без сил откидываясь на спину.


Пока шел этот короткий обмен любезностями, Тедди отвернулся и снова высунулся в иллюминатор.

— Сегодня ночью, в три тридцать две, мы встретили «Куин Мери», она шла встречным курсом. Если это кого интересует, — сказал он неторопливо. — В чем я сильно сомневаюсь.

В его завораживающем голосе звучали хрипловатые нотки, как это бывает у мальчиков его возраста. Каждая фраза казалась первозданным островком в крошечном море виски.

— Так было написано на грифельной доске у вахтенного, того самого, которого презирает наша Пуппи.

— Ты, брат, схлопочешь у меня «Куин Мери»… Сию же минуту слезь с саквояжа, — сказал отец. Он повернулся к Тедди. — А ну, слезай! Сходил бы лучше постригся, что ли.

Он опять посмотрел жене в затылок.

— Черт знает что, переросток какой-то.

— У меня денег нету, — возразил Тедди. Он покрепче взялся за край иллюминатора и положил подбородок на пальцы. — Мама, помнишь человека, который ест за соседним столом. Не тот, худющий, а другой, за тем же столиком. Там, где наш официант ставит поднос.

— Мм-ммм, — отозвалась миссис Макардль. — Тедди. Солнышко. Дай маме поспать хоть пять минут. Будь паинькой.

— Погоди. Это интересно, — сказал Тедди, не поднимая подбородка и не сводя глаз с океана. — Он был в гимнастическом зале, когда Свен меня взвешивал. Он подошел ко мне и заговорил. Оказывается, он слышал мою последнюю запись. Не апрельскую. Майскую. Перед самым отъездом в Европу он был на одном вечере в Бостоне, и кто-то из гостей знал кого-то — он мне не сказал, кого — из лейдеккеровской группы, которая меня тестировала, — так вот, они достали мою последнюю запись и прокрутили ее на этом вечере. А тот человек сразу заинтересовался. Он друг профессора Бабкока. Видно, он и сам преподает. Он сказал, что провел все лето в Дублине, в Тринити колледж.

— Вот как? — сказала миссис Макардль. — Они крутили ее на вечере?

Она полусонно смотрела на ноги Тедди.

— Как будто так, — ответил Тедди. — Я стою на весах, а он Свену рассказывает про меня. Было довольно неловко.

— А что тут неловкого?

Тедди помедлил.

— Я сказал довольно неловко. Я уточнил свое ощущение.

— Я, брат, тебя сейчас так уточню, если ты к чертовой матери не слезешь с саквояжа, — сказал мистер Макардль. Он только что прикурил новую сигарету. — Считаю до трех. Раз… черт подери… Два …

— Который час? — спросила вдруг миссис Макардль, глядя на ноги Тедди. — Разве вам с Пуппи не идти на плавание в десять тридцать?

— Успеем, — сказал Тедди. — Шлеп.

Неожиданно он весь высунулся в иллюминатор, а потом обернулся в каюту и доложил:

— Кто-то сейчас выбросил целое ведро апельсинных очистков из окошка.

— Из окошка… Из окошка, — ядовито протянул мистер Макардль, стряхивая пепел. — Из иллюминатора, братец, из иллюминатора.

Он взглянул на жену.

— Позвони в Бостон. Скорей свяжись с лейдеккеровской группой.

— Подумать только, какие мы остроумные, — сказала миссис Макардль. — Чего ты стараешься?

Тедди опять высунулся.

— Красиво плывут, — сказал он не оборачиваясь. — Интересно…

— Тедди! Последний раз тебе говорю, а там…

— Интересно не то, что они плывут, — продолжал Тедди. — Интересно, что я вообще знаю об их существовании. Если б я их не видел, то не знал бы, что они тут, а если б не знал, то даже не мог бы сказать, что они существуют. Вот вам удачный, я бы даже сказал, блестящий пример того, как…

— Тедди, — прервала его рассуждения миссис Макардль, даже не шевельнувшись под простыней. — Иди поищи Пуппи. Где она? Нельзя, чтобы после вчерашнего перегрева она опять жарилась на солнце.

— Она надежно защищена. Я заставил ее надеть комбинезон, — сказал Тедди. — А они уже начали тонуть… Скоро они будут плавать только в моем сознании. Интересно — ведь если разобраться, именно в моем сознании они и начали плавать. Если бы, скажем, я здесь не стоял или если бы кто-нибудь сейчас зашел сюда и взял бы да и снес мне голову, пока я…

— Где же Пупсик? — спросила миссис Макардль. — Тедди, посмотри на маму.

Тедди повернулся и посмотрел на мать.

— Что? — спросил он.

— Где Пупсик? Не хватало, чтобы она опять вертелась между шезлонгов и всем мешала. Вдруг этот ужасный человек…

— Не волнуйся. Я дал ей фотокамеру.

Мистер Макардль так и подскочил.

— Ты дал ей камеру! — воскликнул он. — Совсем спятил? Мою «лейку», черт подери! Не позволю я шестилетней девчонке разгуливать по всему…

— Я показал ей, как держать камеру, чтобы не уронить, — сказал Тедди. — И пленку я конечно вынул.

— Тедди! Чтобы камера была здесь. Слышишь? Сию же минуту слезь с саквояжа, и чтобы через пять минут камера лежала в каюте. Не то на свете станет одним вундеркиндом меньше. Ты понял?

Тедди медленно повернулся и сошел с саквояжа. Потом он нагнулся и начал завязывать шнурок на левом полукеде — отец, опершись на локоть, безотрывно следил за ним, точно монитор.

— Передай Пуппи, что я ее жду, — сказала миссис Макардль. — И поцелуй маму.

Завязав наконец шнурок, Тедди мимоходом чмокнул мать в щеку. Она стала вытаскивать из-под простыни левую руку, как будто хотела обнять Тедди, но, пока она тянулась, он уже отошел. Он обошел ее постель и остановился в проходе между койками. Нагнулся и выпрямился с отцовской подушкой под левой рукой и со стеклянной пепельницей с ночного столика в правой руке. Переложив пепельницу в левую руку, он подошел к столику и ребром правой ладони смел с него в пепельницу окурки и пепел. Перед тем как поставить пепельницу на место, он протер локтем ночной столик, очистив стеклянную поверхность от тонкого пепельного налета. Руку он вытер о свои полосатые шорты. Потом он установил пепельницу на чистое стекло, причем с такой тщательностью, словно был уверен в том, что она должна стоять либо в самом центре, либо вовсе не стоять. Тут отец, неотрывно следивший за ним, вдруг отвел взгляд.

— Тебе что, не нужна подушка? — спросил Тедди.

— Мне нужна камера, мой милый.

— Тебе, наверное, неудобно так лежать. Конечно, неудобно, — сказал Тедди. — Я оставлю ее тут.

Он положил подушку в ногах, подальше от отца. И пошел к выходу.

— Тедди, — сказала мать не поворачиваясь. — Скажи Пуппи, пусть зайдет ко мне перед уроком плавания.

— Оставь ты ребенка в покое, — сказал мистер Макардль. — Ни одной минуты не даешь ей толком порезвиться. Сказать тебе, как ты с ней обращаешься? Сказать? Ты обращаешься с ней, как с отпетой бандиткой.

— Отпетой. Какая прелесть! Ты становишься таким британцем, дорогой.

Тедди задержался у выхода, чтобы покрутить в раздумье дверную ручку туда-сюда.

— Когда я выйду за дверь, — сказал он, — я останусь жить лишь в сознании всех моих знакомых. Как те апельсинные корочки.

— Что, солнышко? — переспросила миссис Макардль из дальнего конца каюты, продолжая лежать на правом боку.

— Пошевеливайся, приятель. Неси сюда «лейку».

— Поцелуй мамочку. Крепко-крепко.

— Только не сейчас, — отозвался Тедди рассеянно. — Я устал.

И он закрыл за собой дверь.
[/i]
Записан
Ртуть
Гость
« Ответ #22 : 30 апреля 2013, 08:30:38 »


Под дверью лежал очередной выпуск корабельной газеты, выходившей ежедневно. Вся она состояла из листка глянцевитой бумаги с текстом на одной стороне. Тедди подобрал газету и начал читать, медленно идя по длинному переходу в сторону кормы. Навстречу ему шла рослая блондинка в белой накрахмаленной форме, неся вазу с красными розами на длинных стеблях. Поравнявшись с Тедди, она потрепала его левой рукой по макушке.

— Кое-кому пора стричься! — сказала она.

Тедди равнодушно поднял на нее глаза, но она уже прошла, и он не обернулся. Он продолжал читать. Дойдя до конца перехода, где открывалась площадка, а над ней стенная роспись — святой Георгий с драконом, он сложил газету вчетверо и сунул ее в левый задний карман. Он стал подниматься по широким ступенькам трапа, устланным ковровой дорожкой, на главную палубу, которая находилась пролетом выше. Шагал он сразу через две ступеньки, но неторопливо, держась при этом за поручень и подаваясь вперед всем телом, так, словно сам процесс подъема по трапу доставлял ему, как и многим детям, определенное удовольствие. Оказавшись на главной палубе, он направился прямиком к конторке помощника капитана по материальной части, где в данный момент восседала хорошенькая девушка в морской форме. Она прошивала скрепками отпечатанные на ротаторе листки бумаги.

— Прошу прощения, вы не скажете, во сколько сегодня начинается игра? — спросил Тедди.

— Что-что?

— Вы не скажете, во сколько сегодня начинается игра?

Накрашенные губы девушки раздвинулись в улыбке.

— Какая игра, малыш?

— Ну как же. В слова. В нее играли вчера и позавчера. Там нужно вставлять пропущенные слова по контексту.

Девушка, начав скреплять три листка, остановилась.

— Вот как? — сказала она. — Я думаю, днем или позже. Думаю, около четырех. А тебе, дружок, не рановато играть в такие игры?

— Не рановато… Благодарю вас, — сказал Тедди и повернулся, чтобы идти.

— Постой-ка, малыш. Тебя как зовут?

— Теодор Макардль, — ответил Тедди. — А вас как?

— Меня? — улыбнулась девушка. — Меня зовут мичман Мэттьюсон.

Тедди посмотрел, как она прошивает листки.

— Я вижу, что вы мичман. Не знаю, возможно, я ошибаюсь, но мне всегда казалось, что, когда человека спрашивают, как его зовут, то полагается называть имя полностью. Например, Джейн Мэттьюсон, или Феллис Мэттьюсон, или еще как-нибудь.

— Да что ты!

— Повторяю, мне так казалось, — продолжал Тедди. — Возможно, я и ошибался. Возможно, что на тех, кто носит форму, это не распространяется. В общем, благодарю вас за информацию. До свидания.

Он повернулся и начал подниматься на прогулочную палубу, и вновь он шагал через две ступеньки, но теперь уже быстрее.

После настойчивых поисков он обнаружил Пуппи на самом верху, где была спортивная площадка, на освещенном солнцем пятачке — этакой прогалинке — между пустовавшими теннисными кортами. Она сидела на корточках, сзади на нее падали лучи солнца, легкий ветерок трепал ее светлые шелковистые волосы. Она сидела, деловито складывая две наклонные пирамидки из двенадцати, не то четырнадцати кружков от шафлборда [18], одну пирамиду из черных кружков, другую из красных. Справа от нее стоял совсем еще кроха в легком полотняном костюмчике — этакий сторонний наблюдатель.

— Смотри! — скомандовала Пуппи брату, когда он подошел.

Она наклонилась над своим сооружением и загородила его обеими руками, как бы приглашая всех полюбоваться на это произведение искусства, как бы отделяя его от всего, что существовало на корабле.

— Майрон! — сказала она малышу сердито. — Ты все затемняешь моему брату. Не стой как пень!

Она закрыла глаза и с мучительной гримасой ждала, пока Майрон не отодвинется. Тедди постоял над пирамидами и одобрительно кивнул головой.

— Неплохо, — похвалил он. — И так симметрично.

— Этот тип, — сказала Пуппи, ткнув пальцем в Майрона, — не слышал, что такое триктрак. У них и триктрака-то нет!

Тедди окинул Майрона оценивающим взглядом.

— Слушай, — обратился он к Пуппи, — где камера? Ее надо сейчас же вернуть папе.

— Он и живет-то не в Нью-Йорке, — сообщила Пуппи брату. — И отец у него умер. Убили в Корее.

Она взглянула на Майрона.

— Верно? — спросила она его и, не дожидаясь ответа: — Если теперь у него и мать умрет, он будет круглым сиротой. А он и этого не знал.

Пуппи посмотрела на Майрона.

— Не знал ведь?

Майрон скрестил руки и ничего не ответил.

— Я такого дурака еще не видела, сказала Пуппи. — Ты самый большой дурак на всем этом океане. Ты понял?

— Он не дурак, — сказал Тедди. — Ты не дурак, Майрон.

Тут он обратился к сестре:

— Слышишь, что я тебе говорю? Куда ты дела камеру? Она мне срочно нужна. Где она?

— Там, — ответила Пуппи, не показывая, где именно.

Она придвинула к себе обе пирамидки.

— Теперь мне надо двух великанов, — сказала она. — Они бы играли в триктрак этими деревяшками, а потом им бы надоело, и они забрались бы на эту дымовую трубу, и швыряли деревяшки во всех подряд, и всех бы убили.

Она взглянула на Майрона.

— И твоих родителей, наверное, убили бы, — сказала она со знанием дела. — А если б великаны не помогли, тогда знаешь что? Тогда насыпь яду на мармеладины и дай им съесть.

«Лейка» обнаружилась футах в десяти, за белой загородкой, окружавшей спортплощадку. Она лежала на боку, в водосточной канавке. Тедди подошел к ней, поднял ее за лямки и повесил на шею. Но тут же снял. И понес к сестре.

— Слушай, Пупс, будь другом. Отнеси ее вниз, пожалуйста, — попросил он. — Уже десять часов, а мне надо записать кое-что в дневник.

— Мне некогда.

— И мама тебя зовет, — сказал Тедди.

— Врешь ты все.

— Ничего не вру. Звала, — сказал Тедди. — Так что ты уж захвати ее с собой… Давай, Пупс.

— Зачем она хочет меня видеть? — спросила Пуппи. — Я вот ее видеть не хочу.

Вдруг она шлепнула по руке Майрона, который потянулся было к верхнему кружочку из красной пирамиды.

— Руки! — сказала она.

— Все шутки в сторону, — сказал Тедди, вешая ей на шею «лейку». — Сейчас же отнеси ее папе. Встретимся возле бассейна. Я буду ждать тебя там в десять тридцать. Или лучше возле кабинки, где ты переодеваешься. Смотри не опоздай. И не забудь, это в самом низу, на палубе Е, так что выйди заранее.

Он повернулся и пошел. А вдогонку ему неслось:

— Ненавижу тебя! Всех ненавижу на этом океане!


Пониже спортивной площадки, на широкой платформе — она служила продолжением палубы, отведенной под солярий и открытой со всех сторон, — было расставлено семьдесят с лишним шезлонгов; они стояли в семь-восемь рядов с таким расчетом, чтобы стюард мог свободно лавировать между рядами, не спотыкаясь о вещи загорающих на солнце пассажиров, об их мешочки с вязанием, романы в бумажных обложках, флаконы с жидкостью для загара, фотоаппараты. К приходу Тедди почти все места уже были заняты. Тедди начал с последнего ряда и методично, не пропуская ни одного шезлонга, независимо от того, сидели в нем или нет, переходил от ряда к ряду, читая фамилии на подлокотниках. Один или два раза к нему обратились — другими словами, отпустили шуточки, которые иногда отпускают взрослые при виде десятилетнего мальчика, настойчиво ищущего свое место. Сразу было видно, как он сосредоточен и юн, и все же в его поведении, пожалуй, отсутствовала та забавная важность, которая обычно настраивает взрослых на серьезный либо снисходительный лад. Возможно, дело было еще и в одежде. Дырку на его плече никто бы не назвал «забавной» дырочкой. И в том, как сзади отвисали на нем шорты, слишком длинные для него, тоже не было ничего «забавного».

Четыре шезлонга Макардлей, с уже приготовленными подушками для удобства владельцев, обнаружились в середине второго ряда. Намеренно или нет, Тедди уселся таким образом, чтобы места справа и слева от него пустовали. Он вытянул голые, еще не загорелые ноги, положил их на перекладину, сдвинув пятки, и почти сразу же вытащил из правого заднего кармана небольшой десятицентовый блокнот. Мгновенно сосредоточившись, словно вокруг не существовало ни солнца, ни пассажиров, ни корабля, ничего, кроме блокнота, он начал переворачивать страницы.

Кроме нескольких карандашных пометок, все записи в блокноте были сделаны шариковой ручкой. Почерк был размашистый, какому сейчас обучают в американских школах, а не тот, каллиграфический, который прививали по старой, палмеровской, методе. Он был разборчивый, без всяких красивостей. Что в нем удивляло, так это беглость. По тому, как строились слова и фразы, — хотя бы по одному внешнему признаку, — трудно было предположить, что все это написано ребенком.

Тедди довольно долго изучал свою, по всей видимости, последнюю запись. Занимала она чуть больше трех страниц:


Запись от 27 октября 1952 г.

Владелец — Теодор Макардль.

Каюта 412, палуба А.

За находку и возвращение дневника будет выдано соответствующее, и вполне приличное, вознаграждение.


Не забыть найти папины армейские бирки и носить их как можно чаще. Для тебя это пустяк, а ему приятно.


Постараться ответить при случае на письмо профессора Манделя. Попросить профессора, чтобы он больше не присылал книжки стихов. У меня и так уже запас на целый год. И вообще они мне надоели.

Идет человек по пляжу, и вдруг, к несчастью, ему на голову падает кокосовый орех. И голова его, к несчастью, раскалывается пополам. А тут его жена идет, напевая, по бережку, и видит две половинки, и узнает их, и поднимает. Жена, конечно, расстраивается и начинает душераздирающе рыдать… Дальше я эти стихи читать не могу. Лучше взяла бы в руки обе половинки и прикрикнула бы на них, сердито так: «Хватит безобразничать!»

Конечно, профессору советовать такое не стоит. Вопрос сам по себе спорный, и к тому же миссис Мандель — поэт.


Узнать адрес Свена в Элизабет, штат Нью-Джерси. Интересно будет познакомиться с его женой, а также с его собакой Линди. Однако сам я заводить собаку не стал бы.


Написать доктору Уокаваре. Выразить соболезнования по поводу его нефрита. Спросить его новый адрес у мамы.


Завтра утром, до завтрака, заняться медитацией на спортплощадке, но только не терять сознания. А главное, не теряй сознания за обедом, если этот официант опять уронит разливательную ложку. В тот раз папа ужасно сердился.


Вернуть в библиотеку книги и посмотреть слова и выражения:

нефрит

мириада

дареный конь

лукавый

триумвират


Быть учтивее с библиотекарем. Если он начнет сюсюкать, переведи разговор на общие темы.


Тедди вдруг вытащил из бокового кармана шорт маленькую шариковую ручку в виде гильзы, снял колпачок и начал писать. Блокнот он положил на правое колено, а не на подлокотник.


Запись от 28 октября 1952 г.

Адрес и вознаграждение те же, что указаны от 26 и 27 октября.


Сегодня, после утренней медитации, написал следующим лицам:

д-ру Уокаваре

проф. Манделю

проф. Питу

Берджесу Хейку-младшему

Роберте Хейк

Сэнфорду Хейку

бабушке Хейк

м-ру Грэму

проф. Уолтону


Можно было бы спросить маму, где папины бирки, но она скорее всего скажет, что они мне ни к чему. А я знаю, что он взял их с собой, сам видел, как он их укладывал.


По-моему, жизнь — это дареный конь.


Мне кажется, со стороны профессора Уолтона довольно бестактно критиковать моих родителей. Ему надо, чтоб все люди были такими, как он хочет.


Это произойдет либо сегодня, либо 14 февраля 1958 года, когда мне исполнится шестнадцать. Но об этом даже говорить нелепо.


Написав последнюю фразу, Тедди не сразу поднял глаза от страницы и держал шариковую ручку так, словно хотел написать что-то еще.

Он явно не замечал, что какой-то человек с интересом за ним наблюдает. А между тем сверху, в восемнадцати-двадцати футах от него и футах в пятнадцати от первого ряда шезлонгов, у перил спортивной площадки стоял молодой человек в слепящих лучах солнца и пристально смотрел на него. Он стоял так уже минут десять. Видно было, что молодой человек наконец на что-то решился, потому что он вдруг снял ногу с перекладины. Постоял, посмотрел на Тедди и ушел. Однако через минуту он появился среди шезлонгов, загораживая собой солнце. На вид ему было лет тридцать или чуть меньше. Он сразу же направился к Тедди, шагая как ни в чем не бывало (хотя кроме него здесь никто не разгуливал и не стоял) через мешочки с вязанием и все такое и отвлекая пассажиров, когда его тень падала на страницы книг.

Тедди же как будто не видел, что кто-то стоит перед ним и отбрасывает тень на дневник. Но некоторых пассажиров, сидевших сзади, отвлечь оказалось куда легче. Они смотрели на молодого человека так, как могут смотреть на возникшую перед ними фигуру, пожалуй, только люди в шезлонгах. Но молодой человек был, очевидно, наделен завидным самообладанием, и поколебать его, казалось, не так-то просто, во всяком случае при условии, что он будет идти, засунув руку в карман.

— Мое почтение! — сказал он Тедди.

Тедди поднял голову.

— Здравствуйте.

Он стал закрывать блокнот, и тот сам собой захлопнулся.

— Позвольте присесть. — Молодой человек произнес это с нескрываемым дружелюбием. — Здесь не занято?

— Вообще-то эти четыре шезлонга принадлежат нашей семье, — сказал Тедди. — Только мои родители еще не встали.

— Не встали? В такое утро?! — удивился молодой человек.

Он уже опустился в шезлонг справа от Тедди. Шезлонги стояли так тесно, что подлокотники соприкасались.

— Но ведь это святотатство! — сказал он. — Сущее святотатство!

У него были поразительно мощные ляжки и, когда он вытянул ноги, можно было подумать, что это два отдельных туловища. Одет он был — от стриженой макушки до стоптанных башмаков — почти с классической разностильностью, как одеваются в Новой Англии, отправляясь в круиз: на нем были темно-серые брюки, желтоватые шерстяные носки, рубашка с открытым воротом и твидовый пиджак «в елочку», который приобрел свою благородную потертость не иначе как на престижных семинарах в Йеле, Гарварде или Принстоне.

— Боже правый, какой райский денек, — сказал он с чувством, жмурясь на солнце. — Я просто пасую перед игрой природы.

Он скрестил свои толстые ноги.

— Вы не поверите, но я, бывало, принимал самый обыкновенный дождливый день за личное оскорбление. А такая погода — это для меня просто манна небесная.

Хотя его манера выражаться выдавала в нем человека образованного, в общепринятом смысле этого слова, было в ней и нечто такое, что должно было, как он, видно, считал в душе, придать его словам особую значительность, ученость и даже оригинальность и увлекательность — в глазах как Тедди, к которому он сейчас обращался, так и тех, кто сидел за ними, если они слушали их разговор. Он искоса взглянул на Тедди и улыбнулся.

— А в каких вы взаимоотношениях с погодой? — спросил он.

Нельзя сказать, чтобы его улыбка не относилась к собеседнику, однако, при всей ее открытости, при всем дружелюбии, он как бы предназначал ее самому себе.

— А вас никогда не смущали загадочные атмосферные явления? — продолжал он с улыбкой.

— Не знаю, я не принимаю погоду так близко к сердцу, если вы это имели в виду, — сказал Тедди.

Молодой человек расхохотался, запрокинув голову.

— Прелестно, — восхитился он. — Кстати, меня зовут Боб Никольсон. Не помню, представился ли я вам тогда в гимнастическом зале. Ваше имя я, конечно, знаю.

Тедди слегка наклонился, чтобы засунуть блокнот в задний карман шорт.

— Я смотрел оттуда, как вы пишете, — сказал Никольсон, показывая наверх. — Клянусь Богом, в этой увлеченности было что-то от юного спартанца.

Тедди посмотрел на него.

— Я кое-что записывал в дневник.

Никольсон улыбнулся и понимающе кивнул.

— Как вам Европа? — спросил он непринужденно. — Понравилось?

— Да, очень, благодарю вас.

— Где побывало ваше семейство?

Неожиданно Тедди подался вперед и почесал ногу.

— Знаете, перечислять все города — это долгая история. Мы ведь были на машине, так что поездили прилично.

Он снова сел прямо.

— А дольше всего мы с мамой пробыли в Эдинбурге и Оксфорде. Я, кажется, говорил вам тогда в зале, что мне нужно было дать там интервью. В первую очередь в Эдинбургском университете.

— Нет, насколько мне помнится, вы ничего не говорили, — заметил Никольсон. — А я как раз думал, занимались ли вы там чем-нибудь в этом роде. Ну, и как все прошло? Помурыжили вас?

— Простите? — сказал Тедди.

— Как все прошло? Интересно было?

— И да, и нет, — ответил Тедди. — Пожалуй, мы там немного засиделись. Папа хотел вернуться в Америку предыдущим рейсом. Но должны были подъехать люди из Стокгольма и из Инсбрука познакомиться со мной, и нам пришлось задержаться.

— Да, жизнь людская такова.

Впервые за все время Тедди пристально взглянул на него.

— Вы поэт? — спросил он.

— Поэт? — переспросил Никольсон. — Да нет. Увы, нет. Почему вы так решили?

— Не знаю. Поэты всегда принимают погоду слишком близко к сердцу. Они любят навязывать эмоции тому, что лишено всякой эмоциональности.

Никольсон, улыбаясь, полез в карман пиджака за сигаретами и спичками.

— Мне всегда казалось, что в этом-то как раз и состоит их ремесло, — возразил он. — Разве, в первую очередь, не с эмоциями имеет дело поэт?

Тедди явно не слышал его или не слушал. Он рассеянно смотрел то ли на дымовые трубы, похожие друг на друга, как два близнеца, то ли мимо них, на спортивную площадку.

Никольсон прикурил сигарету, но не сразу — с севера потянуло ветерком. Он поглубже уселся в шезлонге и сказал:

— Видать, здорово вы озадачили…

— Песня цикады не скажет, сколько ей жить осталось, — вдруг произнес Тедди. — Нет никого на дороге в этот осенний вечер.

— Это что такое? — улыбнулся Никольсон. — Ну-ка еще раз.

— Это два японских стихотворения. В них нет особых эмоций, — сказал Тедди.

Тут он сел прямо, склонил голову набок и похлопал ладошкой по правому уху.

— А у меня в ухе вода, — пояснил он, — после вчерашнего урока плавания.

Он еще слегка похлопал себя по уху, а затем откинулся на спинку и положил локти на ручки шезлонга. Шезлонг был, конечно, нормальных размеров, рассчитанный на взрослого человека, и Тедди в нем просто тонул, но вместе с тем он чувствовал себя в нем совершенно свободно, даже уютно.

— Видать, вы здорово озадачили этих снобов из Бостона, — сказал Никольсон, глядя на него. — После той маленькой стычки. С этими вашими лейдеккеровскими обследователями, насколько я смог понять. Помнится, я говорил вам, что у меня с Элом Бабкоком вышел долгий разговор в конце июня. Кстати сказать, в тот самый вечер, когда я прослушал вашу магнитофонную запись.

— Да. Вы мне говорили.

— Я так понял, они были здорово озадачены, — не отставал Никольсон. — Из слов Эла я понял, что в вашей тесной мужской кампании состоялся тогда поздно вечером небольшой похоронный разговорчик — в тот самый вечер, если я не ошибаюсь, когда вы записывались.

Он затянулся.

— Насколько я понимаю, вы сделали кое-какие предсказания, которые весьма взволновали всю честную кампанию. Я не ошибся?

— Не понимаю, — сказал Тедди, — отчего считается, что надо непременно испытывать какие-то эмоции. Мои родители убеждены, что ты не человек, если не находишь вещи грустными, или очень неприятными, или очень… несправедливыми, что ли. Отец волнуется, даже когда читает газету. Он считает, что я бесчувственный.

Никольсон стряхнул в сторону пепел.

— Я так понимаю, сами вы не подвержены эмоциям? — спросил он.
Записан
Ртуть
Гость
« Ответ #23 : 30 апреля 2013, 08:30:59 »

Тедди задумался, прежде чем ответить.

— Если и подвержен, то, во всяком случае, не помню, чтобы я давал им выход, — сказал он. — Не вижу, какая от них польза.

— Но ведь вы любите Бога? — спросил Никольсон, понижая голос. Разве не в этом заключается ваша сила, так сказать? Судя по вашей записи и по тому, что я слышал от Эла Бабкока…

— Разумеется, я люблю Его. Но я люблю Его без всякой сентиментальности. Он ведь никогда не говорил, что надо любить сентиментально, — сказал Тедди. — Будь я Богом, ни за чтобы не захотел, чтобы меня любили сентиментальной любовью. Очень уж это ненадежно.

— А родителей своих вы любите?

— Да, конечно. Очень, — ответил Тедди. — Но, я чувствую, вы хотите, чтобы для меня это слово значило то же, что оно значит для вас.

— Допустим. Тогда скажите, что вы понимаете под этим словом?

Тедди задумался.

— Вы знаете, что такое «привязанность»? — обратился он к Никольсону.

— Имею некоторое представление, — сухо сказал тот.

— Я испытываю к ним сильную привязанность. Я хочу сказать, они ведь мои родители, значит, нас что-то объединяет, — говорил Тедди. — Мне бы хотелось, чтобы они весело прожили эту свою жизнь, потому что, я знаю, им самим этого хочется… А вот они любят меня и Пуппи, мою сестренку, совсем иначе. Я хочу сказать, они, мне кажется, как-то не могут любить нас такими, какие мы есть. Они не могут любить нас без того, чтобы хоть чуточку нас не переделывать. Они любят не нас самих, а те представления, которые лежат в основе любви к детям, и чем дальше, тем больше. А это все-таки не та любовь.

Он опять повернулся к Никольсону, подавшись вперед.

— Простите, вы не скажете, который час? — спросил он. — У меня в десять тридцать урок плавания.

— Успеете, — сказал Никольсон, не глядя на часы. Потом отдернул обшлаг. — Только десять минут одиннадцатого.

— Благодарю вас, — сказал Тедди и сел поудобнее. — Мы можем поболтать еще минут десять.

Никольсон спустил на пол одну ногу, наклонился и раздавил ногой окурок.

— Насколько я могу судить, — сказал он, опускаясь в шезлонг, — вы твердо придерживаетесь, в согласии с Ведами, теории перевоплощения.

— Да это не теория, это скорее…

— Хорошо, хорошо, — поспешил согласиться Никольсон. Он улыбнулся и слегка приподнял руки, ладонями вниз, словно шутливо благославляя Тедди. — Сейчас мы об этом спорить не будем. Дайте мне договорить.

Он снова скрестил свои толстые ноги.

— Насколько я понимаю, посредством медитаций вы получили некую информацию, которая убедила вас в том, что в своем последнем перевоплощении вы были индусом и жили в святости, но потом как будто сбились с Пути…

— Я не жил в святости, — поправил его Тедди. — Я был обычным человеком, просто неплохо развивался в духовном отношении.

— Ну ладно, пусть так, — сказал Никольсон. — Но сейчас вы якобы чувствуете, что в этом своем последнем воплощении вы как бы сбились с Пути перед окончательным Просветлением. Это правильно, или я…

— Правильно, — сказал Тедди. — Я встретил девушку и как-то отошел от медитаций.

Он снял руки с подлокотников и засунул их под себя, словно желая согреть.

— Но мне все равно пришлось бы переселиться в другую телесную оболочку и вернуться на землю, даже если бы я не встретился с этой девушкой, — я хочу сказать, что я не достиг такого духовного совершенства, чтобы после смерти остаться с Брахманом и уже никогда не возвращаться на землю. Другое дело, что, не повстречай я эту девушку, и мне бы не надо было воплощаться в американского мальчика. Вы знаете, в Америке так трудно предаваться медитациям и жить духовной жизнью. Стоит только попробовать, как люди начинают считать тебя ненормальным. Например, папа видит во мне какого-то урода. Ну а мама… ей кажется, что зря я думаю все время о Боге. Она считает, что это вредно для здоровья.

Никольсон внимательно посмотрел на него.

— В своей последней записи вы, насколько я помню, сказали, что вам было шесть лет, когда вы впервые пережили мистическое откровение. Верно?

— Мне было шесть лет, когда я вдруг понял, что все вокруг — это Бог, и тут у меня волосы стали дыбом, и все такое, — сказал Тедди. — Помню, это было воскресенье. Моя сестренка, тогда совсем еще маленькая, пила молоко, и вдруг я понял, что она — Бог, и молоко — Бог, и все, что она делала, это переливала одного Бога в другого, вы меня понимаете?

Никольсон молчал.

— А преодолевать конечномерность пространства я мог, еще когда мне было четыре года, — добавил Тедди. — Не все время, сами понимаете, но довольно часто.

Никольсон кивнул.

— Могли, значит? — повторил он. — Довольно часто?

— Да, — подтвердил Тедди. — Об этом есть на пленке… Или я рассказывал об этом в своей апрельской записи? Точно не помню.

Никольсон снова достал сигареты, не сводя глаз с Тедди.

— Как же можно преодолевать конечномерность вещей? — спросил он со смешком. — То есть, я что хочу сказать: к примеру, кусок дерева — это кусок дерева. У него есть длина, ширина…

— Нету. Тут вы ошибаетесь, — перебил его Тедди. — Людям только кажется, что вещи имеют границы. А их нет. Именно это я пытался объяснить профессору Питу.

Он поерзал в шезлонге, достал из кармана нечто отдаленно напоминавшее носовой платок — жалкий серый комочек — и высморкался.

— Почему людям кажется, что все имеет границы? Да просто потому, что большинство людей не умеет смотреть на вещи иначе, — объяснил он. — А сами вещи тут не при чем.

Он спрятал носовой платок и посмотрел на Никольсона.

— Подымите на минутку руку, — попросил он его.

— Руку? Зачем?

— Ну подымите. На секундочку.

Никольсон слегка приподнял руку над подлокотником.

— Эту? — спросил он.

Тедди кивнул.

— Что это, по-вашему? — спросил он.

— То есть как — что? Это моя рука. Это рука.

— Откуда вы знаете? — спросил Тедди. — Вы знаете, что она называется рука, но как вы можете знать, что это и есть рука? Вы можете доказать, что это рука?

Никольсон вытащил из пачки сигарету и закурил.

— По-моему, это пахнет самой что ни на есть отвратительной софистикой, да-да, — сказал он, пуская дым. — Помилуйте, это рука, потому что это рука. Она должна иметь название, чтобы ее не спутали с чем-то другим. Нельзя же взять да и…

— Вы пытаетесь рассуждать логически, — невозмутимо изрек Тедди.

— Как я пытаюсь рассуждать? — переспросил Никольсон, пожалуй, чересчур вежливо.

— Логически. Вы даете мне правильный осмысленный ответ, — сказал Тедди. — Я хотел помочь вам разобраться. Вы спросили, как мне удается преодолевать конечномерность пространства. Уж конечно, не с помощью логики. От логики надо избавиться прежде всего.

Никольсон пальцем снял с языка табачную крошку.

— Вы Адама знаете? — спросил Тедди.

— Кого-кого?

— Адама. Из Библии.

Никольсон усмехнулся.

— Лично не знаю, — ответил он сухо.

Тедди помедлил.

— Да вы не сердитесь, — произнес он наконец. — Вы задали мне вопрос, и я…

— Бог мой, да не сержусь я на вас.

— Вот и хорошо, — сказал Тедди.

Сидя лицом к Никольсону, он поглубже устроился в шезлонге.

— Вы помните яблоко из Библии, которое Адам съел в раю? — спросил он. — А знаете, что было в том яблоке? Логика. Логика и всякое Познание. Больше там ничего не было. И вот что я вам скажу: главное — это чтобы человека стошнило тем яблоком, если, конечно, хочешь увидеть вещи, как они есть. Я хочу сказать, если оно выйдет из вас, вы сразу разберетесь с кусками дерева и всем прочим. Вам больше не будут мерещиться в каждой вещи ее границы. И вы, если захотите, поймете наконец, что такое ваша рука. Вы меня слушаете? Я говорю понятно?

— Да, — ответил Никольсон односложно.

— Вся беда в том, — сказал Тедди, — что большинство людей не хочет видеть все как оно есть. Они даже не хотят перестать без конца рождаться и умирать. Им лишь бы переходить все время из одного тела в другое, вместо того, чтобы прекратить это и остаться рядом с Богом — там, где действительно хорошо. — Он задумался. — Надо же, как все набрасываются на яблоки, — сказал он. И покачал головой.


В это время стюард, одетый во все белое, обходил отдыхающих; он остановился перед Тедди и Никольсоном и спросил, не желают ли они бульона на завтрак. Никольсон даже не ответил. Тедди сказал: «Нет, благодарю вас», — и стюард прошел дальше.

— Если не хотите, можете, конечно, не отвечать, — сказал Никольсон отрывисто и даже резковато. Он стряхнул пепел. — Правда или нет, что вы сообщили всей этой лейдеккеровской ученой братии — Уолтону, Питу, Ларсену, Сэмюэлсу и так далее, — где, когда и как они умрут? Правда это? Если хотите, можете не отвечать, но в Бостоне только и говорят о том, что…

— Нет, это неправда, — решительно возразил Тедди. — Я сказал, где и когда именно им следует быть как можно осмотрительнее. И еще я сказал, что бы им стоило сделать… Но ничего такого я не говорил. Не говорил я им, что во всем этом есть неизбежность.

Он опять достал носовой платок и высморкался. Никольсон ждал, глядя на него.

— А профессору Питу я вообще ничего такого не говорил. Он ведь был единственный, кто не дурачился и не засыпал меня вопросами. Я только одно сказал профессору Питу, чтобы с января он больше не преподавал, больше ничего.

Откинувшись в шезлонге, Тедди помолчал.

— Остальные же профессора чуть не силой вытянули из меня все это. Мы уже покончили с интервью и с записью, и было совсем поздно, а они все сидели, и дымили, и заигрывали со мной.

— Так вы не говорили Уолтону или там Ларсену, где, когда и как их настигнет смерть? — настаивал Никольсон.

— Нет! Не говорил, — твердо ответил Тедди. — Я бы им вообще ничего не сказал, если бы они сами об этом все время не заговаривали. Первым начал профессор Уолтон. Он сказал, что ему хотелось бы знать, когда он умрет, потому что тогда он решит, за какую работу ему браться, а за какую нет, и как получше использовать оставшееся время, и все в таком духе. И тут они все стали спрашивать… Ну, я им и сказал кое-что.

Никольсон промолчал.

— Но про то, кто когда умрет, я не говорил, — продолжал Тедди. — Это совершенно ложные слухи… Я мог бы сказать им, но я знал, что в глубине души им этого знать не хотелось. Хотя они преподают религию и философию, все равно, я знал, смерти они побаиваются.

Тедди помолчал, полулежа в шезлонге.

— Так глупо, — сказал он. — Ты ведь просто бросаешь свое тело ко всем шутам… И все. Тыщу раз все это проделывали. А если кто забыл, так это еще не значит, что ничего не было. Так глупо.

— Допустим. Допустим, — сказал Никольсон. — Но факт остается фактом, как бы разумно не…

— Так глупо, — повторил Тедди. — Мне, например, через пять минут идти на плавание. Я спущусь к бассейну, а там, допустим, нет воды. Допустим, ее сегодня меняют. А дальше так: я подойду к краю, ну просто взглянуть, есть ли вода, а моя сестренка подкрадется сзади и подтолкнет меня. Голова пополам — мгновенная смерть.

Тедди взглянул на Никольсона.

— А почему бы и нет? — сказал он. — Моей сестренке всего шесть лет, и она меня недолюбливает. Так что все возможно. Но разве это такая уж трагедия? Я хочу сказать, чего так бояться? Произойдет только то, что мне предназначено, вот и все, разве нет?

Никольсон хмыкнул.

— Для вас это, может быть, и не трагедия, — сказал он, — но ваши мама с папой были бы наверняка весьма опечалены. Об этом вы подумали?

— Подумал, конечно, — ответил Тедди. — Но это оттого, что у них на все уже заготовлены названия и чувства.

До сих пор он держал руки под коленками. А тут он оперся на подлокотники и посмотрел на Никольсона.

— Вы ведь знаете Свена? Из гимнастического зала? — спросил Тедди. Он дождался, пока Никольсон утвердительно кивнул. — Так вот, если бы Свену приснилось сегодня, что его собака умерла, он бы очень-очень мучился во сне, потому что он ужасно любит свою собаку. А проснулся бы — и увидел, что все в порядке. И понял бы, что все это ему приснилось.

Никольсон кивнул.

— Что из этого следует?

— Из этого следует, что, если бы его собака и вправду умерла, было бы совершенно то же самое. Только он не понял бы этого. Он бы не проснулся, пока сам не умер, вот что я хочу сказать.

Никольсон, весь какой-то отрешенный, медленно и вдумчиво потирал правой рукой затылок. Его левая рука — с очередной незажженной сигаретой между пальцами — неподвижно лежала на подлокотнике и казалась странно белой и неживой под ярким солнечным светом.

Внезапно Тедди поднялся.

— Извините, но мне в самом деле пора, — сказал он.

Присев на подставку для ног, лицом к Никольсону, он заправил тенниску в шорты.

— У меня осталось, наверное, минуты полторы до бассейна, — сказал он. — А это в самом низу, на палубе E.

— Могу я вас спросить, почему вы посоветовали профессору Питу оставить преподавание после Нового года? — не отставал Никольсон. — Я хорошо знаю Боба. Потому и спрашиваю.

Тедди затянул ремень из крокодиловой кожи.

— Потому что в нем сильно развито духовное начало, а эти лекции, которые он читает, только мешают настоящему духовному росту. Они выводят его из равновесия. Ему пора выбросить все из головы, а не забивать ее всякой всячиной. Стоит ему только захотеть, и он бы мог почти целиком вытравить из себя яблоко еще в этой жизни. Он очень преуспел в медитации.

Тедди встал.

— Правда, мне пора. Не хочется опаздывать.

Никольсон пристально посмотрел на него, как бы удерживая взглядом.

— Что бы вы изменили в нашей системе образования? — спросил он несколько туманно. — Не задумывались над этим?

— Мне правда пора, — сказал Тедди.

— Ну, последний вопрос, — настаивал Никольсон. — Педагогика — это, так сказать, мое кровное дело. Я ведь преподаю. Поэтому и спрашиваю.

— М-м-м… даже не знаю, что бы я сделал, — сказал Тедди. — Знаю только, что я не стал бы начинать с того, с чего обычно начинают в школах.

Он скрестил руки и призадумался.

— Пожалуй, я прежде всего собрал бы всех детей и обучил их медитации. Я постарался бы научить их разбираться в том, кто они такие, а не просто знать, как их зовут и так далее… Но сначала я бы, наверно, помог им избавиться от всего, что внушили им родители и все вокруг. Даже если родители успели внушить им только, что СЛОН БОЛЬШОЙ, я бы заставил их и это забыть. Ведь слон большой только рядом с кем-то — например, с собакой или с женщиной.

Тедди остановился и подумал.

— Я бы даже не стал им говорить, что у слона есть хобот. Просто покажу им слона, если тот окажется под рукой, и пусть они подойдут к слону, зная о нем не больше того, что слон знает о них. То же самое с травой и всем остальным. Я б даже не стал им говорить, что трава зеленая. Цвет — это всего лишь название. Сказать им, что трава зеленая, — значит подготовить их к тому, что она непременно такая, какой вы ее видите, и никакая другая. Но ведь их трава может оказаться ничуть не хуже вашей, может быть, куда лучше… Не знаю. Я бы сделал так, чтобы их стошнило этим яблоком, каждым кусочком, который они откусили по настоянию родителей и всех вокруг.

— А вы не боитесь воспитать новое поколение маленьких незнаек?

— Почему? Они будут не бо'льшими незнайками, чем, скажем, слон. Или птица. Или дерево, — возразил Тедди. — Быть кем-то, а не казаться кем-то — еще не значит, что ты незнайка.

— Нет?

— Нет! — сказал Тедди. — И потом, если им захочется все это выучить — про цвета и названия и все такое прочее, — пусть себе учат, если так хочется, только позже, когда подрастут. А начал бы я с ними с того, как же все-таки правильно смотреть на вещи, а не так, как смотрят все эти, которые объелись тем яблоком, понимаете?

Он подошел вплотную к Никольсону и протянул ему руку.

— А сейчас мне пора. Честное слово. Рад был…

— Сейчас, сейчас. Присядьте, — сказал Никольсон. — Вы не думаете занятся наукой, когда подрастете? Медициной или еще чем-нибудь? С вашим умом, мне кажется, вы могли бы…

Тедди ответил, хотя садиться не стал.

— Думал когда-то, года два назад, — сказал он. — И с докторами разными разговаривал.

Он тряхнул головой.

— Нет, что-то не хочется. Эти доктора все такие поверхностные. У них на уме одни клетки и все в таком духе.

— Вот как? Вы не придаете значение клеточной структуре?

— Придаю, конечно. Только доктора говорят о клетках так, словно они сами по себе невесть что. Словно они существуют отдельно от человека.

Тедди откинул рукой волосы со лба.

— Свое тело я вырастил сам, — сказал он. — Никто за меня этого не сделал. А раз так, значит, я должен был знать, как его растить. По крайней мере, бессознательно. Может быть, за последние какие-нибудь сотни тысяч лет я разучился осознавать, как это делается, но ведь само-то знание существует, потому что как бы иначе я им воспользовался… Надо очень долго заниматься медитацией и полностью очиститься, чтобы все вернуть, — я говорю о сознательном понимании, — но при желании это осуществимо. Надо только раскрыться пошире.

Он вдруг нагнулся и схватил правую руку Никольсона с подлокотника. Сердечно встряхнул ее и сказал:

— Прощайте. Мне пора.

И он так быстро пошел по проходу, что на этот раз Никольсону не удалось его задержать.

Несколько минут после его ухода Никольсон сидел неподвижно, опершись на подлокотники и все еще держа незажженную сигарету в левой руке. Наконец он поднял правую руку, словно не был уверен, что у него действительно расстегнут ворот рубашки. Затем он прикурил сигарету и снова закурил.

Он докурил сигарету до конца, резким движением опустил ногу на пол, затоптал сигарету, поднялся и торопливо пошел по проходу.

По трапу в носовой части он поспешно спустился на прогулочную палубу. Не задерживаясь, он устремился дальше вниз, все так же быстро, на главную палубу. Затем на палубу A. Затем на палубу B. На палубу C. На палубу D.

Здесь трап кончался, и какое-то мгновение Никольсон стоял в растерянности, не зная, как ему быть дальше. Но тут он увидел того, кто мог указать ему дорогу. Посреди перехода, неподалеку от камбуза, сидела на стуле стюардесса; она курила и читала журнал. Никольсон подошел к ней, коротко спросил о чем-то, поблагодарил, затем прошел еще несколько метров в сторону носовой части и толкнул тяжелую, окованную железом дверь, на которой было написано: К БАССЕЙНьных стен.У. За дверью оказался узкий трап, без всякой дорожки.

Он уже почти спустился с трапа, как вдруг услышал долгий пронзительный крик, — так могла кричать только маленькая девочка. Он все звучал и звучал, будто метался меж кафельных стен.
Записан
Ртуть
Гость
« Ответ #24 : 30 апреля 2013, 21:25:13 »

                                                                                                     Михаил Булгаков.


                                      Воспоминание...


У многих, очень  многих  есть  воспоминания,  связанные  с  Владимиром
Ильичем, и у меня есть одно. Оно чрезвычайно прочно, и расстаться с  ним  я
не могу. Да и как  расстанешься,  если  каждый  вечер,  лишь  только  серые
гармонии труб нальются теплом и приятная  волна  потечет  по  комнате,  мне
вспоминается  и  желтый  лист  моего  знаменитого  заявления,  и   вытертая
кацавейка Надежды Константиновны...
     Как расстанешься, если каждый вечер, лишь только нальются нити лампы в
50 свечей, и в зеленой тени абажура я могу писать и  читать,  в  тепле,  не
помышляя о том, что на дворе ветерок при 18 градусах мороза.
     Мыслимо ли расстаться, если, лишь только я  подниму  голову,  встречаю
над собой потолок. Правда, это отвратительный потолок - низкий, закопченный
и треснувший, но все  же  он  потолок,  а  не  синее  небо  в  звездах  над
Пречистенским бульваром,  где,  по  точным  сведениям  науки,  даже  не  18
градусов, а 271, - и все они ниже нуля. А для того,  чтобы  прекратить  мою
литературно-рабочую жизнь, достаточно гораздо  меньшего  количества  их.  У
меня же под черными фестонами паутины - 12 выше  нуля,  свет,  и  книги,  и
карточка жилтоварищества. А это значит, что я буду существовать столько же,
сколько и весь дом. Не будет пожара - и я жив.
     Но расскажу все по порядку.

     Был конец 1921 года. И я приехал в Москву. Самый переезд  не  составил
для меня  особенных  затруднений,  потому  что  багаж  мой  был  совершенно
компактен. Все мое имущество помещалось в ручном чемоданчике.  Кроме  того,
на плечах у меня был бараний полушубок. Не стану описывать его.  Не  стану,
чтобы не возбуждать в читателе чувство отвращения, которое  и  до  сих  пор
терзает меня при воспоминании об этой лохматой дряни.
     Достаточно сказать, что в первый же рейс по Тверской улице я шесть раз
слышал за своими плечами восхищенный шепот:
     - Вот это полушубочек!
     Два дня я походил по Москве и, представьте, нашел место. Оно  не  было
особенно блестящим, но и не хуже других мест: так же давали крупу и так  же
жалованье платили в декабре за август. И я начал служить.
     И вот тут  в  безобразнейшей  наготе  предо  мной  встал  вопрос...  о
комнате. Человеку нужна комната. Без комнаты человек  не  может  жить.  Мой
полушубок заменял мне пальто, одеяло, скатерть и  постель.  Но  он  не  мог
заменить комнаты, так же как и  чемоданчик.  Чемоданчик  был  слишком  мал.
Кроме того, его  нельзя  было  отапливать.  И,  кроме  того,  мне  казалось
неприличным, чтобы служащий человек жил в чемодане.
     Я отправился в жилотдел  и  простоял  в  очереди  6  часов.  В  начале
седьмого часа я в хвосте людей, подобных мне,  вошел  в  кабинет,  где  мне
сказали, что я могу получить комнату через два месяца.
     В двух месяцах приблизительно  60  ночей,  и  меня  очень  интересовал
вопрос, где  я  их  проведу.  Пять  из  этих  ночей,  впрочем,  можно  было
отбросить: у меня было 5 знакомых семейств в Москве. Два  раза  я  спал  на
кушетке в передней, два раза - на стульях и один раз - на газовой плите.  А
на шестую ночь я пошел ночевать на Пречистенский бульвар. Он очень  красив,
этот бульвар, в ноябре месяце, но ночевать на нем нельзя больше одной  ночи
в это время. Каждый, кто желает, может в этом убедиться. Ранним утром, лишь
только  небо  над  громадными  куполами  побледнело,  я  взял   чемоданчик,
покрывшийся серебряным инеем, и отправился на Брянский вокзал. Единственно,
чего я хотел после ночевки на бульваре, - это покинуть Москву. Без  всякого
сожаления я оставлял рыжую крупу в мешке и  ноябрьское  жалованье,  которое
мне должны были выдавать в феврале. Купола, крыши, окна и  московские  люди
были мне ненавистны, и я шел на Брянский вокзал.
     Тут и случилось нечто, которое  нельзя  назвать  иначе  как  чудом.  У
самого Брянского вокзала я встретил своего  приятеля.  Я  полагал,  что  он
умер.
     Но он не только не умер, он жил в Москве,  и  у  него  была  отдельная
комната. О, мой лучший друг! Через час я был у него в комнате.
     Он сказал:
     - Ночуй. Но только тебя не пропишут.
     Ночью я ночевал, а днем я ходил в домовое управление и  просил,  чтобы
меня прописали на совместное жительство.
     Председатель домового управления,  толстый,  окрашенный  в  самоварную
краску человек в барашковой шапке и  с  барашковым  же  воротником,  сидел,
растопырив локти, и медными глазами смотрел на дыры моего полушубка.  Члены
домового управления в барашковых шапках окружали своего предводителя.
     - Пожалуйста, пропишите меня, -  говорил  я,  -  ведь  хозяин  комнаты
ничего не имеет против того, чтобы я жил в  его  комнате.  Я  очень  тихий.
Никому не буду мешать. Пьянствовать и стучать не буду...
     - Нет, - отвечал председатель, - не пропишу. Вам не полагается жить  в
этом доме.
     - Но где же мне жить, -  спрашивал  я,  -  где?  Нельзя  мне  жить  на
бульваре.
     - Это меня не касается, - отвечал председатель.
     - Вылетайте,  как  пробка!  -  кричали  железными  голосами  сообщники
председателя.
     - Я не пробка... я не пробка, - бормотал я в отчаянии,  -  куда  же  я
вылечу? Я - человек. Отчаяние съело меня.
     Так продолжалось пять дней, а на шестой явился какой-то хромой человек
с банкой от керосина в руках и заявил, что, если я не уйду завтра сам, меня
уведет милиция.
     Тогда я впал в остервенение.

     Ночью  я  зажег  толстую  венчальную   свечу   с   золотой   спиралью.
Электричество было сломано уже неделю, и мой друг  освещался  свечами,  при
свете которых его тетка вручила свое сердце и руку его дяде. Свеча  плакала
восковыми слезами. Я разложил большой чистый лист бумаги и начал писать  на
нем нечто, начинавшееся словами: Председателю Совнаркома  Владимиру  Ильичу
Ленину. Все, все я написал на этом листе: и как я поступил на службу, и как
ходил в жилотдел, и как видел звезды при 270 градусах над храмом Христа,  и
как мне кричали:
     - Вылетайте, как пробка.
     Ночью, черной и угольной, в холоде (отопление тоже сломалось) я заснул
на дырявом диване и увидал во сне Ленина. Он сидел в кресле  за  письменным
столом в круге света от лампы и смотрел  на  меня.  Я  же  сидел  на  стуле
напротив него в своем полушубке и рассказывал про звезды на  бульваре,  про
венчальную свечу и председателя.
     - Я не пробка, нет, не пробка, Владимир Ильич.
     Слезы обильно струились из моих глаз.
     - Так... так... так... - отвечал Ленин.
     Потом он звонил.
     - Дать ему ордер на совместное жительство с его приятелем. Пусть сидит
веки вечные в комнате и пишет там стихи про звезды и тому подобную  чепуху.
И позвать ко мне этого каналью в барашковой шапке. Я ему покажу  совместное
жительство.
     Приводили председателя. Толстый председатель плакал и бормотал:
     - Я больше не буду.

     Все хохотали утром на службе, увидев лист, писанный ночью при восковых
свечах.
     -  Вы  не  дойдете  до  него,  голубчик,  -  сочувственно  сказал  мне
заведующий.
     - Ну так я дойду до Надежды Константиновны, - отвечал я в отчаянии,  -
мне теперь все равно. На Пречистенский бульвар я не пойду.
     И я дошел до нее.
     В три часа дня я вошел в кабинет. На письменном столе стоял телефонный
аппарат. Надежда Константиновна в вытертой какой-то меховой кацавейке вышла
из-за стола и посмотрела на мой полушубок.
     - Вы что хотите? - спросила она, разглядев  в  моих  руках  знаменитый
лист.
     - Я ничего не хочу на свете, кроме одного  -  совместного  жительства.
Меня  хотят  выгнать.  У  меня  нет  никаких  надежд  ни  на  кого,   кроме
Председателя Совета Народных Комиссаров. Убедительно вас прошу передать ему
это заявление.
     И я вручил ей мой лист.
     Она прочитала его.
     - Нет, - сказала она,  -  такую  штуку  подавать  Председателю  Совета
Народных Комиссаров?
     - Что же мне делать? - спросил я и уронил шапку.
     Надежда Константиновна  взяла  мой  лист  и  написала  сбоку  красными
чернилами:
     "Прошу дать ордер на совместное жительство".
     И подписала: Ульянова.
     Точка.
     Самое главное то, что я забыл ее поблагодарить.
     Забыл.
     Криво надел шапку и вышел.
     Забыл.
     В четыре часа дня я вошел в прокуренное домовое управление. Все были в
сборе.
     - Как? - вскричали все. - Вы еще тут?
     - Вылета...
     - Как пробка? - зловеще спросил я. - Как пробка? Да?
     Я вынул лист, выложил его на стол и указал пальцем на заветные слова.
     Барашковые шапки склонились над листом, и мгновенно их разбил паралич.
По  часам,  что  тикали  на  стене,  могу  сказать,  сколько   времени   он
продолжался:
     Три минуты.
     Затем председатель ожил и завел на меня угасающие глаза:
     - Улья?.. - спросил он суконным голосом.
     Опять в молчании тикали часы.
     - Иван Иваныч, - расслабленно молвил барашковый председатель, - выпиши
им, друг, ордерок на совместное жительство.
     Друг Иван Иваныч взял книгу и, скребя пером, стал выписывать ордерок в
гробовом молчании.
     Я живу. Все в той же комнате  с  закопченным  потолком.  У  меня  есть
книги, и от лампы на столе лежит круг. 22 января он налился красным светом,
и тотчас вышло в свете передо  мной  лицо  из  сонного  видения  -  лицо  с
бородкой клинышком и крутые бугры лба, а  за  ним  -  в  тоске  и  отчаянье
седоватые волосы, вытертый мех на кацавейке и слово  красными  чернилами  -
Ульянова.
     Самое главное, забыл я тогда поблагодарить.
     Вот оно неудобно как...
     Благодарю вас, Надежда Константиновна.
Записан
Ртуть
Гость
« Ответ #25 : 30 апреля 2013, 22:22:53 »

                                                                                                                       Стивен Кинг

                                                      Карниз


   - Ну, смелее, - повторил Кресснер. - Загляните в пакет.
     Дело происходило  на  сорок  третьем,  последнем  этаже  небоскреба,  в
квартире-люкс. Пол был устлан рыжим с подпалинами ворсистым ковром. На ковре
между изящным шезлонгом, в котором сидел Кресснер, и обитой настоящей  кожей
кушеткой, на которой никто не сидел, выделялся блестящим  коричневым  пятном
пластиковый пакет.
     - Если это отступное, будем считать разговор законченным, - сказал я. -
Потому что я люблю ее.
     - Деньги, да, но не  отступные.  Ну,  смелее.  Загляните.  -  Он  курил
турецкую сигарету в мундштуке из оникса; работали кондиционеры, и запах едва
чувствовался. На нем был шелковый халат с вышитым драконом. Спокойный взгляд
из-под очков - взгляд человека себе на уме. С  этим  все  ясно:  всемогущий,
сказочно богатый, самоуверенный сукин сын. Я любил его жену, а она  меня.  Я
был готов к неприятностям, и я  их  дождался,  оставалось  только  узнать  -
каких.
     Я подошел к пластиковому пакету и перевернул его. На  ковер  высыпались
заклеенные пачки банкнот. Двадцатидолларовые купюры. Я присел  на  корточки,
взял одну пачку и пересчитал. По десять купюр. Пачек было много.
     - Здесь двадцать тысяч, - сказал он, затягиваясь.
     Я встал.
     - Ясно.
     - Они ваши.
     - Мне не нужны деньги.
     - И жена в придачу.
     Я молчал. Марсия меня предупредила. Это  кот,  сказала  она.  Старый  и
коварный. Ты для него мышка.
     - Так вы теннисист-профессионал, - сказал он. -  Вот,  значит,  как  вы
выглядите.
     - Разве ваши агенты не сделали снимков?
     - Что вы! - Он отмахнулся ониксовым мундштуком. - Даже фильм отсняли  -
счастливая парочка в Бэй-сайдском отеле. Камера снимала  из-за  зеркала.  Но
что все это, согласитесь, в сравнении с натурой.
     - Возможно.
     "Он будет то и дело менять тактику, - сказала Марсия.  -  Он  вынуждает
человека обороняться. И  вот  ты  уже  отбиваешь  мяч  наугад  и  неожиданно
пропускаешь встречный удар. Поменьше слов, Стэн. И помни, что я люблю тебя".
     - Я пригласил вас,  мистер  Норрис,  чтобы  поговорить  как  мужчина  с
мужчиной. Непринужденный разговор двух цивилизованных людей, один из которых
увел у другого жену.
     Я открыл было рот, но потом решил промолчать.
     - Как вам  понравилось  в  Сан-Квентине?  -  словно  невзначай  спросил
Кресснер, попыхивая сигаретой.
     - Не очень.
     - Три года, если не ошибаюсь. Кража со взломом - так, кажется,  звучала
статья.
     - Марсия в курсе, - сказал я и сразу пожалел об этом.  Он  навязал  мне
свою игру, от чего меня предостерегала Марсия. Я даю  свечи,  а  он  успешно
гасит.
     - Я позволил себе отогнать вашу машину, - сказал он, мельком  глянув  в
окно. Впрочем, окна как такового не  было,  вся  стена  -  сплошное  стекло.
Посередине, тоже стеклянная, раздвижная дверь. За ней  балкончик.  Ну  а  за
балкончиком - бездна. Что-то в этой двери меня  смущало.  Я  только  не  мог
понять что.
     -  Великолепное  здание,   -   сказал   Кресснер.   -   Гарантированная
безопасность. Автономная телесеть и все такое. Когда вы вошли в вестибюль, я
отдал распоряжение по телефону. Мой человек запустил мотор  вашей  машины  и
отогнал ее на общественную стоянку  в  нескольких  кварталах  отсюда.  -  Он
взглянул на циферблат модных настенных часов в виде солнца, что  висели  над
кушеткой. Часы показывали 8.05. - В 8.20 тот же человек позвонит  в  полицию
по поводу вашей машины. Не  позднее  8.30  блюстители  порядка  обнаружат  в
багажнике запасную покрышку, а в ней шесть унций героина.  У  них  возникнет
большое желание познакомиться с вами, мистер Норрис.
     Угодил-таки в капкан. Все, казалось бы, предусмотрел - и на тебе, влип,
как мальчишка.
     - Это произойдет, если я не скажу своему человеку,  чтобы  он  забыл  о
предыдущем звонке.
     - Мне достаточно сообщить, где  Марсия,  -  подсказал  я.  -  Не  могу,
Кресснер. Не знаю. Мы с ней нарочно так договорились.
     - Мои люди выследили ее.
     - Не думаю. Мы от них оторвались в аэропорту.
     Кресснер вздохнул  и  отправил  дотлевавшую  сигарету  в  хромированную
пепельницу с вращающейся крышкой.  Все  отработано.  Об  окурке  и  о  Стэне
Норрисе позаботились в равной степени.
     - Вообще-то вы правы, - сказал он. - Старый трюк - зашел  в  туалет,  и
тебя нет. Мои люди были вне себя: попасться на такой крючок. Наверно,  из-за
его примитивности они даже не приняли его в расчет...
     Я промолчал. После того как Марсия  улизнула  в  аэропорту  от  агентов
Кресснера, она вернулась рейсовым автобусом обратно в  город,  с  тем  чтобы
потом добраться до автовокзала. Так мы решили. При ней было двести  долларов
- все мои сбережения. За двести долларов туристский автобус доставит тебя  в
любую точку страны.
     - Вы всегда такой неразговорчивый? - спросил  Кресснер  с  неподдельным
интересом.
     - Марсия посоветовала.
     Голос его стал жестче:
     - Значит, попав в лапы полиции, будете держаться до последнего. А когда
в следующий раз наведаетесь к моей  жене,  вы  застанете  тихую  старушку  в
кресле-качалке. Об этом вы не подумали? Насколько я понимаю, за шесть  унций
героина вы можете схлопотать сорок лет.
     - Этим вы Марсию не вернете.
     Он усмехнулся.
     - Положеньице, да? С вашего позволения я обрисую  ситуацию.  Вы  и  моя
жена полюбили друг друга. У вас начался роман... если можно назвать  романом
эпизодические ночные свидания в дешевых мотелях.  Короче,  я  потерял  жену.
Зато получил вас. Ну а вы, что называется, угодили в тиски. Я верно  изложил
суть дела?
     - Теперь я понимаю, почему она от вас устала, - сказал я.
     К моему удивлению, он расхохотался, даже голова запрокинулась.
     - А знаете, вы мне нравитесь. Вы простоваты, мистер Норрис, и замашки у
вас бродяги, но, чувствуется, у вас есть сердце. Так утверждала  Марсия.  Я,
честно говоря, сомневался. Она не очень-то разбирается в  людях.  Но  в  вас
есть какая-то... искра. Почему я и затеял все это.  Марсия,  надо  полагать,
успела рассказать вам, что я люблю заключать пари.
     - Да.
     Я вдруг понял, чем меня смутила раздвижная дверь  в  стеклянной  стене.
Вряд ли кому-нибудь могло прийти в голову устроить чаепитие  среди  зимы  на
балконе сорок третьего этажа. Вот и шезлонг стоит в комнате. А ветрозащитный
экран почему-то сняли. Почему, спрашивается?
     - Я не питаю к жене  особых  чувств,  -  произнес  Кресснер,  аккуратно
вставляя в мундштук новую сигарету. - Это ни для кого не секрет. И  вам  она
наверняка сказала. Да и при вашем... опыте вам наверняка  известно,  что  от
хорошей жизни замужние женщины не прыгают в стог сена к заурядному профи  по
мановению ракетки. Но Марсия, эта бледная немочь, эта кривляка, эта ханжа  и
зануда, эта размазня, эта...
     - Достаточно, - прервал я его.
     Он изобразил на лице улыбку.
     -  Прошу  прощения.  Все  время  забываю,  что  мы  говорим   о   вашей
возлюбленной. Кстати, уже 8.16. Нервничаете?
     Я пожал плечами.
     - Держимся до конца, ну-ну, - сказал он и  закурил  новую  сигарету.  -
Вас, вероятно, удивляет, что при всей моей нелюбви к Марсии я  почему-то  не
хочу отпустить ее на...
     - Нет, не удивляет.
     На его лицо набежала тень.
     - Не удивляет, потому что вы махровый эгоист, собственник и сукин  сын.
Только у вас не отнимают ничего вашего. Даже если это вам больше не нужно.
     Он побагровел, потом вдруг рассмеялся.
     - Один ноль в вашу пользу, мистер Норрис. Лихо это вы.
     Я снова пожал плечами.
     - Хочу предложить вам пари, - посерьезнел он. -  Выиграете  -  получите
деньги, женщину и свободу. Ну а проиграете - распрощаетесь с жизнью.
     Я взглянул  на  настенные  часы.  Это  получилось  непроизвольно.  Часы
показывали 8.19.
     - Согласен, - сказал я. А что мне оставалось? По крайней мере,  выиграю
несколько минут. Вдруг придумаю, как выбраться отсюда - с деньгами или без.
     Кресснер снял трубку телефона и набрал номер.
     - Тони? Этап второй. Да.
     Он положил трубку на рычаг.
     - Этап второй - это как понимать? - спросил я.
     -  Через  пятнадцать  минут  я  позвоню  Тони,  он   заберет...   некий
сомнительный груз из багажника вашей машины и подгонит  машину  к  подъезду.
Если я не перезвоню, он свяжется с полицией.
     - Страхуетесь?
     - Войдите в мое положение, мистер Норрис. На ковре лежит двадцать тысяч
долларов. В этом городе убивают и за двадцать центов.
     - В чем заключается спор?
     Лицо Кресснера исказила страдальческая гримаса.
     -  Пари,  мистер  Норрис,  пари.  Спорит  всякая  шушера.   Джентльмены
заключают пари.
     - Как вам будет угодно.
     - Отлично. Вы, я заметил, посматривали на мой балкон.
     - Нет ветрозащитного экрана.
     - Верно. Я велел его снять сегодня утром.  Итак,  мое  предложение:  вы
проходите по карнизу, огибающему это здание на уровне нашего этажа. В случае
успеха срываете банк.
     - Вы сумасшедший.
     - Отчего же. За десять лет, что я живу  здесь,  я  предлагал  это  пари
шести  разным  людям.  Трое  из  них,  как  и  вы,  были   профессиональными
спортсменами - популярный защитник, который  больше  прославился  блестящими
выступлениями в телерекламе, чем своей бледной игрой,  бейсболист,  а  также
довольно  известный  жокей  с   баснословными   заработками   и   не   менее
баснословными алиментами. Остальные трое - попроще. Разные профессии, но два
общих момента - денежные затруднения и неплохие физические данные.  -  Он  в
задумчивости  затянулся  и,  выпустив  дым,  продолжал:  -  Пять   раз   мое
предложение с ходу отвергали. И лишь однажды  приняли.  Условия  -  двадцать
тысяч против шести месяцев тюрьмы. Я выиграл.  Тот  человек  глянул  вниз  с
моего балкона и чуть не потерял сознание. -  На  губах  Кресснера  появилась
брезгливая улыбка. - Внизу, - сказал он, - все кажется таким крошечным.  Это
его сломало.
     - Почему вы считаете, что...
     Он остановил меня жестом, выражавшим досаду.
     - Давайте без этой тягомотины, мистер Норрис.  Вы  согласитесь,  потому
что у вас нет выбора. На одной чаше сорок лет в Сан-Квентине,  на  другой  -
свобода. И в качестве легкой приправы - деньги и моя жена. Я человек щедрый.
     - Где гарантия, что вы  не  устроите  мне  ловушку?  Что  я  пройду  по
карнизу, а вы тем временем не позвоните Тони?
     Он вздохнул.
     - У вас мания преследования, мистер Норрис. Я не люблю свою  жену.  Моя
многосложная натура страдает от ее присутствия. Двадцать тысяч долларов  для
меня не деньги. Я каждую неделю отстегиваю в четыре раза больше своим  людям
в полиции. А что касается пари... - Глаза у него заблестели. - На такое дело
никаких денег не жалко.
     Я раздумывал, он не торопил с ответом - хороший товар  не  нуждается  в
рекламе. Кто я для него? Средней руки игрок, которого в тридцать  шесть  лет
могли попросить из клуба, если бы не Марсия, нажавшая на кое-какие  пружины.
Кроме тенниса,  я  ничего  не  умею,  да  и  не  так-то  просто  куда-нибудь
устроиться, даже сторожем, когда у тебя  за  плечами  судимость.  И  дело-то
пустяковое, так, детские шалости, но поди объясни это любому боссу.
     Ничего не скажешь, смешная история: по уши влюбился в Марсию  Крессиер,
а она в меня. Называется, разок сыграли утром  в  теннис.  Везет  вам,  Стэн
Норрис.  Тридцать  шесть  лет  жил  себе  Стэн  Норрис  холостяком  в   свое
удовольствие, и - на тебе - втрескался в жену короля подпольного мира.
     Этот старый кот, развалившийся в шезлонге и  дымящий  дорогой  турецкой
сигаретой, надо думать, многое разнюхал. Если не все.  Я  могу  принять  его
пари и даже выиграть - и все равно останусь с носом; а откажусь - через пару
часов буду в тюряге. И на свет божий выйду уже в новом тысячелетии.
     - Один вопрос, - сказал я.
     - Я вас слушаю, мистер Норрис.
     - Ответьте, глядя мне в глаза: вы не имеете обыкновения жульничать?
     Он посмотрел мне в глаза.
     -  Я  никогда  не  жульничаю,  мистер  Норрис,  -  сказал  он  с  тихим
достоинством.
     - Oкэй.
     А что мне оставалось?
     Он просиял и сразу поднялся.
     - Вот это разговор! Вот это я понимаю!  Давайте  подойдем  к  балконной
двери, мистер Норрис.
     Мы подошли. У него был вид человека, который сотни раз рисовал себе эту
картину  в  своем  воображении  и  сейчас,  когда  она  стала   реальностью,
наслаждался ею в полной мере.
     - Ширина карниза двенадцать сантиметров, - произнес он мечтательно. - Я
измерял. Да, я сам стоял  на  нем,  разумеется  держась  за  перила.  Видите
чугунное ограждение - когда вы опуститесь на  руках,  оно  вам  окажется  по
грудь. Ограждение кончится - держаться, сами понимаете,  будет  не  за  что.
Придется двигаться на ощупь, стараясь не терять равновесия.
     Вдруг  мой  взгляд  приковал  один  предмет  за  оконным  стеклом...  я
почувствовал, как у меня стынет  в  жилах  кровь.  Это  был  анемометр,  или
ветромер. Небоскреб находится рядом с озером, а  квартира  Кресснера  -  под
крышей небоскреба, открытой всем ветрам, поскольку все соседние здания  были
ниже. Этот  ветер  вопьется  в  тело  ледяными  иглами.  Столбик  анемометра
показывал десять метров в секунду, но при первом же сильном  порыве  столбик
подскочит до двадцати пяти, прежде чем опустится до прежней отметки.
     - Я  вижу,  вас  заинтересовал  ветромер,  -  обрадовался  Кресснер.  -
Вообще-то  здесь  дует  еще  не  так  сильно,  преобладающий   ветер   -   с
противоположной стороны. И вечер сегодня довольно тихий.  В  это  время  тут
иногда такой ветрище поднимается, все восемьдесят пять будет...  чувствуешь,
как тебя покачивает. Точно на корабле. А сейчас, можно сказать, штиль, да  и
тепло не по сезону, видите?
     Следуя за его пальцем, я разглядел световое табло на небоскребе  слева,
где размещался банк. Семь градусов тепла. На таком ветру ощущения будут  как
при нуле.
     - У вас есть что-нибудь теплое? - спросил я. На мне был легкий пиджак.
     - Боюсь, что нет. - Электронное табло на здании банка переключилось, на
время: 8.32. - Вы бы  поторопились,  мистер  Норрис,  а  то  я  должен  дать
команду, что мы
     приступаем к третьему этапу нашего плана. Тони мальчик хороший, но  ему
не всегда хватает выдержки. Вы понимаете, о чем я?
     Я понимал. Уж куда понятнее.
     Я подумал о  Марсии,  о  том,  что  мы  с  ней  вырвемся  из  щупальцев
Кресснера, имея при себе приличные деньги для начала, и, толкнув  раздвижную
стеклянную дверь, шагнул на балкон. Было холодно  и  влажно;  дул  ветер,  и
волосы залепляли глаза.
     - Желаю  вам  приятно  провести  вечер,  -  раздался  за  спиной  голос
Кресснера, но мне уже было не до него.  Я  подошел  к  перилам,  вниз  я  не
смотрел. Пока. Я начал глубоко вдыхать воздух.
     Это  не  какое-нибудь  там  специальное  упражнение,  а  что-то   вроде
самогипноза. С каждым выдохом голова очищается от посторонних мыслей, и  вот
ты уже думаешь лишь об одном - о предстоящей игре. Вдох-выдох - и я забыл  о
пачках банкнот. Вдох-выдох - и я забыл  о  Кресснере.  С  Марсией  оказалось
потруднее - она стояла у меня перед глазами и просила не  делать  глупостей,
не играть с  Кресснером  по  его  правилам,  потому  что  даже  если  он  не
жульничает, он, как всегда, наверняка подстраховался. Я ее не слушал. Не  до
этого мне было. Это не то пари, когда в случае проигрыша ты  идешь  покупать
несколько кружек пива под аккомпанемент дружеских шуточек;  тут  тебя  будут
долго собирать в совок от одного угла Дикман-стрит до другого.
     Когда я посчитал, что уже достаточно владею собой, я глянул вниз.
     Отвесная стена небоскреба напоминала гладкую поверхность меловой скалы.
Машины на стоянке походили на  миниатюрные  модели,  какие  можно  купить  в
сувенирном киоске. Сновавшие взад-вперед автомобили  превратились  в  лучики
света. Если отсюда навернуться, успеешь .не только  осознать,  что  с  тобой
происходит, но и увидеть, как стремительно надвигается на тебя земля и ветер
раздувает одежду. И еще хватит времени  на  долгий,  долгий  крик.  А  когда
наконец грохнешься  об  асфальт,  раздастся  такой  звук,  будто  раскололся
перезрелый арбуз.
     Неудивительно, что у  того  типа  очко  сыграло.  Правда,  ему  грозили
какие-то шесть месяцев. Передо мной же разворачивалась перспектива в мрачную
клеточку и без Марсии, шутка сказать, на сорок лет.
     Мой взгляд упал на карниз. Двенадцать сантиметров... а на вид им больше
пяти никак не дашь. Хорошо еще, что здание сравнительно новое -  по  крайней
мере карниз не рухнет.
     Может быть.
     Я перелез  через  перила  и  осторожно  опустился  на  руках,  пока  не
почувствовал под  собой  карниз.  Каблуки  висели  в  воздухе.  Пол  балкона
приходился мне на  уровне  груди,  сквозь  ажурную  решетку  просматривалась
шикарная квартира Кресснера. Сам он стоял по ту сторону порога  с  дымящейся
сигаретой в зубах и следил за каждым моим движением, как какой-нибудь ученый
за поведением подопытной морской свинки после только что сделанной инъекции.
     - Звоните, - сказал я, держась за решетку.
     - Что?
     - Звоните Тони. Иначе я не двинусь с места.
     Он отошел от  двери  -  вот  она,  гостиная,  такая  теплая,  уютная  и
безопасная - и поднял трубку. И что? Из-за этого ветра я все равно ничего не
мог расслышать. Он положил трубку и снова появился в дверях.
     - Исполнено, мистер Норрис.
     - Так-то оно лучше.
     - Счастливого пути, мистер Норрис.  До  скорого  свидания...  если  оно
состоится.
     А теперь к делу. Я позволил себе в последний раз подумать о  Марсии,  о
ее светло-каштановых волосах, и больших серых глазах, и изящной  фигурке,  а
затем как бы отключился. И вниз  я  больше  не  смотрел.  А  то  лишний  раз
заглянешь в эту бездну, и руки-ноги отнимутся. Или перестоишь и  замерзнешь,
а тогда можно просто оступиться или даже сознание потерять от страха. Сейчас
главное - мысленно видеть карниз.  Сейчас  все  внимание  на  одно  -  шажок
правой, шажок левой.
     Я двинулся вправо, держась, пока возможно, за  решетку.  Мне  придется,
это ясно, предельно напрячь сухожилия ног,  которые  я  развил  теннисом.  С
учетом того, что пятки у меня свисают с карниза, на носки  выпадает  двойная
нагрузка.
     Я добрался до конца балкона - ну и как теперь заставить себя оторваться
от спасительных перил? Я заставлял. Двенадцать сантиметров  -  это  же  будь
здоров какая ширина! Да если б до  земли  было  не  сто  двадцать  метров  а
сантиметров тридцать, ты бы обежал по карнизу  это  здание  за  каких-нибудь
четыре минуты, урезонивал я себя. Вот и считай, что так оно и есть.
     Легко  сказать.  Если  упадешь  с  тридцатисантиметровой   высоты,   то
чертыхнешься и попробуешь еще раз. Здесь второго случая не представится.
     Я сделал шажок правой ногой, подтянул левую...  и  отпустил  перила.  Я
распластал  руки  по  стене,  прижимаясь  ладонями   к   шершавой   каменной
поверхности. Я оглаживал ее. Я был готов ее поцеловать.
     Порыв ветра заставил меня покачнуться;  воротник  пиджака  хлестнул  по
лицу. Сердце подпрыгнуло и застряло где-то в горле, где и  оставалось,  пока
стихия не успокоилась. Если ветер ударит как следует, меня снесет к чертовой
матери с этого  насеста.  А  ведь  с  противоположной  стороны  ветер  будет
посильнее.
     Я повернул голову влево, прижимаясь щекой к стене. Кресснер наблюдал за
мной, перегнувшись через перила.
     - Отдыхаете в  свое  удовольствие?  -  поинтересовался  он  дружелюбным
тоном.
     На нем было пальто из верблюжьей шерсти.
     - Вы, кажется, сказали, что у вас нет ничего теплого, - заметил я.
     - Соврал, - спокойно отреагировал он. - Частенько,  знаете,  приходится
врать.
     - Как это понимать?
     - А никак... никак  это  не  надо  понимать.  А  может  быть,  и  надо.
Нервишки-то шалят, а, мистер Норрис? Не советую вам долго  задерживаться  на
месте. Лодыжки устают. А стоит им расслабиться...  -  Он  вынул  из  кармана
яблоко, откусил от него и выбросил в темноту. Долго ничего не было слышно. И
вдруг раздался едва слышный омерзительный шлепок. Кресснер хохотнул.
     Он совершенно выбил меня из колеи, и сразу же  паника  вонзила  в  мозг
свои стальные когти. Волна ужаса готова была захлестнуть меня. Я  отвернулся
от Кресснера  и  начал  делать  глубокие  вдохи,  пытаясь  сбросить  с  себя
парализующий страх. Световое табло на здании банка показывало 8.46, и  рядом
- ДЕЛАЙТЕ ВАШИ ВКЛАДЫ НА ВЗАИМОВЫГОДНЫХ УСЛОВИЯХ!
     Когда на табло зажглись цифры 8.49, самообладание,  кажется,  снова  ко
мне вернулось. По всей видимости, Кресснер решил, что  я  примерз  к  стене,
потому что едва я начал переставлять ноги, держа путь  к  углу  здания,  как
сзади послышались издевательские аплодисменты.
     Давал себя знать холод. Ветер, пройдясь по  озерной  глади,  словно  по
точильному  камню,  превратился  в  немыслимо  острую  косу,  которая  своим
увлажненным лезвием полосовала  мою  кожу.  На  спине  пузырился  худосочный
пиджак. Стараясь не замечать холода,  я  медленно  продвигался,  не  отрывая
подошв от карниза. Если и можно  преодолеть  этот  путь,  то  только  так  -
медленно, со всеми предосторожностями. Поспешность губительна.
     Когда я добрался до  угла,  банковские  часы  показывали  8.52.  Задача
казалась вполне выполнимой - карниз опоясывал здание четким  прямоугольником
- вот только, если верить правой руке, за углом меня  подстерегал  встречный
ветер. Один неверный наклон, и я отправлюсь в долгий полет.
     Я все ждал, что ветер поутихнет, однако ничуть не бывало - не иначе как
он находился в сговоре с Кресснером. Своей  невидимой  пятерней  он  хлестал
меня наотмашь, давал тычки, забирался под  одежду.  Особенно  сильный  порыв
ветра заставил меня  покачнуться.  Так  можно  простоять  до  бесконечности,
подумал я.
     Улучив момент, когда стихия немного унялась, я  завел  правую  ногу  за
угол и,  держась  за  стены  обеими  руками,  совершил  поворот.  Сразу  два
воздушных потока обрушились на меня с разных сторон, выбивая из  равновесия.
Ну вот Кресснер  и  выиграл  пари,  подумал  я  обреченно.  Но  мне  удалось
продвинуться еще на шаг и вжаться в стену; только после  этого  я  выдохнул,
чувствуя, как пересохло горло.
     Тут-то и раздался над самым моим ухом оглушительный хлопок.
     Я дернулся всем телом и едва устоял  на  ногах.  Руки,  потеряв  опору,
описывали в воздухе невообразимые зигзаги. Садани я со всего маху по  стене,
скорее всего, это бы меня погубило. Но вот прошла  целая  вечность  -  закон
равновесия позволил мне снова прижаться к стене, вместо того чтобы отправить
меня в полет протяженностью в сорок три этажа.
     Мое судорожное дыхание напоминало сдавленный свист. В  ногах  появилась
предательская слабость, мышцы гудели, как  высоковольтные  провода.  Никогда
еще я не чувствовал столь  остро,  что  я  смертен.  Старуха  с  косой  уже,
казалось, готова была пробормотать у меня за спиной отходную.
     Я вывернул шею и увидел примерно в метре над собой  Кресснера,  который
высунулся из окна спальни. Он улыбался. В правой руке он  держал  новогоднюю
хлопушку.
     - Проверка на устойчивость, - сказал он.
     Я не стал тратить силы на диалог.  Да  и  не  перекричать  бы  мне  эти
завывания. Сердце  колотилось  бешено.  Я  незаметно  продвинулся  метра  на
полтора - на случай, если ему придет в голову высунуться по пояс и  дружески
похлопать меня по плечу. Затем я остановился, закрыв глаза и подышал грудью,
пока не пришел в норму.
     Эта сторона здания  была  короче.  Справа  от  меня  возвышались  самые
большие небоскребы Нью-Йорка. Слева подо мной темным пятном лежало озеро, по
которому перемещались отдельные светлые штрихи. В ушах стояли вой и стоны.
     Встречный ветер на втором повороте оказался менее коварным, и я обогнул
угол без особых хлопот. И тут меня кто-то укусил.
     Я дернулся, судорожно глотнул воздух. Страх потерять равновесие вынудил
меня прижаться к стене. Вновь кто-то укусил меня. Не укусил, нет...  клюнул.
Я опустил взгляд.
     На карнизе стоял голубь  и  смотрел  на  меня  блестящими  ненавидящими
глазами.
     Мы, жители городов, привыкли  к  голубям,  как  привыкли  к  таксистам,
которые не могут разменять вам десятидолларовую  бумажку.  Городские  голуби
тяжелы на подъем и уступают дорогу крайне неохотно, считая облюбованные  ими
тротуары  своей  собственностью.   Их   визитные   карточки   мы   частенько
обнаруживаем на капотах наших машин. Но что нам за дело! Да, порой  они  нас
раздражают, но владения-то все равно наши, а эти пернатые - чужаки.
     Здесь были его владения, я ощущал свою беспомощность, и он, похоже, это
понимал. Он опять клюнул меня в перетруженную лодыжку,  и  всю  правую  ногу
тотчас пронзила боль.
     - Убирайся, - прорычал я. - Убирайся отсюда.
     В ответ он снова клюнул. Он, очевидно, давал мне понять, что я  вторгся
на его территорию. И действительно,  карниз  был  помечен  птичьим  пометом,
старым и свежим.
     Вдруг тихий писк.
     Я как мог задрал голову, и в ту же секунду  сверху  обрушился  клюв.  Я
чуть не отпрянул. Я мог стать первым нью-йоркцем,  погибшим  по  вине  птицы
божьей. Это была голубка, защищавшая своих птенцов.  Гнездо  помещалось  под
самой крышей. Мне повезло: при всем желании мамаша не  могла  дотянуться  до
моего темечка.
     Зато ее супруг так меня клюнул, что пошла кровь. Я это почувствовал.  Я
двинулся вперед в надежде спугнуть голубя. Пустой номер. Эти  голуби  ничего
не боятся - городские, во всяком случае.  Если  при  виде  грузовика  они  с
ленцой ковыляют прочь, то какую угрозу может представлять для  них  человек,
застрявший на карнизе под самой крышей небоскреба?
     Я продвигался черепашьим шагом, голубь же пятился,  глядя  мне  в  лицо
блестящими глазками, - опускал он их только для того, чтобы  вонзить  в  мою
лодыжку свой острый клюв. Боль становилась нестерпимой: еще  бы,  эта  птица
сейчас терзала живое мясо... если бы она его ела, я бы тоже не удивился.
     Я отпихнул его правой ногой. Рассчитывать на  большее  не  приходилось.
Голубь встрепенулся и снова перешел в атаку. Что  до  меня,  то  я  чуть  не
сорвался вниз.
     Один, второй, третий удар  клювом.  Новый  порыв  ветра  заставил  меня
балансировать на грани падения; я цеплялся подушечками пальцев  за  каменную
стену, с которой успел сродниться,  я  прижимался  к  ней  щекой,  с  трудом
переводя дыхание.
     Думай Кресснер хоть десять лет, вряд ли он придумал бы страшнее  пытку.
Ну клюнули тебя разок, велика беда. Ну еще раза два клюнули - тоже  терпимо.
Но эта чертова птица клюнула меня, наверно, раз шестьдесят, пока я  добрался
до чугунной решетки с противоположной стороны здания.
     Добраться до нее было все  равно,  что  до  райских  врат.  Пальцы  мои
любовно обвились вокруг холодных концов ограждения  -  ничто,  казалось,  не
заставит их оторваться.
     Удар клювом.
     Голубь смотрел на меня, если можно  в  данном  случае  так  выразиться,
сверху  вниз,  в  его  блестящих  глазках  читалась   уверенность   в   моей
беспомощности и собственной безнаказанности. Так смотрел Кресснер, выставляя
меня на балкон.
    
Записан
Ртуть
Гость
« Ответ #26 : 30 апреля 2013, 22:23:25 »

Вцепивщись понадежней в чугунное  ограждение,  я  изловчился  и  наддал
голубю что было мочи. Вот уже бальзам на раны - он заквохтал, точно  курица,
и с шумом поднялся в воздух. Несколько сизых перьев упало на карниз,  другие
плавными кругами пошли на снижение, постепенно исчезая в темноте.
     Я перелез, едва живой, через ограждение и рухнул на балкон. Я обливался
потом, несмотря на холод. Не знаю, сколько я пролежал, собираясь  с  силами.
Световое табло на здании банка осталось по ту сторону, я же был без часов.
     Боясь, как бы  не  свело  мышцы,  я  сел  и  осторожно  спустил  носок.
Искромсанная правая лодыжка кровоточила, а впрочем - ничего серьезного.  Как
бы то ни было, при первой же возможности ранку надо обработать.  Эти  голуби
могут быть разносчиками любой заразы. Я подумал, не перевязать ли мне  ногу,
но потом раздумал. Еще, не дай Бог, наступлю на повязку. Успеется. Скоро  ты
сможешь купить бинтов на двадцать тысяч долларов.
     Я поднялся и с тоской посмотрел на темные  окна  квартиры-люкс  по  эту
сторону  здания.  Голо,  пусто,  безжизненно.  На  балконной  двери  плотный
ветрозащитный экран. Наверно, я мог бы влезть в квартиру, но это значило  бы
проиграть пари. А ставка была больше, чем деньги.
     Хватит оттягивать неизбежное. Я снова перелез через перила и ступил  на
карниз. Голубь) недосчитавшийся нескольких перьев, смерил меня  убийственным
взглядом; он стоял под гнездом своей подруги, там, где  карниз  был  украшен
пометом особенно щедро. Навряд ли он  станет  досаждать  мне,  видя,  что  я
удаляюсь.
     Удаляюсь - красиво  сказано;  оторваться  от  этого  балкона  оказалось
потруднее, чем от балкона  Кресснера.  Разумом  я  понимал,  что  никуда  не
денешься, - надо, но тело и особенно ступни  криком  кричали,  что  покидать
такую надежную гавань - это безумие. И все же я ее покинул - я  шел  на  зов
Марсии, взывавшей ко мне из темноты.
     Я добрался до следующего угла, обогнул его медленно, не отрывая  подошв
от
     карниза, двинулся вдоль короткой стены. Сейчас,  когда  цель  была  уже
близка, я  испытал  почти  непреодолимое  желание  ускорить  шаг,  побыстрее
покончить с этим. Но это означало  верную  смерть,  и  я  заставил  себя  не
торопиться.
     На четвертом повороте встречный ветер чуть меня не опрокинул, и если  я
все-таки сумел обогнуть угол, то скорее за счет  везения,  нежели  сноровки.
Прижавшись к стене, я перевел дух. И вдруг понял:  моя  возьмет,  я  выиграю
пари. Руки у меня превратились в свежемороженые обрубки,  лодыжки  (особенно
правая, истерзанная голубем) огнем горели, пот застилал глаза, но я понял  -
моя возьмет.  Вот  он,  гостеприимный  желтый  свет,  льющийся  из  квартиры
Кресснера. Вдали, подобно транспаранту  "С  возвращением  в  родные  края!",
горело табло на здании банка: 10.48. А казалось, я  прожил  целую  жизнь  на
этом карнизе шириной в двенадцать сантиметров.
     И пусть только Кресснер попробует сжульничать. Желание побыстрей  дойти
пропало. На банковских часах было 11.09, когда моя  правая,  а  затем  левая
рука легли  на  чугунные  перила  балкона.  Я  подтянулся,  перевалил  через
ограждения, с невыразимым облегчением  рухнул  на  пол...  и  ощутил  виском
стальной холодок - дуло пистолета.
     Я поднял глаза и увидел головореза с такой  рожей,  что  будь  на  моем
месте часы Биг Вена, они бы остановились как вкопанные. Головорез ухмылялся.
     - Отлично! - послышался изнутри голос Кресснера. -  Мистер  Норрис,  вы
заслужили аплодисменты! - Каковые и последовали. - Давайте его сюда. Тони.
     Тони рывком поднял меня и так резко поставил, что мои  ослабевшие  ноги
подогнулись. Я успел привалиться к косяку.
     У камина Кресснер потягивал бренди  из  бокала  величиной  с  небольшой
аквариум. Пачки банкнот были уложены обратно в пакет,  по-прежнему  стоявший
посреди рыжего с подпалинами ковра.
     Я поймал свое отражение в зеркале напротив.  Волосы  всклокочены,  лицо
бледное, щеки горят. Глаза как у безумца.
     Все это я увидел мельком, потому что в следующую секунду  я  уже  летел
через всю комнату. Я упал, опрокинув на себя шезлонги, и вырубился.
     Когда голова моя немного прояснилась, я приподнялся и выдавил из себя:
     - Грязное жулье. Вы все заранее рассчитали.
     - Да, рассчитал. - Кресснер аккуратно поставил бокал на камин. -  Но  я
не  жульничаю,  мистер  Норрис.  Ей-богу,  не  жульничаю.  Просто  я  как-то
совершенно не привык падать лапками кверху. А Тони здесь для того, чтобы  вы
не сделали чего-нибудь... этакого. - С довольным смешком он  слегка  надавил
себе пальцами на кадык. Посмотреть на него, и сразу ясно:  уж  он-то  привык
падать на лапки. Вылитый кот, не успевший снять с морды перья канарейки. Мне
стало страшно - страшнее, чем на карнизе, - и я заставил себя встать.
     - Вы что-то подстроили, - сказал я,  подбирая  слова.  -  Что-то  такое
подстроили.
     - Вовсе нет. Багажник вашей  машины  очищен  от  героина.  Саму  машину
подогнали к подъезду. Вот деньги. Берите их-и вы свободны.
     - О'кэй, - сказал я.
     Все это время Тони стоял у балконной двери - его лицо вызывало в памяти
жутковатую маску, оставшуюся от Дня Всех Святых. Пистолет 45-го калибра  был
у него в руке. Я подошел,  взял  пакет  и  нетвердыми  шагами  направился  к
выходу, ожидая в любую секунду выстрела в спину. Но когда я открыл дверь,  я
вдруг понял, как тогда на карнизе после четвертого поворота: моя возьмет.
     Лениво-насмешливый голос Кресснера остановил меня на пороге:
     - Уж не думаете ли вы всерьез, что кто-то мог клюнуть на  этот  дешевый
трюк с туалетом?
     Я так и застыл с пакетом в руке, потом медленно повернулся.
     - Что это значит?
     - Я сказал, что никогда не жульничаю, и это правда. Вы, мистер  Норрис,
выиграли три вещи: деньги, свободу и мою жену. Первые две вы, будем считать,
получили. За третьей вы можете заехать в окружной морг.
     Я оцепенел, я таращился на него, не в силах  вымолвить  ни  слова,  как
будто меня оглушили невидимым молотком.
     - Не думали же вы всерьез, что я вот так  возьму  и  отдам  ее  вам?  -
произнес он сочувственно. - Как можно. Деньги - да. Свободу - да.  Марсию  -
нет. Но, как видите, никакого жульничества. Когда вы ее похороните...
     Нет, я его не тронул. Пока. Это было впереди.  Я  шел  прямо  на  Тони,
взиравшего на меня с праздным любопытством, и тут  Кресснер  сказал  скучным
голосом:
     - Можешь его застрелить.
     Я швырнул пакет с деньгами. Удар получился сильный, и пришелся он точно
в руку, державшую пистолет. Я ведь, когда двигался по карнизу,  не  напрягал
кисти, а они у теннисистов развиты отменно.  Пуля  угодила  в  ковер,  и  на
какой-то миг я оказался хозяином положения.
     Самым выразительным в облике Тони была его страхолюдная рожа. Я  вырвал
у него пистолет и хрястнул рукоятью по переносице. Он с выдохом осел.
     Кресснер был уже в дверях, когда я выстрелил поверх его плеча.
     - Стоять, или я уложу вас на месте.
     Долго раздумывать он не стал, а когда обернулся, улыбочка  пресыщенного
туриста успела несколько поблекнуть. Еще больше  она  поблекла,  стоило  ему
увидеть  распростертого  на  полу  Тони,  который  захлебывался  собственной
кровью.
     - Она жива, - поспешно сказал Кресснер.  -  Это  я  так,  для  красного
словца, - добавил он с жалкой, заискивающей улыбкой.
     - Совсем уже меня за идиота держите? - выжал  я  из  себя.  Голос  стал
какой-то бесцветный, мертвый. Оно и неудивительно. Марсия была моей  жизнью,
а этот мясник разделал ее, как какую-нибудь тушу.
     Дрожащий палец Кресснера показывал на пачки банкнот, валявшихся в ногах
у Тони.
     - Это, - давился он, - это не деньги. Я дам вам сто...  пятьсот  тысяч.
Миллион, а? Миллион в швейцарском банке? Или, если хотите...
     - Предлагаю вам спор, - произнес я медленно, с расстановкой.
     Он перевел взгляд с пистолета на мое лицо.
     - С-с...
     - Спор, - повторил я. - Не пари. Самый что ни  на  есть  обычный  спор.
Готов поспорить, что вы не обогнете это здание по карнизу.
     Он побелел как полотно. Сейчас, подумал я, хлопнется в обморок.
     - Вы, - просипел он.
     - Вот мои условия, - сказал я все тем же  мертвым  голосом.  -  Сумеете
пройти - вы свободны. Ну как?
     - Нет, - просипел он. Глаза у него стали круглые.
     - О'кэй. - # наставил на него пистолет.
     - Нет! - воскликнул он, умоляюще простирая руки. - Нет! Не  надо!  Я...
хорошо. - Он облизнул губы.
     Я сделал ему знак пистолетом, и он направился впереди меня к балкону.
     - Вы дрожите, - сказал я. - Это осложнит вам жизнь.
     - Два миллиона. - Казалось,  он  так  и  будет  теперь  сипеть.  -  Два
миллиона чистыми.
     - Нет, - сказал я. - Ни два, ни десять. Но если сумеете пройти,  я  вас
отпущу. Можете не сомневаться.
     Спустя минуту, он стоял на карнизе. Он был ниже  меня  ростом  -  из-за
перил выглядывали только его глаза, в которых были страх и  мольба,  да  еще
побелевшие пальцы, вцепившиеся в балконную решетку, точно тюремную.
     - Ради Бога, - просипел он. - Все что угодно.
     - Напрасно вы теряете время, - сказал я. - Лодыжки быстро устают.
     Но он так и не двинулся  с  места,  "ока  я  не  приставил  к  его  лбу
пистолет. Тогда он застонал и начал ощупью перемещаться вправо.  Я  взглянул
на банковские часы - 11.29.
     Не верилось, что сможет дойти хотя  бы  до  первого  поворота.  Он  все
больше стоял без движения, а если двигался, то как-то дергано, с  раскачкой.
Полы его халата развевались в темноте.
     В 12.01, почти сорок пять минут назад, он завернул  за  угол.  Там  его
подстерегал встречный ветер.  Я  напряг  слух,  ожидая  услышать  постепенно
удаляющийся крик, но так и не услышал. Может, ветер стих. Помнится,  идя  по
карнизу, я подумал о том, что ветер находился с ним в сговоре. А может,  ему
просто повезло.  Может  быть,  в  эту  самую  минуту  он  лежит  пластом  на
противоположном балконе, не в силах унять дрожь, и говорит себе:  все,  шагу
отсюда не сделаю!
     Хотя вообще-то он должен понимать, что стоит мне проникнуть в  соседнюю
квартиру и застукать его на балконе, - я пристрелю его как собаку. Кстати, о
той стороне здания, интересно, как ему понравился этот голубь?
     Не крик ли там послышался? Толком и не разберешь. Возможно, это  ветер.
Неважно. Световое табло  на  здании  банка  показывает  12.44.  Еще  немного
подожду, и надо будет проникнуть в соседнюю квартиру - проверить  балкон;  а
пока что сижу здесь, на балконе Кресснера, с пистолетом 45-го калибра. Вдруг
произойдет невероятное, и он появится  из-за  последнего  поворота  в  своем
развевающемся халате.
     Кресснер утверждал, что он никогда не жульничает.
     Про меня этого не скажешь.
Записан
violet drum
Старожил
****
Offline Offline

Пол: Мужской
Сообщений: 17078


Абстрактные концепции на конкретной шкуре...)


« Ответ #27 : 06 мая 2013, 22:29:45 »

Вот ишо туве янссон прикольная, не смог пройти мимо :)

КАМЕНЬ

Он лежал между кучей угля и товарными вагонами под несколькими обломками досок, и просто чудо Божье, что никто не нашел его раньше меня. С одной стороны камень весь сверкал серебром, а если стереть угольную пыль, то видно, что серебро прячется и внутри камня. Это был гигантский камень из чистого серебра, и никто еще не нашел его.
Я не посмела спрятать его, ведь кто-нибудь мог подсмотреть, подойти и унести его, пока я сбегаю домой. Камень пришлось катить. И если бы кто-нибудь появился, чтобы помешать мне, я уселась бы на камень и закричала благим матом. Я могла бы укусить тех, кто попытался бы поднять камень. Я была способна на все.
И вот я начала катить камень, медленно-медленно. Он только опрокидывался на спину и тихо лежал, а когда я снова попыталась поднять его, он улегся на живот и закачался. Серебро сошло с него, и остались мелкие тоненькие шелушинки, которые застревали в земле и разваливались, когда я пробовала выковырять их оттуда.
Я встала на колени и покатила камень, дело пошло лучше. Но камень поворачивался лишь на пол-оборота за раз, и это отнимало ужасно много времени. Пока я катила камень внизу в гавани, никто не обращал на меня внимания. Когда же я перетащила камень на тротуар, стало труднее. Люди останавливались и стучали своими зонтами о тротуар и говорили множество разных слов. А я ничего не отвечала, я только смотрела на их ботинки. Надвинув шапочку на глаза, я только все катила и катила камень, думая, что потом придется перетаскивать его через улицу. Я катила камень уже много часов подряд и ни одного единственного раза не подняла глаз и не слышала ничего из того, что мне говорили. Я только смотрела на серебро, присыпанное сверху угольной пылью, и на прочую грязь и старалась занять как можно меньше места там, где ничего другого, кроме камня и меня, не было. Но вот, наконец, пора было перетаскивать камень через улицу.
Одна машина за другой проезжали мимо, а иногда и трамвай, и чем дольше я ждала, тем труднее было катить камень по улице.
В конце концов, ноги мои начали дрожать, и тогда я поняла, что слишком поздно, что уже через несколько секунд будет слишком поздно, поэтому я столкнула камень в водосточную канаву и очень быстро покатила, не поднимая глаз. Я держала камень как раз перед самым носом, чтобы пространство, в котором мы с ним укрывались, было поменьше, и очень хорошо слышала, как останавливались и злились автомобили, но я держала их на расстоянии и только все катила и катила камень. Можно совершенно отключиться, если что-то для тебя действительно важно. Тогда все хорошо. Сжимаешься и закрываешь глаза и все время произносишь одно важное слово, произносишь его до тех пор, пока не почувствуешь уверенность в себе.
Когда я подошла к трамвайным рельсам, я уже настолько устала, что навалилась на камень, держась за него. Но трамваи только и делали, что звонили и звонили без конца, да так, что мне пришлось снова покатить камень дальше, и теперь я больше не боялась, а только злилась, и от этого чувствовала себя гораздо лучше.
Вообще-то камень и я занимали такое маленькое пространство, что ровно ничего не значило, кто кричал, и что кричали все эти люди. Мы с камнем были ужасно сильными. Мы снова, как ни в чем не бывало, выкатились на тротуар и продолжали подниматься в гору по улице Лотсгатан. За нами тянулась узкая дорога, вся из чистого серебра. Иногда мы с камнем отдыхали, а потом снова продолжали путь.
Мы вошли под арку ворот и открыли дверь, а потом начались лестничные марши. Но если встаешь на колени и все время крепко держишь камень обеими руками и ждешь, пока установится равновесие, все получается. Затем поднатуживаешься, задерживаешь дыхание и прижимаешь запястья к коленям. Потом поднимаешь камень вверх быстро-быстро — и через край ступеньки, и живот снова расслабляется, а ты прислушиваешься и ждешь, но подъезд совершенно пустой. А потом все снова происходит точно так же.
Когда за поворотом лестница становится узкой, нам приходится переместиться к стенке. Мы медленно поднимаемся наверх, но никто так и не появляется. Тут я снова наваливаюсь на камень и только пытаюсь отдышаться и смотрю на серебро. Серебро, которое стоит так много миллионов. Еще только четыре этажа, и мы у цели.
На пятом этаже это и произошло. Рука в варежке соскользнула, я упала вниз лицом и лежала абсолютно тихо, слушая ужасающий звук падающего камня. Звук становился все громче и громче, камень разбивался на мелкие кусочки, и сокрушал, и пугал всех и вся, а под конец — мягкий звук тяжелого, неловкого падения — “бум”, как в Судный день, когда камень ударился о ворота Немезиды (В греческой мифологии богиня, наблюдающая за справедливым распределением благ среди людей и обрушивающая свой гнев на тех, кто преступает Закон.).
Настал конец мира, и я закрыла глаза варежками. Но ничего не произошло. Громкое эхо поднялось наверх и спустилось вниз по лестнице, но ничего не произошло. Никакие злые люди не вышли из своих дверей. Но, быть может, они подслушивали у дверей в своих квартирах.
Я снова поползла вниз на четвереньках. У каждой ступеньки были отбиты кусочки в виде маленького полукруга. Гораздо ниже это были уже большие полукруги, и куски камня валялись повсюду и таращили на меня глаза. Я откатила вниз камень от ворот Немезиды и начала все с самого начала. Мы снова двинулись наверх, стойко и не глядя на разбитые ступеньки. Мы прошли мимо места, где камень сорвался, и немного отдохнули перед балконной дверью, темно-коричневой, с мелкими квадратными стеклышками.
И тут я услыхала, что дверь на улицу открылась и снова захлопнулась, а кто-то стал подниматься по лестнице. Этот кто-то все шел и шел очень медленными шагами. Я подползла к перилам и глянула вниз. Я увидела весь лестничный пролет до самого дна, увидела длинный узкий прямоугольник, который до самого низу был зашнурован лестничными перилами, а по перилам, крепко сжимая их, шествовала, все приближаясь и приближаясь, большая рука. На руке — посредине — было пятно, так что я узнала татуированную руку дворника, поднимавшегося по лестнице, скорее всего, на самый верх, на чердак.
Я открыла как можно тише балконную дверь и начала перекатывать камень через порог. Порог был высокий. Я перекатывала бездумно, я очень боялась и поэтому не удержала камень, и он покатился наискосок к дверной щели и застрял… Там было две двери, и у каждой наверху — по металлической пружине, которые поставил дворник, потому что женщины всегда забывали закрывать двери. Я слышала, как пружины сжимаются, медленно наседая на камень и на меня. Они пели очень тихими голосами. Я подтянула ноги, бросилась на камень, схватила его и попыталась катить, но пространство становилось все уже и уже, а я знала, что рука дворника все время скользит по перилам лестницы.
Совсем близко видела я серебристый камень, и я вцепилась в него, и катила его, и упиралась ногами… И тут вдруг он опрокинулся, покатился и, сделав несколько оборотов, нырнул под железные перила, повис в воздухе и исчез.
Я видела лишь клочья пыли, легкие и воздушные, как пух, и кое-где мелкие жилки краски.
Я лежала, распростершись на животе, дверь зажала меня, и было совершенно тихо до тех пор, пока камень не упал на двор. И там он разбился на куски, как метеор, он покрыл серебром все мусорные баки, и баки, где кипятилось грязное белье, и все окна и лестницы! Камень посеребрил весь дом № 4 по улице Лотсгатан, когда, расколовшись вдребезги, открыл свое сердце, и все женщины кинулись к окнам, думая, что разразилась война или настал Судный день! Каждая дверь отворилась, а все жители дома во главе с дворником забегали вверх-вниз по лестницам и увидели, что какое-то чудовище отбило по куску от каждой ступеньки, а с неба упал метеор. Я лежала, зажатая между дверями и так ничего и не сказала. Ничего не сказала я и потом. Никто так и не узнал, как близки мы были к тому, чтобы разбогатеть.


(из сборника "Дочь скульптора")
Записан

Вам никогда не приходило в голову ... копьё?
Ртуть
Гость
« Ответ #28 : 14 мая 2013, 00:50:24 »

  Случайно наткнулся на рассказ про одного знакомого фарцовщика и афериста, последний раз которого видел в 85 году.  :)

Актер и режиссер Федор Бондарчук в своей колонке, которая по сути уже является сценарием, говорит с читателями о том дорогом, что у него есть: о своем друге Юхане. Жизнь и приключения этого человека — больше чем приключения и даже больше чем жизнь: это судьба. Крепко связанная с судьбой самого Федора Бондарчука.

Он же Юхан Гросс, он же Сауль Гросс, он же Юхан Хярм, он же Юхан Сауль. Сценарий, если я его напишу, будет называться «Юся». Двадцать лет тому назад (я жил еще с родителями, хотя нет… уже не жил с родителями) мне позвонил Ванька Охлобыстин — мы все учились во ВГИКе — и сказал:

— Старик, твое время правления во ВГИКе закончилось, у нас появился новый герой.

— Кто такой?

— Сидел по 88-й, потом второй раз — по статье «Несоблюдение контрольно-паспортного режима», потому что у него была жена-финка.

Так я впервые узнал о Юхане из Таллина, который поступил в мастерскую Лисаковича на документалистику. Этот парень опубликовался во всех перестроечных изданиях, рассказывая про известный эстонский праздник (не помню, как называется, когда они в таком круглом амфитеатре пятитысячные хоры собирают). По этим работам его приняли.

Я приезжаю во ВГИК, там такой парнишка — высокий, красавец, в двадцатиградусный мороз босиком, в смысле без носков, ездит на «копейке» с нивской торпедой, с финскими литыми дисками и с табуреткой вместо переднего сиденья. При деньгах, что для студентов было невероятно, и разговаривает на полуломаном русском, деятельный такой — одним словом, как-то он меня и всех заинтересовал.

Склейка.

Весь мой курс, половина точно, померли по разным причинам... Был у нас с Ванькой на курсе такой товарищ — Петя Ребене. Снимал он про русичей, постоянно торчал на болотах: все мы ходили в каких-то хламидах, с посохами и с наклеенными бородами, искусанные комарами, исполняли какие-то его православные вирши. И вот мы поехали на эти съемки. Как-то получилось так, что компания сразу же огромная организовалась...

Склейка.

Юся пригласил нас всех в Таллин. Так началась моя история с Юханом. Мы, когда туда приехали, все деньги прогуляли, вот я к нему подхожу и говорю:

— Старик, у нас есть два варианта: или мы уезжаем отсюда, так как у нас есть 200 рублей на всю нашу компанию, чтобы купить билеты. Либо мы сейчас идем в ресторан, их пропиваем, а потом на следующее утро я у тебя одолжу на дорогу, а в Москве отдам.

— Что такое, конечно, о чем ты говоришь?

Мы, конечно, успешно все это прокутили. Настал час «икс». Он говорит:

— У меня тут родственники есть хорошие, у них тюльпанный магазин, очень большие предприниматели, о-о-очень!

Идем по улице, навстречу идет человек — это, кстати, был первый случай, который меня насторожил. Юхан узнал этого человека и кричит ему:

— Ирва, Ирва, привет!

— Юхан?

— Да, это я, Юхан.

И тут прохожий показывает Юхану характерный жест рукой от локтя.

Зашел он в этот магазин, и увидели мы его следующий раз через полгода. Вся эта компания, кстати, каким-то образом все-таки добралась до Москвы.

Склейка.

Московский международный фестиваль ПРОК 89-го года — профессиональная крутая невероятно свежая тусовка: Гарик Сукачев, Саша Абдулов, «Аукцыон». И кого я там вижу? Юхан в шортах, сланцах как ни в чем не бывало заявляет:

— Федька, куда ты пропал?

А дальше? Дальше наступило новое время, тогда мы и начали снимать клипы, все начали хвалиться друг перед другом достижениями...

Склейка.

Группа студентов Всесоюзного государственного института кинематографии в компании азербайджанца Фуада Шабанова, эстонцев Пети Ребене и Юхана Сауля, армянина Тиграна Кеосаяна, русича Вани Охлобыстина, египтянина Ашрафа Самира и полухохла Федора Бондарчука получила стипендию имени Герасимова. Это повышенная стипендия: все учились хорошо. Конечно, решили, что ее лучше пропить. Мест пропивать было три: отель «Интерконтиненталь», он же двухзвездная гостиница «Турист», потом пивняк «Ангар» и, конечно, главное место — это ресторан «Охотник», все на ВДНХ! Вся эта компания заказала песню «Черный ворон», раз двадцать заказала, а внизу цыгане сидели, барон какой-то праздновал день рождения. Когда уставшие музыканты опять затянули «над мое-е-ею головой, ты добы-ычи не добьешься...», подошли цыгане, началась дикая драка. Со словами «На русской земле живете!» Фуад Шабанов, Тигран Кеосаян и Ашраф Самир коммуниздили цыган тарелками и приборами. Подъехала милиция, и вот тут действительно кинематографическая склейка: внизу были телефонные автоматы с синими пластиковыми козырьками — считались верхом дизайнерской моды того времени. Так вот все шестеро стоят у телефонных аппаратов и бурно разговаривают, а из грузовика выпрыгивают менты с собаками и начинают упаковывать цыган. Но нам этого было мало, мы не остановились, и причина нашлась: хахаль какой-то был из МГИМО, который ухаживал за Светкой, как мне тогда показалось. Так вот поехали ему морду бить. А тут я еще вспомнил 37 ошибок в сочинении, которое писал при неудачном поступлении в МГИМО. И вот был повод разобраться: я глазом не моргнул, как Тиграша с ноги парнише в костюме сером зарядил и был тут же бит головой об асфальт. Я его когда сейчас встречаю, на нос его знатный со шрамом от той драки смотрю, то время всегда вспоминаю. Накостыляли нам и мы им: довольные и с разбитыми мордами разошлись. Все бы ничего, если бы назавтра не было показа: мы «Пролетая над гнездом кукушки» ставили — этот показ долго не могли забыть во ВГИКе.

Склейка.

Тигран Кеосаян мне звонит:

— Че делаешь?

— Ничего не делаю.

— Пошли выпьем.

— Пошли. У таксистов купим?

— Не, в ресторан.

— Ты с ума сошел, — говорю. — Сейчас два часа ночи.

— Старик, открыли первый ресторан, где можно ночью выпить.

— Ты врешь, — говорю я.

— Я тебе клянусь, — говорит Кеосаян.

Это был 1989 год, наверное.

Склейка.

Где-то три года тому назад встречаюсь с Антоном Табаковым, случайно вспомнили про Юхана. А он говорит:

— Ты представляешь, звонит мне один мужик из Мурманска и говорит: «Славик как?» — «Отлично. А кто такой Славик?» — «Ох, Антон Олегович, Антон Олегович, когда открываемся-то?» — «Что открываем?» — «Ну как? Ресторан “Подмосковье”». — «Какой ресторан?» — ничего не понимает Табаков. «Ну как? Славик у папки деньги взял. Миллион долларов». — «Я очень рад за Славика, что он взял деньги у папки. А я-то тут при чем?» — «Ну как? Юхан же с ним и вами, под ваше имя организовал». — «Пошли вы в… с вашим Юханом!»

Склейка.

Лет восемь тому назад мне звонит человек и говорит:

— Федор, здрасте. Это из Киева звонят.

— Здрасте.

— Ну, когда посмотрим?

— Я очень рад, что вы из Киева. А что посмотрим?

— Ну как? Рекламную кампанию нашего салона.

— Да, наверное… никогда… Вы кто?

— Сюрприз нам готовите… Говорить не хотите...

— Да, отличный сюрприз. Что вы хотите?

— Ну, когда нам приезжать смотреть серию роликов?

— Каких роликов?

— Ну Юхан же…

— А-а-а…

Полмиллиона долларов перевели куда-то люди.

Склейка.

Юхан был и есть сумасшедше талантливый человек. Отдельная история, как он проводил переговоры. Тогда только вошли в моду чемоданы, с которыми летчики международных авиалиний ездили, такие квадратные. Почему-то у московских коммерсантов это была атрибутика того времени. В этом чемодане у Юхана лежали огромная «монблановская» ручка, газеты, тапки и дневник. Он приезжал на переговоры в очках без диоптрий, что придавало ему ума и убедительности. Долго доставал и откручивал «монблан» и каракули свои писал. Все велись страшно. Сыпалось невероятное количество заказов, вот только деньги куда-то уходили.

Женщина, с которой он жил, на полном серьезе думала, что он швед. Он ездил по Москве по international student card, выдавая гаишникам, что это международные права и что он представитель какой-то большой европейской компании. Также у него были какие-то свидетельства, что он сдавал кровь по всему миру и был представителем Красного Креста. На самом деле это все была фуфляндия полная.

Финны реконструировали цирк, так он удачно втюхивал им кроличьи шубы неприметного вида, выдавая их за редкую сибирскую шиншиллу. Так он и существовал. При этом мы умудрялись снимать, он был как бы директор «Арт Пикчерс». Но у Юси были очень сложные отношения с деньгами. Приезжаю я как-то к нему домой, чтобы отвезти на съемочную площадку, а у него там полный двор чеченцев. Одного я знал прекрасно, Вадик его звали. Я говорю:

— В чем проблема?

— Ни в чем, просто Юхан обидел, обманул.

Я поднимаюсь к нему, говорю:

— Слушай, Юся, надо как-то решать этот вопрос. Они там сидят, сейчас ножами будут тебе задницу колоть.

— Пусть приходят, я жду.

И сидит с кухонным тесаком. Я говорю:

— Может, ты все-таки извинишься? Как-то решим эту ситуацию.

— Не пойду, я прав.

Там внизу они правы, тут наверху он прав. Все это происходит во дворе простой московской пятиэтажки. В итоге я спустился вниз, и Вадик мне говорит:

— У него там есть «опель-вектра» красный.

— Забирайте, потом сам с тобой вопрос закрою, — облегченно говорю я.

Поднимаюсь наверх к Юхану.

— Отдавай ключи. Резать тебя не будут, а машину надо отдать.

Отдали машину, проходит дней десять, я собираю деньги, приезжаю к Вадику, забираю машину Юхана, приезжаю в тот же двор, счастливый, что все закончилось. И тут с двух сторон подъезжают шесть «восьмерок» «Жигули» — мокрый асфальт, длинное крыло, ну все как положено: теперь солнцевские. И спрашивают:

— Юхана машина?

— Да…

— Отдавай сюда.

— Не-е-е-ет!

Вадик-чеченец в ту зиму погиб: вылетел с моста в Москва-реку и ушел под лед.

Склейка.

Был единственный ресторан в Москве с дискотекой, куда сложно было попасть, — «Интурист» на улице Горького по субботам. Туда все пытались прорваться, например грузины, выдавая себя за итальянцев. Но югославские студенты обычно помогали. Тогда только начался Карабах, и приехали мы туда всей компанией: Ваня Охлобыстин, Кеосаян и Юхан в том числе на его машине. А до этого Тигран фломастерами разрисовал всю машину: «Свободу бедным армянам, Карабах наш». Напились, как водится, оставили машину, уехали к нему на Мосфильмовскую, где мы все жили: и я, и Света, и Сережа наш там родился. Приезжаем на следующее утро — машина стоит вся закрытая аккуратненькими картонками. Я вызвался сесть за руль, остальные отошли в сторонку, подошел с ключами, открыл, тут меня и забрали в отделение, в 108-е!

Склейка.

Юхан уезжает на фестиваль документального кино с какой-то своей песней. До этого он не поленился заехать во вгиковскую общагу к таджикам: как-то дорогу надо скрасить, купил у них отменной чуйской травы. Сидит на перроне вокзала и приколачивает. Рядом сидит мужчина. Заколотив огромную штакетину, Юхан прикуривает и говорит:

— Не хотите, извините, пожалуйста, господин хороший, покурить?

— Конечно, хочу.

И показывает ксиву майора милиции. Его тут же закрывают. Во ВГИК приходит дикое письмо...

Склейка.

Во ВГИКе у меня спрашивают:

— А где ваш товарищ Юхан?

— А что он натворил?

— Нет, ничего. Просто он не появлялся полтора года. Но вы ему передайте: если он захочет дальше учиться, мы его всегда примем.

Склейка.

Сашка Баширов, мой однокурсник, ставил этюд «Появление Мефистофеля». Он нам с Юханом говорит:

— Постойте на световой пушке во время показа.

Это такой прибор, который направляешь на человека, и луч света выхватывает его из темноты.

— Когда тебя подсвечивать? — спрашиваю я.

— Как увидишь, что я вышел на авансцену, тогда и врубай!

Мастерские маленькие, это не зал какой-нибудь. Сидят Тамара Федоровна Макарова, Сергей Аполлинариевич Герасимов — и это не переcтройка, это 1984 год. Юхан на листах кровельного железа исполняет «гром», бьет железяками по батарее и всячески усугубляет появление Мефистофеля. В какой-то момент зажигается свечка, и мы видим Баширова, косматого, который с бумагами работает, я готовлюсь к своей секунде, когда я должен выстрелить из световой пушки. Я световых дел мастер, Юхан на «громе», Саша Баширов должен был обеспечить появление Мефистофеля. Впереди Тамара Федоровна и Сергей Аполлинариевич, а мастерская маленькая. Баширов выходит, я включаю пушку, а он голый — штука как раз напротив Сергея Аполлинариевича. Все. Скандал. Вопли, крик. В результате, правда, Герасимов назвал нас звездной мас­терской, но выговоры получили все.

Склейка.

Едем со съемок. Юхан пьяненький за рулем. Москва жила тогда другой жизнью. Никто не спал по ночам, все было в новинку, безумное время, часть из которого я просто слабо помню. Я ему говорю:

— Может, ты не поедешь все-таки? Опасно…

— Что такое? Я шведский подданный.

— Дурак ты. Шведский подданный тоже не может пьяным ездить — это первое. А второе — ты простой советский эстонец, а не шведский подданный.

Он обиделся, развернулся и уехал на Бережковскую. Проходит три секунды, он едет обратно на этой же машине, только не за рулем, а в наручниках на пассажирском сиденье — его менты везут. Я выхожу на улицу, останавливаю.

— Я, конечно, все понимаю, но уволить всех нас, сорвать погоны и сказать, что мы нарушаем права человека?! — возмущается милиционер.

Я кое-как прошу отпустить. И дальше рапидная съемка: в тот момент, когда его все-таки отпускают благодаря моим нечеловеческим усилиям, когда с него снимают наручники, он вытягивает губы, и я с ужасом понимаю, что он собирается сделать, но поздно. Он плюет. И я вижу как в замедленной съемке, как этот огромный плевок летит в майора. И дальше я пытаюсь закрыть его голову руками, потому что град дубинок обрушивается на Юхана.

Через пару дней звонит все-таки живой Юся и говорит:

— Иду жаловаться шведскому послу!

Склейка.

Утро. Приезжаю разбираться с Юсей, куда делись все наши деньги.

— В бумажнике посмотри, — отмахивается Юхан.

Я смотрю, там один доллар лежит.

— Украли, тцуки! Проститутки, тцуки, украли, — грустно объясняет Юся.

Склейка.

Я понимаю, что в итоге я с ним разорюсь и жить я так больше не могу, и говорю:

— Давай ты своим путем пойдешь, я своим.

Ровно через два дня мы сидим у Ромы Прыгунова, выпиваем, приезжает Юхан на «восьмерке» БМВ — то ли краденая, то ли где-то откочерыжил.

— Федька, мы с тобой хоть и расстались, но я тебе сделаю студию, я сейчас занимаюсь нефтянкой.

— Юхан, ты можешь уехать куда-нибудь, пожалуйста?

Склейка.

Первые пластиковые окна. Новый бизнес. Естественно, Юхан был представителем крупной европейской компании по установке пластиковых окон. Был у него друг-татарин, который попросил поставить у себя в доме одно большое окно.

— Конечно, — говорит Юхан. — Двадцать пять тысяч долларов.

— Сколько?

— Двадцать пять тысяч — и все сразу будет.

Друг уезжает в Испанию в отпуск, оставляет Юхану ключи.

Склейка.

Юхан снимает где-то офис у маленькой старушки. Думает о себе, что он минимум Говард Хьюз, максимум Билл Гейтс!

— Трансконтинентальный перевод, бабка, тебе придет, скоро, обязательно придет. Гонконгская биржа просто еще закрыта, сейчас Доу-Джонс выровняется, и все придет, жди, бабка!

И не платит аренду уже полтора года. В результате бабкин сын, крепкий малый из ВДВ, приходит к нему с помповым ружьем, стреляет в кресло и говорит:

— Юхан, если через день ты не заплатишь моей маме аренду, следующий заряд солью засажу тебе в одно место.

— Ах так!

Склейка.

На следующий день Юхан со своими друзьями буцкают сына этой бабки, бабка подает заявление, Юхан в розыске.

Склейка.

Приезжает друг-татарин из отпуска. И видит, как на ореховом наборном полу лежит куча сухих листьев и зияет дыра во весь дом, где никаких окон нет, только снежок кружится.

— Юха-а-а-ан!

Со всех сторон на него нападают, и Юхан уезжает за границу. Он не может, слава Богу, въехать в Россию и присылает мне разные письма.

— Все на мази. IT-технологии, водородное топливо, опреснители морской воды — вот будущее, старик.

Одновременно с этим он вспоминает, что семья его очень интеллигентная, сильно репрессированная за стихотворение про чаек: чайки загадили колхозный маяк, и двое влюб­ленных плыли и разбились о скалы, а комсюки нашли в этом подтекст — маяк-то колхозный был. Семья подверглась репрессиям.

Это одна из версий, почему он всегда был заложником совести.
Записан
violet drum
Старожил
****
Offline Offline

Пол: Мужской
Сообщений: 17078


Абстрактные концепции на конкретной шкуре...)


« Ответ #29 : 16 мая 2013, 23:38:17 »

Была така книжка помнится ::) поразила сваей упоротостью в сваё время)))

http://flibusta.net/b/115137

3. Череп
Нофуетома был неплохой колдун. Он много чего исхитрился создать, но вершиной собственной изобретательности считал растение карай. Некоторые думают, что такого растения не существует в природе, ибо, если индейцев спросить, что такое карай, любой из них укажет какую-нибудь свою лиану или траву. Некоторые карам ложные и слабые — с этим не приходится спорить. Однако каждый, кто намажется соком настоящего карам, видит в темноте.
С тех пор, как ночь для Нофуетомы сделалась светлее дня, он стал от заката до рассвета бродить в лесу и выгребать из дупла древесных лягушек, которые ведут ночной образ жизни. Жена потом подавала их в жареном виде вместе с маниоковыми лепёшками. Рыбной ловлей Нофуетома теперь тоже занимался исключительно по ночам: зажигал факел и бил острогой столько рыбы, сколько хотел.
Не удивительно, что по лесу распространялось недовольство. Отомстить Нофуетоме, создавшему колдовское растение, вызвались жабы. Они незаметно проникли в его жилище и устроились, кто под бревном, кто под камнем, кто под брошенной старой корзиной. Всякий раз, когда Нофуетома уходил в лес, жабы вылезали из тёмных углов и окружали хозяйку дома. Медленно переступая, они приближались к несчастной женщине, совершенно терявшей способность двигаться. Жабы забирались на неё и начинали потихоньку объедать. Кожа, мясо и кровь таяли, остов разваливался.
Подходя к дому, Нофуетома имел обыкновение стучать по корню дерева, росшего у тропы. Этим он желал напомнить жене, что пора подавать мужу лепёшки и пиво. Он не знал, что посылает предупреждение жабам. Услышав стук, те восстанавливали женщину из останков и отнимали у неё память. Когда муж входил, она лишь жаловалась на страшную головную боль и, худея день ото дня, отказывалась принимать пищу.
Однажды Нофуетома возвращался с охоты позднее обычного и в спешке забыл ударить по корню. Отворив дверь, он увидел кучу окровавленных костей на полу, а в гамаке — дочиста обглоданный череп. Пока охотник обдумывал, как ему поступить, череп подскочил и вцепился ему в меча. Нофуетома попробовал сбросить череп на пол, но тот укусил его за руку. Каждая новая попытка избавиться от черепа влекла за собой все более жестокое наказание. Нофуетома понял, что сопротивляться глупо — враг перегрызёт ему горло. Оставалось смириться.
— Что, не нравится? — ухмыльнулся череп, видя успех дрессировки. — Привыкнешь! Это тебе за то, что позволил жабам меня сожрать!
Отныне жизнь Нофуетомы превратилась в мучение. Он теперь постоянно испытывал острейший голод, так как череп перехватывал почти всю пищу, которую человек подносил ко рту. Свои нечистоты череп извергал на тело Нофуетомы. Спина и плечо почернели и стали заживо гнить, густой рой мух сопровождал охотника, куда бы он не направился. Когда Нофуетома попробовал смыть грязь, череп больно укусил его в щеку, давая понять, что следующая попытка помыться будет стоить человеку жизни.
Нофуетома чувствовал, что долго не протянет, если не придумает какой-нибудь хитрости. Долгое время все планы спасения терпели неудачу: череп проявлял недюжинную прозорливость и ловкость. И все же Нофуетома не зря слыл колдуном. Однажды ночью он сумел втайне от черепа побеседовать со своими амулетами. Духи-хранители дали совет: обещай накормить череп рыбой, а потом попроси его слезть — мол, надо вершу проверить.
Желание полакомиться пересилило осторожность: череп нехотя соскочил с живого насеста на поваленный ствол дерева. В то же мгновение Нофуетома прыгнул в реку и поплыл под водой, сколько позволяло дыхание. Затем вскарабкался на берег и побежал к дому. Захлопнув дверь, он припёр её жердью. Череп прискакал следом, остановился и вдруг закричал голосом жены: — Отдай мою тёрку для маниоки! Человек приоткрыл дверь и просунул в щель тёрку. Увидев знакомый предмет, череп слился с ним в бесформенный ком. Ком взвился вверх и превратился в ночного попугая, который кричит при луне. Попугай посидел на крыше, затем улетел в лес.
Записан

Вам никогда не приходило в голову ... копьё?
James Getz
Модератор своей темы
Старожил
*
Offline Offline

Пол: Мужской
Сообщений: 16761


Stalker


WWW
« Ответ #30 : 16 мая 2013, 23:40:43 »

Респект за тему автору и участникам :)
Записан

Благодарю форумчан за интересное общение.  Заходите в гости на мой форум. 🙂
Ртуть
Гость
« Ответ #31 : 28 мая 2013, 12:51:30 »

9 самых коротких и трогательных рассказов в мире.

1. Джейн Орвис. «Окно».
С тех пор, как Риту жестоко убили, Картер сидит у окна.
Никакого телевизора, чтения, переписки. Его жизнь — то, что видно через занавески.
Ему плевать, кто приносит еду, платит по счетам, он не покидает комнаты.
Его жизнь — пробегающие физкультурники, смена времен года, проезжающие автомобили, призрак Риты.
Картер не понимает, что в обитых войлоком палатах нет окон.

2. Лариса Керкленд. «Предложение».
Звездная ночь. Самое подходящее время. Ужин при свечах. Уютный итальянский ресторанчик. Маленькое черное платье. Роскошные волосы, блестящие глаза, серебристый смех. Вместе уже два года. Чудесное время! Настоящая любовь, лучший друг, больше никого. Шампанского! Предлагаю руку и сердце. На одно колено. Люди смотрят? Ну и пусть! Прекрасное бриллиантовое кольцо. Румянец на щеках, очаровательная улыбка.
Как, нет?!

3. Чарльз Энрайт. «Призрак».
Как только это случилось, я поспешил домой, чтобы сообщить жене печальное известие. Но она, похоже, совсем меня не слушала. Она вообще меня не замечала. Она посмотрела прямо сквозь меня и налила себе выпить. Включила телевизор.
В этот момент раздался телефонный звонок. Она подошла и взяла трубку.
Я увидел, как сморщилось её лицо. Она горько заплакала.

4. Эндрю Э. Хант. «Благодарность».
Шерстяное одеяло, что ему недавно дали в благотворительном фонде, удобно обнимало его плечи, а ботинки, которые он сегодня нашел в мусорном баке, абсолютно не жали.
Уличные огни так приятно согревали душу после всей этой холодящей темноты…
Изгиб скамьи в парке казался таким знакомым его натруженной старой спине.
«Спасибо тебе, Господи, — подумал он, — жизнь просто восхитительна!»

5. Брайан Ньюэлл. «Чего хочет дьявол».
Два мальчика стояли и смотрели, как сатана медленно уходит прочь. Блеск его гипнотических глаз все еще туманил их головы.
- Слушай, чего он от тебя хотел?
- Мою душу. А от тебя?
- Монетку для телефона-автомата. Ему срочно надо было позвонить.
- Хочешь, пойдём поедим?
- Хочу, но у меня теперь совсем нет денег.
- Ничего страшного. У меня полно.

6. Алан Е. Майер. «Невезение».
Я проснулся от жестокой боли во всем теле. Я открыл глаза и увидел медсестру, стоящую у моей койки.
— Мистер Фуджима, — сказала она, — Вам повезло, Вам удалось выжить после бомбардировки Хиросимы два дня назад. Но теперь Вы в госпитале, Вам больше ничего не угрожает.
Чуть живой от слабости, я спросил:
— Где я?
— В Нагасаки, — ответила она.

7. Джей Рип. «Судьба».
Был только один выход, ибо наши жизни сплелись в слишком запутанный узел гнева и блаженства, чтобы решить все как-нибудь иначе. Доверимся жребию: орел — и мы поженимся, решка — и мы расстанемся навсегда.
Монетка была подброшена. Она звякнула, завертелась и остановилась. Орел.
Мы уставились на нее с недоумением.
Затем, в один голос, мы сказали: «Может, еще разок?»

8. Роберт Томпкинс. «В поисках Правды».
Наконец в этой глухой, уединенной деревушке его поиски закончились. В ветхой избушке у огня сидела Правда.
Он никогда не видел более старой и уродливой женщины.
— Вы — Правда?
Старая, сморщенная карга торжественно кивнула.
— Скажите же, что я должен сообщить миру? Какую весть передать?
Старуха плюнула в огонь и ответила:
— Скажи им, что я молода и красива!

9. Август Салеми. «Современная медицина».
Ослепительный свет фар, оглушающий скрежет, пронзительная боль, абсолютная боль, затем теплый, манящий, чистый голубой свет. Джон почувствовал себя удивительно счастливым, молодым, свободным, он двинулся по направлению к лучистому сиянию.
Боль и темнота медленно вернулись. Джон медленно, с трудом открыл опухшие глаза. Бинты, какие-то трубки, гипс. Обеих ног как не бывало. Заплаканная жена.
— Тебя спасли, дорогой!
Записан
violet drum
Старожил
****
Offline Offline

Пол: Мужской
Сообщений: 17078


Абстрактные концепции на конкретной шкуре...)


« Ответ #32 : 28 мая 2013, 23:41:18 »

Бухта Ханалей

Сын Сати погиб от зубов гигантской акулы в бухте Ханалей, когда ему было девятнадцать лет. Нет, акула не съела его заживо. Когда он, выйдя один в море, катался на серфе, акула откусила ему правую ногу, и он утонул от полученного шока. Поэтому в официальной версии причины смерти так и записали: «Утонул». Доска тоже оказалась перекушенной почти напополам. Нельзя сказать, что акулам нравится охотиться на людей. Человечье мясо им не нравится. После первого укуса они, как правило, расстраиваются и убираются восвояси. Поэтому в случае нападения акулы люди часто выживают, теряя лишь руку или ногу. Главное — не паниковать. Однако ее сын сильно испугался, и это привело к сердечному приступу. Нахлебался воды и утонул.
Получив известие из японского консульства в Гонолулу, Сати как стояла — так и села на пол. В голове все опустело, думать ни о чем не могла… Она просто бессильно сидела, уставившись в одну точку на стене. Как долго просидела — не помнит. Однако вскоре пришла в себя и позвонила в авиакомпанию — заказать билет до Гонолулу. Как сказал ей сотрудник консульства, необходимо как можно быстрее приехать на место происшествия и уточнить, ее это сын или нет. Не исключается элементарная ошибка.
Однако из-за вереницы выходных билетов до Гонолулу не оказалось ни на этот, ни на следующий день. Причем во всех авиакомпаниях. Правда, стоило ей объяснить ситуацию, сотрудник «Юнайтед эрлайнс» сказал:
— Скорее приезжайте в аэропорт. Постараемся для вас что-нибудь сделать.
Наскоро собрав вещи, Сати приехала в Нариту, где сотрудница авиакомпании вручила ей билет в бизнес-класс.
— Свободно только это место, но мы с вас возьмем как за экономкласс, — сказала девушка. — Понимаю, как вам тяжело, но, пожалуйста, не падайте духом.
— Спасибо, вы мне очень помогли, — поблагодарила ее Сати.
Уже в аэропорту Гонолулу Сати поймала себя на мысли, что со всей этой спешкой забыла сообщить сотруднику консульства время прибытия рейса. Тот, в свою очередь, должен был сопровождать ее прямо до острова Кауайи. Однако звонить теперь и договариваться о встрече Сати уже не хотелось, и она решила поехать сама. Главное — добраться до места, а там уж как-нибудь… Сделав пересадку, она оказалась на острове Кауайи перед обедом. Тут же в аэропорту, в отделении компании «Эйвис», взяла машину и поехала в ближайший полицейский участок. Там она сказала, что прилетела из Токио, получив сообщение о гибели сына в бухте Ханалей. Седоватый полицейский в очках проводил ее в морг, напоминавший холодильный склад, где показал ей труп с откушенной чуть выше колена правой ногой. Скорбно торчала белая кость.
Это, без сомнений, был ее сын. Никакого выражения на лице — казалось, он просто крепко спит. Трудно поверить, что он мертв. Видимо, кто-то подправил ему лицо. Казалось, стоит посильнее тряхнуть за плечо-и он, ворча, проснется. Как раньше бывало каждое утро.
В соседней комнате она поставила подпись в документах, подтверждавших, что труп — ее сын.
— Как вы собираетесь поступить с телом? — осведомился полицейский.
— Не знаю, — ответила она. — Как обычно поступают в таких ситуациях?
— В таких ситуациях обычно кремируют и забирают прах с собой, — сказал полицейский. — Конечно, возможно прямо так увезти тело в Японию, но тут очень сложные формальности и это будет стоить денег. Также можно похоронить на кладбище Кауайи.
— Тогда, пожалуйста, кремируйте. Я увезу прах в Токио, — сказала Сати.
Сын мертв, и, что ни делай, вернуть его к жизни уже невозможно. Какая разница, будет это прах, или кости, или труп. Она поставила подпись в разрешении на кремацию. Заплатила, сколько сказали.
— У меня только «Америкэн экспресс», — сказала она.
— Этого вполне достаточно, — ответил полицейский.
Она подумала: «Я оплачиваю “Америкэн экспресс” расходы по кремации сына». Какой-то нереальный абсурд. Как отсутствовала реальность и в том, что на сына напала акула и он умер. Кремацию назначили на первую половину следующего дня.
— А вы неплохо говорите по-английски, — перебирая документы, сказал седоватый полицейский — сын японских иммигрантов по фамилии Саката.
— В молодости я некоторое время жила в Америке, — ответила Сати.
— Вот как… — И полицейский передал ей вещи сына.
Одежда, паспорт, обратный билет на самолет, кошелек, плеер, журнал, солнечные очки, несессер с туалетными принадлежностями. Все это свободно поместилось в небольшой сумке-«банане». Сати следовало поставить подпись в расписанной до мелочей ведомости передачи личного имущества покойного.
— У вас есть еще дети?
— Нет, сын был только один.
— Супруг не смог приехать с вами?
— Супруг давно умер. Полицейский глубоко вздохнул.
— Простите. Если мы сможем вам хоть чем-то помочь, говорите, не стесняйтесь.
— Покажите место, где он умер. И где ночевал. Там ведь, наверное, нужно заплатить? И еще я хочу связаться с японским консульством — можно от вас позвонить?
Полицейский принес карту и пометил маркером места, где сын серфинговал и где расположена гостиница. Сама она решила остановиться в городе в маленьком отеле, который ей порекомендовал Саката.
— У меня к вам одна личная просьба, — сказал на прощанье пожилой полицейский. — Здесь, на Кауайи, природа нередко лишает людей жизни. Как вы сами можете убедиться, природа эта очень красива, но временами становится буйной и даже смертельной. Мы здесь живем, никогда не исключая такой вероятности. Мне очень жаль вашего сына. Сочувствую вам от всего сердца. Однако мне не хочется, чтобы из-за случившегося вы наш остров возненавидели. Вам эта просьба может показаться дерзкой. Но больше я ни о чем не прошу. Сати кивнула.
— Мэм, брат моей матери погиб в Европе в сорок четвертом году. Во Франции, недалеко от границы с Германией. Они с другими бойцами подразделения, собранного из потомков японских иммигрантов, пошли спасать окруженный нацистами батальон из Техаса, попали под прямой артобстрел немецких войск. Моего дядю убили. От него остались лишь солдатский жетон да куски тела… разбросанные по белому снегу… Мать очень любила брата и с тех пор, говорят, сильно изменилась. Разумеется, я сам ее помню только после всех этих потрясений. Это очень больная тема. — Сказав это, Саката покачал головой. — Какой бы ни была причина, смерть на войне — всегда результат гнева и ненависти. Чего не скажешь о природе. Для вас это, несомненно, очень горький опыт, но по возможности старайтесь думать так: «Сын вне какой-либо связи с причинами, гневом и ненавистью вернулся в лоно природы».
На следующий день, покончив с кремацией и получив маленькую алюминиевую урну с останками, Сати поехала на машине до бухты Ханалей, что на северной оконечности острова. От городка Лихуэ, где располагалось полицейское управление, на дорогу ушло около часа. Несколько лет назад на остров обрушился мощнейший тайфун, и почти все деревья до сих пор выглядели изрядно покореженными. На глаза ей попадались остатки деревянных домов с сорванными крышами. Кое-где даже горы осыпались. Суров был окружающий пейзаж.
Серфингисты собирались на окраине дремотного городка Ханалей. Сати оставила машину на стоянке поблизости, села на песчаный берег и стала наблюдать, как пять серферов скользят по волнам. Взяв доски, они уплывали в открытое море. А когда приходила высокая волна, ловили ее, подрулив, взбирались на доску и скользили по гребню до самого побережья. Если же волна рассыпалась, они теряли равновесие и падали в воду. Затем, подобрав доску, опять гребли и, подныривая под волны, возвращались в открытое море. И так раз за разом. Сати не могла понять: неужели эти люди не боятся акул? Или они просто не знают, что мой сын всего несколько дней назад погиб от зубов хищницы в этом самом месте?
Сидя на песке, она около часа бессмысленно смотрела на них. Не могла думать ни о чем. Прошлое, некогда такое важное, куда-то незаметно подевалось. Будущее казалось где-то далеко и во мраке. Ни то ни другое почти никак не было связано с нынешней Сати. Для нее настало вечно изменчивое «настоящее время», и она механически следила глазами за однообразной картиной: серферы и волны. В какой-то момент у нее в голове промелькнуло: сейчас мне больше всего необходимо время.
Затем она поехала в ту гостиницу, где останавливался сын. У маленького грязного здания, где обычно ночевали серферы, имелся заброшенный сад. Два полуголых белых парня с длинными волосами, сидя в брезентовых креслах, потягивали пиво. Один — блондин, второй — чернявый. Помимо этого, они были похожи как лицами, так и статью. У обоих — броские татуировки на руках. Под ногами в траве валялось несколько зеленых бутылок «Роллинг Рок». Стоял легкий запах марихуаны с примесью собачьих экскрементов. За приближением Сати они следили настороженно.
— Мой сын жил в этой гостинице, а три дня назад погиб при нападении акулы, — сказала она.
Парни переглянулись.
— В смысле, Тэкаси?
— Да, Тэкаси[4].
— Четкий был малый, — сказал блондин. — Жалко его.
— В то утро в залив вошло много черепах, — расслабленно пояснил черноволосый. — А за ними приперлись акулы. Вот. Вообще они на серферов не нападают. И мы с ними живем мирно. Хотя… ну, это… акулы тоже бывают разные.
— Я приехала заплатить за комнату сына. Наверняка остался какой-нибудь долг.
Блондин ухмыльнулся и потряс в воздухе пивной бутылкой.
— Слышь, мамаша, ты, кажется, чё-то не догоняешь. Сюда пускают только тех, кто бабки гонит наперед. Это ж дешевая ночлежка для бедных пацанов. Прикидываешь, здесь просто не бывает долгов.
— Мамаша, принести доску Тэкаси? — спросил черноволосый. — Эта акула так ее тяпнула, что перекусила пополам… зигзагом. Старая вещь «Дика Брюэра». Копы не забрали. Наверное, лежит на том же месте.
Сати покачала головой.
— Видеть ее не хочу.
— Да, жаль его, — опять повторил блондин. Похоже, другую реплику он придумать не мог.
— Четкий был малый, — сказал черноволосый. — В натуре. И серфер нехилый. Вот. Вечером перед этим мы с ним… пили здесь текилу. Ну.
В итоге Сати провела в городке Ханалей неделю. Сняла приличный коттедж и жила там, еду себе готовила на скорую руку. Прежде чем вернуться в Японию, ей так или иначе нужно было вернуть саму себя. Она купила пляжное кресло, солнечные очки, панаму и крем от загара и каждый день, сидя на взморье, разглядывала фигуры серферов. Однажды несколько раз за день начинался дождь. Сильный ливень, прямо как из ведра. Осенью погода на северном побережье Кауайи неустойчивая. Как только дождь начинался, Сати возвращалась в машину и смотрела на струи. Дождь прекращался, и она, выйдя на пляж, разглядывала море.
С тех пор каждый год Сати стала бывать в городке Ханалей. Приезжала за несколько дней до годовщины гибели сына и проводила здесь три недели. Каждый раз брала пляжное кресло, шла на берег и смотрела на серферов. И больше не делала ничего. Весь день просто сидела на пляже. Так длилось больше десяти лет. Она останавливалась в той же комнате того же коттеджа, обедала, в одиночестве читала книгу в том же ресторанчике. Все это из года в год — словно под копирку… У нее здесь появилось несколько приятных собеседников. Городок маленький, теперь уже многие помнили Сати в лицо. Ее знали как японскую мэм, у которой в этих краях акула убила сына.
В тот день она поехала в аэропорт поменять забарахлившую прокатную машину и на обратном пути в городке Капаа заприметила двух молодых японцев, пытавшихся уехать куда-то автостопом. С огромными спортивными сумками на плечах, они стояли перед «Фамильным рестораном Оно» и безнадежно держали по большому пальцу на виду у проезжавших машин. Один — высокий и долговязый, другой — коренастый крепыш. Оба — крашеные шатены с волосами до плеч. В потрепанных футболках, мешковатых шортах и сандалиях. Сати проехала было мимо, но передумала и развернулась.
— Куда путь держим? — открыв окно, спросила она по-японски.
— О! По-нашему говорит, — удивился долговязый.
— Еще бы, если я японка, — ответила Сати. — Так куда едем?
— Мы это… до местечка Ханалей, — произнес долговязый.
— Садитесь, я как раз туда возвращаюсь.
— Вот выручили, — радостно воскликнул крепыш. Они сложили сумки в багажник и собирались вдвоем усесться на заднее сиденье «неона».
— Эй, чего это вы все назад? Тут вам не такси. Давайте кто-нибудь один вперед. Соблюдайте этикет.
В конечном итоге на переднее сиденье с опаской уселся долговязый.
— Что за машина? — спросил он, с трудом подбирая длинные ноги.
— «Додж-неон». Их делает «Крайслер», — ответила Сати.
— Хм, выходит, и в Америке есть тесные машины. Моя сестра ездит на «королле» — так вот «королла» куда просторней.
— Совсем не значит, что все американцы ездят на крокодилах- «кадиллаках».
— Однако тесная.
— Не нравится — можно выйти прямо здесь, — сказала Сати.
— Да нет, я не в том смысле. Вот черт. Просто странно, что она такая тесная. Я-то считал, что все американские машины огромные.
— Кстати, что вы собираетесь делать в Ханалее? — поинтересовалась Сати.
— В общем, серфинговать, — ответил долговязый.
— А доски?
— На месте купим, — пояснил крепыш.
— Спецом из Японии везти накладно, к тому же нам говорили, что и тут подержанные можно не задорого взять, — сказал долговязый.
— А вы… на отдых приехали? — поинтересовался крепыш.
— Да.
— Одна?
— Точно, — моментально ответила Сати.
— Случаем, вы не легендарная серфингистка?
— С какой стати? — изумилась Сати. — Кстати, вы уже решили, где остановитесь в Ханалее?
— Нет. Думали, приедем — разберемся на месте, — сказал долговязый.
— Не получится, так можно и на берегу заночевать, — подхватил крепыш. — У нас денег мало.
— Сейчас на северном побережье по ночам зябко. Даже в доме свитер не помешает. А на улице и простудиться недолго.
— А разве на Гавайях не круглый год лето? — спросил долговязый.
— Гавайи, чтобы вы знали, расположены в Северном полушарии. Здесь тоже есть времена года. Летом жарко, зимой — по-своему холодно.
— Выходит, нужна крыша над головой, — сказал крепыш.
— Тетушка, а вы не знаете, где можно остановиться? — спросил долговязый. — А то мы почти не говорим по-английски.
— Нам говорили, что на Гавайях везде понимают по-японски. Приехали — а тут все ни в зуб ногой, — сказал крепыш.
— Разумеется! — удивленно воскликнула Сати. — Японский понимают лишь на Оаху, на Вайкики, и то не везде. Приезжают японцы, покупают дорогие вещи вроде «Луи Вуитон» или «Шанель» — вот там и ищут продавцов, понимающих по-японски. Или в «Хайатте», или в «Шератоне». Выйди на шаг оттуда — сплошной английский. Еще бы, это Америка. Вы что, даже этого не знали?
— Признаться, не знали. Мне мать говорила, японский на Гавайях везде прокатывает.
— Ну-ну.
— Нам бы какую-нибудь гостиницу подешевле, — сказал крепыш. — У нас денег мало.
— Дешевые гостиницы в Ханалее таким начинающим, как вы, лучше обходить стороной, — сказала Сати. — Не самое безопасное место.
— В каком смысле? — поинтересовался долговязый.
— В основном из-за наркотиков, — продолжила Сати. — Не все серферы паиньки. Хорошо, если марихуана. Дойдет дело до «льда» — пиши пропало.
— Что такое «лед»?
— Ни разу не слышали, — сказал долговязый.
— Лопухи вроде вас становятся легкой добычей, — сказала Сати. — «Лед» — это распространенный на Гавайях тяжелый наркотик. Я тоже мало что об этом знаю, но он вроде кристаллов стимулянта. Дешевый, простой, от него становится приятно, но тем, кто поддался хоть раз, остается только умирать.
— Жуть какая, — ужаснулся долговязый.
— А это… марихуану-то можно? — спросил крепыш.
— Можно или нет, я не знаю, только от марихуаны не умирают. От табака со временем умирают однозначно, а от марихуаны — что-то не слышала. Так, слегка дает в голову. Но от вашего нынешнего состояния это все равно мало чем отличается.
— Зачем вы так говорите?
— Или вы это… из того поколения?
— Какого еще поколения? — уточнила Сати.
— Послевоенного «бэби-бума».
— Ни из какого я не поколения. Я сама по себе. Не смейте ставить меня в один ряд с другими.
— Смотри, так и есть. Точно… поколение, — сказал крепыш. — Чуть что, сразу заводится. Совсем как моя мать.
— Я вот что скажу — нечего сравнивать меня с твоей никудышной мамашей, — отрезала Сати. — А в Ханалее лучше остановиться в приличной гостинице. Для вашего же блага. Убийства здесь еще никто не отменял.
— Выходит, здесь не мирный рай, — сказал крепыш.
— Да, времена Элвиса прошли.
— Я толком не помню, но Костелло уже вроде бы в годах, — сказал долговязый.
После этих слов Сати вела машину молча.
Сати обратилась к управляющему коттеджа, в котором жила сама, и тот подобрал комнату для двоих. С учетом ее рекомендации недельная оплата снизилась до минимума, но даже при этом не вписывалась в предполагаемый бюджет парочки.
— Не годится. Нет у нас таких денег, — заявил долговязый.
— Все расходы — в обрез, — вторил ему крепыш.
— Но сумма на непредвиденные траты ведь есть? Долговязый нервно подергал мочку уха.
— Ну, есть семейная кредитка «Дайнерз клаб». Но отец строго наказал использовать только в крайних случаях. Мол, начнешь тратить — уже не остановишься. Так что если не крайний случай, потом в Японии он мне выдаст по первое число.
— Дурень, сейчас и есть крайний случай. Если переживаешь за свою жизнь, быстро плати кредиткой и останавливайся здесь. Если не хочешь посреди ночи оказаться в лапах у полицейских, чтобы тебя отправили в клоповник, где громадный, как сумоист, гаваец сделает из тебя петуха. Конечно, если ты не против, это меняет дело, но это о-очень больно.
Долговязый тут же вынул из самого глубокого отделения бумажника семейную кредитку и протянул управляющему. Тем временем Сати спросила, не знает ли тот поблизости места, где продают доски для серфа. Мужчина подсказал один магазин: уезжая, доски можно было продать туда же по сходной цене. Кинув в номере вещи, парочка поспешила за досками.
Наутро Сати, как обычно, сидела на берегу и разглядывала море, когда вышла знакомая пара молодых японцев. Вопреки жалкому виду их навыки серферов сомнений не вызывали. Заприметив сильную волну, быстро взбирались по ней и, ловко управляя доской, легко достигали почти самого берега. И ненасытно повторяли все это часами напролет. На гребне волны они смотрелись весьма оживленно: ярко сверкали глазами, выглядели самоуверенно. Никакой растерянности. Наверняка с утра до ночи из моря не вылезали, позабыв обо всякой учебе. Как раньше это делал ее покойный сын.



Записан

Вам никогда не приходило в голову ... копьё?
violet drum
Старожил
****
Offline Offline

Пол: Мужской
Сообщений: 17078


Абстрактные концепции на конкретной шкуре...)


« Ответ #33 : 28 мая 2013, 23:42:03 »


(продолжение)
Сати начала играть на пианино уже в старшей школе. Очень поздний старт для пианиста. До этого она даже не прикасалась к инструменту. Однако, развлекаясь после школьных занятий по музыке, она очень быстро научилась играть сама. Хорошо, что у нее абсолютный слух был изначально, да и уши — не такие, как у всех. Стоило ей хоть раз услышать любую мелодию, как она тут же могла ее сыграть, подобрав нужные аккорды. Никто ее не учил, но десять пальцев двигались плавно. Природа с рождения наделила ее талантом игры на пианино.
Молодой учитель музыки пришел в восторг, заметив, как Сати играет на пианино в классе, и исправил ее основные ошибки в постановке рук.
— Так тоже можно играть, но вот так будет получаться быстрее, — сказал он и показал, как это делается.
Она все схватывала на лету. Преподаватель оказался любителем джаза и после занятий объяснил ей основы теории джазовой игры. Как складываются аккорды, как они чередуются. Как использовать педаль. Каковы общие понятия импровизации. Сати алчно все это впитывала. Учитель дал ей послушать несколько пластинок: Ред Гарленд, Билл Эванс, Уинтон Келли. Вслушиваясь в их игру, Сати затем копировала ее один в один. Единожды привыкнув, подражать она теперь могла с легкостью. Не записывая нотами отзвуки фраз, их течение, она могла сразу воспроизводить пальцами.
— У тебя есть талант, — в восхищении говорил учитель. — Будешь учиться — сможешь стать профессиональной пианисткой.
Однако у Сати не было ни малейшего шанса стать профессионалкой. Она могла лишь точно копировать оригинал. Играть «что было» — просто. Но создавать собственную музыку она не могла. Когда ее просили сыграть что-нибудь на ее усмотрение, она просто не знала, что и как играть. А начиная играть по собственному выбору, все равно кому-нибудь подражала. И с трудом читала ноты. Когда перед ней возникали листки, испещренные мелкими значками на линейках, ей становилось дурно. Куда проще было перенести на клавиатуру реально услышанную музыку. А этого для пианиста недостаточно, прекрасно понимала она.
Окончив старшую школу, Сати решила серьезно изучать кулинарию. Особого интереса к кухне она не питала, но отец управлял рестораном, а других наклонностей у нее не было: вот она и подумала, что стоит перенять дело у родителя. Учиться в кулинарной школе отправилась в Чикаго. Город, конечно, не славился утонченной кухней, но там жили родственники, которые и стали ее поручителями.
Помимо занятий однокашница устроила ее играть на пианино в маленьком баре в центре города. Сати хотелось немного заработать себе на карманные расходы. Средств из дому хватало впритык, лишний доллар не помешает. Поскольку она могла сыграть любую мелодию, то пришлась по душе хозяину заведения. Сати всегда помнила хоть раз услышанное и к тому же могла сразу воспроизвести мелодию с голоса. Не красавица, но вполне симпатичная, она имела успех, и количество «шедших специально на нее» клиентов росло. Одни чаевые уже стали тянуть на приличную сумму. Вскоре Сати бросила школу. Сидеть за пианино куда приятней, чем разделывать сырую свинину, натирать твердый сыр и мыть тяжелые грязные сковороды.
Вот поэтому, когда сын бросил старшую школу ради серфа, она подумала, что тут ничего не поделаешь. Я и сама в молодости была такой же. Не мне его упрекать. Это, пожалуй, голос крови.
Полтора года она играла на пианино в том баре. Хорошо заговорила по-английски, накопила немало денег. Завела себе американского бойфренда. Симпатичный негр, мечтавший стать киноактером (потом Сати видела его в маленькой роли в «Крепком орешке-2»). Но однажды в бар явились люди со значками иммиграционной службы. Она попросту засветилась. Потребовали предъявить паспорт и тут же взяли ее под стражу. А через несколько дней посадили на «боинг джамбо» рейсом до Нариты. Разумеется, за ее же счет — пришлось заплатить из накоплений. Вот так Сати и попрощалась со своей американской жизнью.
Вернувшись в Японию, она крепко задумалась, как жить дальше, но никакого способа прожить без пианино не увидела. Ее ахиллесовой пятой были ноты, стало быть, выбор места работы ограничивался, однако способность воспроизводить на лету любую услышанную мелодию высоко ценилась в самых разных местах. Она играла на пианино в холлах гостиниц, ночных клубах, музыкальных барах и могла копировать любые стили, подстраиваясь под атмосферу заведения, сорт посетителей и заказы. Натуральный музыкальный хамелеон. Во всяком случае, работы ей хватало.
В двадцать четыре вышла замуж. Через два года родила мальчика. Избранником ее стал джазовый гитарист на год младше. Почти без заработка, подсевший на наркотики и охочий до женщин. Часто не приходил домой, а когда бывал там, нередко поколачивал жену. Все вокруг были против этого брака, а после свадьбы уговаривали сразу развестись. Муж хоть и оказался моральным уродом, но обладал тем не менее оригинальным музыкальным талантом и считался восходящей звездой джаза. Вероятно, именно это и пленило сердце Сати. Однако их брак продлился всего пять лет. В постели другой женщины у него случился сердечный приступ, и он умер голым, по дороге в больницу. Передоз.
Через некоторое время после смерти мужа Сати открыла маленький пиано-бар на Роппонги. Кое-что накопила сама, к тому же выплатили деньги за мужа, которого некогда застраховала втайне от него самого, а банк дал ей кредит. Шеф отделения банка постоянно захаживал в тот бар, где она работала. Сати купила подержанный рояль, и под его форму изготовили барную стойку. Из другого бара более высокой зарплатой переманила способного бармена, по совместительству — менеджера, к которому давно уже приглядывалась. Она каждый вечер играла на рояле, клиенты заказывали мелодии и подпевали. На рояле стоял круглый аквариум — под чаевые. Бывало, заглядывали музыканты из соседних джаз-клубов, устраивали джемы. Появились завсегдатаи, бизнес, сверх ожиданий, расцветал. Сати планомерно возвращала кредиты.
Она была сыта по горло супружеской жизнью и даже не задумывалась о повторном замужестве. Хотя иногда у нее бывали временные партнеры, почти все они были женатыми людьми, и ей же от этого было лучше. Тем временем сын подрос, увлекся серфингом. Однажды заявил, что едет поплавать на доске в местечко Ханалей на острове Кауайи. Сати такое было не по душе, но препираться она устала, поэтому скрепя сердце дала ему денег на поездку. Долго спорить она все равно не умела.
И вот, когда сын дожидался волны, на него напала зашедшая в залив за черепахами акула. Она и поставила точку в его девятнадцатилетней жизни.
После смерти сына Сати работала еще усердней, чем прежде. Круглый год почти без выходных приходила в бар и играла, играла на рояле. А к концу осени брала трехнедельный отпуск и бизнес-классом «Юнайтед эрлайнс» летела на Кауайи. В баре ее замещала другая пианистка.
И в Ханалее она иногда садилась за инструмент. В одном ресторане там стоял небольшой рояль, и по выходным здесь играл пожилой пианист — такой худой, что походил на соломинку. В основном — беззубую музычку вроде «Бали Хай» или «Голубые Гавайи». Как пианист он был так себе, но человек душевный, и эта его теплота проявлялась в исполнении. Сати подружилась с ним и иногда играла вместо него. Разумеется, она человек посторонний, поэтому об оплате разговор не шел, но вином и спагетти хозяин заведения угощал. Ей просто нравилось играть. Стоило положить пальцы на клавиши, и душа пела. Есть талант или нет — не вопрос. Пожалуй, мой сын, скользя по гребню волны, думал то же самое, представляла она.
Однако, признаться честно, как человек сын не очень-то и нравился Сати. Нет, конечно, она его любила. Беспокоилась как ни за кого другого. Но вот просто по-человечески ей потребовалось немало времени, прежде чем она призналась себе: она не испытывает к нему симпатии. «Не будь он родным сыном, и на пушечный выстрел бы к нему не подошла», — признавалась себе Сати. Своенравный, несобранный, не способный довести начатое дело до конца. Серьезных разговоров избегал, чуть что — сразу же врал. Учился кое-как, оценки ужасные. Интересовался он только серфингом, но никто не знал, как долго это все продлится. Сын был мальчиком смазливым, а потому от подружек отбою не было; он развлекался с ними, сколько хотел, а когда надоедали, бросал, как ненужные игрушки. Сати понимала, что, видимо, испортила его сама. Давала слишком много карманных денег. Нет, конечно, нужно было воспитывать в строгости. Но как именно это делать, она не знала. Была слишком занята работой. Нисколько не разбиралась в психологии и физиологии мальчиков.
Как-то раз она играла в ресторанчике, и туда зашла поужинать знакомая парочка серферов. Заканчивался шестой день их пребывания в Ханалее. Они прилично загорели и выглядели увереннее прежнего.
— Ого! Тетушка играет на пианино, — воскликнул крепыш.
— Да так клево! Профи? — подхватил долговязый.
— Развлечение, — сказала Сати.
— Знаете песни «Биз»?[5]
— Откуда мне знать… такое, — сказала Сати. — Кстати, вы разве не бедные? Откуда у вас деньги на ужин в таком ресторане?
— У нас же карточка «Дайнерз клаб», — горделиво проронил долговязый.
— А она разве не на крайний случай?
— Ладно, как-нибудь прохиляет. Тут же как — раз попробуешь, и входит в привычку. Дурную. Совсем как отец говорил.
— Точно! И никаких забот, — съязвила Сати.
— Мы считаем, что должны пригласить вас на ужин, — сказал крепыш. — Вы нам сильно помогли. К тому же мы послезавтра утром возвращаемся в Японию. Хотели перед этим вас поблагодарить.
— Так вот, если вы не против, не могли бы вы сейчас поесть вместе с нами прямо здесь? Закажем вино. Мы угощаем, — сказал долговязый.
— Я уже поужинала, — сказала Сати и подняла бокал красного вина. — Ужин и вино за счет заведения. Поэтому мне достаточно вашего внимания.
К их столу подошел крупного сложения белый мужчина и встал рядом. В руке он держал стакан виски. Пожалуй, лет сорока мужик. Короткая стрижка. Рука была толщиной с телеграфный столб, и на ней красовалась татуировка дракона. Ниже виднелась аббревиатура USMC — Корпус морской пехоты США. Похоже, сделана очень давно, буквы заметно поблекли.
— А ты неплохо играешь, — сказал он.
— Спасибо, — ответила Сати, вскользь взглянув на лицо мужчины.
— Японка?
— Да.
— Я был в Японии. Только давно. Два года в Ивакуни[6].
— Вот как? А я была два года в Чикаго. Только давно. Выходит, мы квиты.
Мужчина задумался. Потом до него дошло, что это нечто вроде шутки, и он засмеялся.
— Сыграй нам что-нибудь. Повеселее. Знаешь «За морем» Бобби Дарина? Я хочу спеть.
— Я здесь не работаю. И сейчас разговариваю с этими парнями. Штатный пианист этого заведения — вон тот лысоватый худощавый джентльмен. Хотите сделать заказ, попросите его. Только не забудьте оставить чаевые.
Мужчина покачал головой.
— Этот fruitcake[7] может играть лишь музыку для слащавых педерастов. Нет, я хочу, чтобы ты вдарила по клавишам. Плачу десять баксов.
— Да хоть пятьсот, — ответила Сати.
— Вот как?
— Именно так, — отпарировала Сати.
— Слышь, почему японцы не хотят воевать, чтобы защитить свою страну? Какого черта мы должны ехать охранять вас до самого Ивакуни?
— Поэтому заткнись и играй?
— Именно так, — сказал мужчина и посмотрел на сидящую напротив парочку. — Эй вы, тупицы, кто такие? Приезжают всякие джапы на Гавайи, гоняют тут на досках, а нам куда деваться? В Ирак, да?..
— Есть вопрос, — заговорила Сати, — Закралось ко мне тут одно сомнение.
— Ну, говори.
Сати склонила голову набок и посмотрела на мужчину в упор.
— Каким образом получаются люди вроде вас? Долго я над этим думала. У вас такой характер с рождения или когда-то в жизни возникла какая-то ба-аль-шая неприятность, которая вас до такой степени изменила? Какой вариант верный? Вы сами как считаете?
Мужчина задумался, а потом грохнул стаканом об стол:
— Послушайте, леди…
На крик прибежал хозяин заведения. Этот коротышка взял бывшего морпеха за толстую руку и куда-то увел. Похоже, они давно знакомы — морпех не сопротивлялся. Только уходя, пару раз огрызнулся.
— Простите, — вернувшись немного погодя, извинился перед Сати хозяин. — Обычно он неплохой парень. Но выпивка меняет людей. Я потом ему по рогам надаю. А вам отплачу за счет заведения, чтобы вы зла не держали.
— Ничего страшного. Я к такому привыкла, — сказала Сати.
— А что говорил тот мужик? — поинтересовался у нее крепыш.
— Мы ничего не поняли, — сказал долговязый. — Только расслышали «джап».
— Не поняли — и ладно. Ничего особенного он не сказал. Кстати, как вы — нагонялись по волнам?
— Вааще, — сказал крепыш.
— Высший класс, — вторил ему долговязый. — Кажется, что жизнь изменилась напрочь. Если честно.
— Вот и славно. Веселись, пока есть возможность. Потом придется платить по счетам.
— Не боись! У нас есть кредитка, — сказал долговязый.
— Веселые вы ребята, — покачала головой Сати.
— Кстати, тетушка, хочу спросить?
— Чего?
— Вы здесь видели одноногого серфера-японца?
— Одноногого серфера-японца? — Сати прищурилась и посмотрела в глаза крепышу. — Нет, не приходилось.
— А мы раза два видели. Смотрел на нас с пляжа. С красной доской «Дика Брюэра» в руках. Ноги вот отсюда дальше нет. — Крепыш провел пальцем линию сантиметрах в десяти выше колена. — Начисто перерезана. Мы сразу выходим на берег — а его нигде нет. Хотели с ним поговорить, искали повсюду. На полном серьезе. Только не нашли. Возраста где-то нашего.
— А какой ноги не было — правой или левой? Крепыш немного подумал.
— Это самое… Кажется, правой. Так ведь?
— Ну. Правой. Точно, — подтвердил долговязый.
— Хм, — вымолвила Сати. Глотнула вина. Глухо забилось сердце. — И что — действительно японец? Не какой-нибудь потомок иммигрантов?
— Точняк. Это ж видно с первого взгляда. Серфер из Японии. Примерно как мы, — сказал долговязый.
Сати некоторое время с силой покусывала губы. Затем сухо сказала:
— Однако странно. Городок небольшой. Появись в нем одноногий серфер-японец, так или иначе попался бы на глаза.
— Точно, — сказал крепыш, — наверняка бы заметили. Мы же понимаем, что все это странно. Но он действительно был. Однозначно. Мы оба четко его видели.
Долговязый продолжил:
— Вот вы, тетушка, часто сидите на пляже. Причем всегда на одном месте. Так вот, чуть в стороне от того места он и стоял на своей одной ноге. И наблюдал за нами. Как бы на ствол дерева опирался. Там, где столы для пикника, ну… в тени железных деревьев.
Сати опять глотнула вина, ничего не говоря.
— Только как он стоит на доске — на одной ноге? Не понимаю. Тут и на двоих-то непросто, — сказал крепыш.
С тех пор Сати каждый день ходила по длинному пляжу туда и обратно, с утра до вечера. Однако странная фигура ей ни разу не попалась. Она расспрашивала местных, не видели ли они одноногого серфера-японца, но все они странно на нее смотрели и качали головами. Одноногий серфер-японец? Нет, не встречали. Если б увидели, непременно бы запомнили. Такое сразу бы в глаза бросилось. Да только… как он стоит на доске — на одной ноге?
Накануне возвращения в Японию Сати собрала багаж и легла в постель. Шум волн перекрикивали гекконы. Когда Сати очнулась, подушка была мокра. Из глаз катились слезы. Сати плакала и думала: почему сын не попадается мне на глаза? Почему эти два бестолковых балбеса видели его, а я — нет? Разве это справедливо? Ей вспомнился труп сына в морге. Была бы в силах, она попыталась бы разбудить его, хорошенько потрясла бы за плечо. Чтобы громко спросить: «Слышишь, ты? Ну почему? Не кажется тебе, что это уже слишком?!»
Сати долго лежала, уткнувшись в намокшую подушку, чтобы не закричать. «Или у меня нет на это права?» Она не знала. Знала лишь одно: так или иначе, но она должна принимать этот остров. Как намекал ей тот полицейский из бывших японцев: «Я должен принимать все как есть. Справедливо или нет, существует на то право или не существует. В таком виде, как есть». Наутро Сати проснулась здоровой немолодой женщиной. И, погрузив чемодан на заднее сиденье «неона», уехала из бухты Ханалей.
Спустя где-то восемь месяцев после возвращения с Гавайев, она встретилась в Токио с крепышом. Пережидая дождь, она пила кофе в «Старбаксе» рядом со станцией метро «Роппонги», а тот сидел за соседним столиком. В выглаженной рубашке «Ральф Лорен» и новеньких твиловых брюках. С ним была невысокая девчушка с симпатичным личиком.
— О, тетушка! — Он радостно вскочил и подошел к столику Сати. — Вот так встреча! Не думал я, что в таком месте…
— Привет. Как здоровье? — спросила она. — Ты подстригся.
— Скоро институт оканчиваю, — сказал крепыш.
— Вот как? Выходит, даже ты на это способен?
— Ну, это… в общем, да. Хоть я и выгляжу так, но стараюсь держать себя в руках. — Он уселся на стул напротив.
— Серфинг забросил?
— Иногда по выходным. Но нужно устраиваться на работу, так что по-любому пора с этим кончать.
— А твой долговязый друг?
— У того все просто. Ему не надо о работе волноваться. У него папашка держит большую кондитерскую на Акасаке. Так и говорит: пойдешь по моим стопам — куплю «БМВ». Везет ему. А мне вот ничего такого не светит.
Она посмотрела в окно. Летний дождь окрасил асфальт в черное. На дороге была пробка, и таксисты нервно давили на клаксоны.
— А кто та девушка? Любовь?
— Да… то есть в настоящий момент — на пути развития, — почесывая голову, сказал крепыш.
— Симпатичная. Для тебя, пожалуй, даже слишком. Не боишься, что не даст?
Он невольно уставился в потолок.
— По-прежнему без стеснения говорите в лицо неприятные вещи? Хотя вы правы. Может, посоветуете чего? Ну, чтобы у нас с ней все было хорошо.
— Существует лишь три способа преуспеть с этой девочкой. Первое — молча слушать, как она щебечет. Второе — нахваливать ее одежду. Третье — кормить повкуснее. Просто, да? Если и это не поможет, о ней лучше забыть.
— Реально и понятно. Можно я запишу?
— Можно. А запомнить нельзя?
— Не, я как курица. Сделаю три шага — и все из головы вылетает. Поэтому все записываю. Говорят, Эйнштейн делал так же.
— Ах Эйнштейн…
— Проблема не в забывчивости, а в том, что я все забываю.
— Как угодно, — сказала Сати.
Крепыш вынул из кармана блокнот и аккуратно записал все, что она говорила.
— Спасибо за советы. Они всегда к месту.
— Хорошо, если получится.
— Буду стараться, — сказал крепыш и поднялся, но, подумав, протянул ей руку. — Вам тоже всего хорошего.
Сати пожала ему руку.
— Знаешь, хорошо, что вас в Ханалее не съели акулы.
— А что, там бывают акулы? Правда?
— Правда, — сказала Сати. — Бывают.
Каждый вечер Сати садится перед восьмьюдесятью восемью клавишами слоновьей кости и черного дерева и ее пальцы почти машинально бегают по ним. Все это время она не думает ни о чем другом. Сквозь ее сознание проходят только отголоски звуков. Входят сюда, выходят оттуда. А когда она не играет на пианино, то размышляет о трех неделях в Ханалее в конце осени. Думает о шуме прибоя, о шелесте листвы железных деревьев. Об уносимых тропическим ветром облаках, о парящих в небе альбатросах. А также о том, что должно ее там ждать.
Больше ей теперь думать не о чем.
Бухта Ханалей.


Харуки Мураками. "Токийские легенды"
Записан

Вам никогда не приходило в голову ... копьё?
Ртуть
Гость
« Ответ #34 : 29 мая 2013, 00:16:28 »

                                                                                              Стефан Цвейг

                                                             Амок


В марте 1912 года, в Неаполе, при разгрузке в порту большого океанского парохода, произошел своеобразный несчастный случаи, по поводу которого в газетах появились подробные, но весьма фантастические сообщения. Хотя я сам был пассажиром «Океании», но, так же как и другие, не мог быть свидетелем этого необыкновенного происшествия; оно случилось в ночное время, при погрузке угля и выгрузке товаров, и мы, спасаясь от шума, съехали все на берег, чтобы провести время в кафе или театре. Все же я лично думаю, что некоторые догадки, которых я тогда публично не высказывал, содержат в себе истинное объяснение той трагической сцены, а давность события позволяет мне использовать доверие, оказанное мне во время одного разговора, непосредственно предшествовавшего странному эпизоду.

Когда я хотел заказать в пароходном агентстве в Калькутте место для возвращения в Европу на борту «Океании», клерк только с сожалением пожал плечами: он не знает, можно ли еще обеспечить мне каюту, так как теперь, перед самым наступлением дождливого времени, все места бывают распроданы уже в Австралии, и он должен сначала дождаться телеграммы из Сингапура. Но на следующий день он сообщил мне приятную новость, что еще может занять для меня одну каюту, правда не особенно комфортабельную, под палубой и в средней части парохода. Я с нетерпением стремился домой, поэтому, не долго думая, попросил закрепить за мной место.
Клерк правильно осведомил меня. Пароход был переполнен, а каюта плохая — тесный четырехугольный закуток недалеко от машинного отделения, освещенный только тусклым глазом иллюминатора. В душном, застоявшемся воздухе пахло маслом и плесенью; ни на миг нельзя было уйти от электрического вентилятора, который, как обезумевшая стальная летучая мышь, вертелся и визжал над самой головой. Внизу машина кряхтела и стонала, точно грузчик, без конца взбирающийся с кулем угля по одной и той же лестнице; наверху непрерывно шаркали шаги гуляющих по палубе. Поэтому, сунув чемодан в этот затхлый гроб меж серых шпангоутов, я поспешил на палубу и, поднимаясь по трапу, вдохнул, как амбру, мягкий, сладостный воздух, доносимый к нам береговым ветром.
Но и наверху царили сутолока и теснота: тут было полно людей, которые с нервозностью, порожденной вынужденным бездействием, без умолку болтая, расхаживали по палубе. Щебетание и трескотня женщин, безостановочное кружение по тесным закоулкам палубы, назойливая болтовня пассажиров, скоплявшихся перед креслами, — все это почему-то причиняло мне боль. Я только что увидел новый для меня мир, передо мной пронеслись пестрые, мелькающие с бешеной быстротой картины. Теперь я хотел подумать, привести в порядок свои впечатления, воссоздать воображением то, что воспринял глаз, но здесь, на этой шумной, похожей на бульвар палубе, не было ни минуты покоя. Строчки в книге расплывались от мелькания теней проходивших мимо пассажиров. Невозможно было остаться наедине с собой на этой залитой солнцем и полной движения пароходной улице.
Три дня я крепился — смотрел на людей, на море, но море было всегда одинаковое, пустынное и синее, и только на закате вдруг загоралось всеми цветами радуги; а людей я уже через трое суток знал наперечет. Все лица были мне знакомы до тошноты; резкий смех женщин больше не раздражал меня, и не сердили вечные споры двух голландских офицеров, моих соседей. Мне оставалось только бегство; но в каюте было жарко и душно, а в салоне английские мисс беспрерывно барабанили на рояле, выбирая для этого самые затасканные вальсы. Кончилось тем, что я решительно изменил порядок дня и нырял в каюту сразу после обеда, предварительно оглушив себя стаканом-другим пива; это давало мне возможность проспать ужин и вечерние танцы.
Как-то раз я проснулся, когда в моем маленьком гробу было уже совсем темно и тихо. Вентилятор я выключил, и воздух полз по вискам, липкий и влажный. Чувства были притуплены, и мне потребовалось несколько минут, чтобы сообразить, где я и который может быть час. Очевидно, было уже за полночь, потому что я не слышал ни музыки, ни неустанного шарканья ног. Только машина — упрямое сердце левиафана, пыхтя, толкала поскрипывающее тело корабля вперед, в необозримую даль.
Ощупью выбрался я на палубу. Она была пуста. И когда я поднял взор над дымящейся башней трубы и призрачно мерцающим рангоутом, мне вдруг ударил в глаза яркий свет. Небо сияло. Оно казалось темным рядом с белизной пронизывавших его звезд, но все-таки оно сияло, словно бархатный полог застлал какую-то ярко светящуюся поверхность, а искрящиеся звезды — только отверстия и прорези, сквозь которые просвечивает этот неописуемый блеск. Никогда не видел я неба таким, как в ту ночь, таким сияющим, холодным как сталь и в то же время переливчато-пенистым, залитым светом, излучаемым луной и звездами, и будто пламенеющим в какой-то таинственной глубине. Белым лаком блестели в лунном свете очертания парохода, резко выделяясь на темном бархате неба; канаты, реи, все контуры растворялись в этом струящемся блеске. Словно в пустоте висели огни на мачтах, а над ними круглый глаз на марсе — земные желтые звезды среди сверкающих небесных.
Над самой головой стояло таинственное созвездие Южного Креста, мерцающими алмазными гвоздями прибитое к небу; казалось, оно колышется, тогда как движение создавал только ход корабля, пловца-гиганта, который, слегка дрожа и дыша полной грудью, то поднимаясь, то опускаясь, подвигался вперед, рассекая темные волны. Я стоял и смотрел вверх. Я чувствовал себя как под душем, где сверху падает теплая вода; только это был свет, белый и теплый, изливавшийся мне на руки, на плечи, нежно струившийся вокруг головы и, казалось, проникавший внутрь, потому что все смутное в моей душе вдруг прояснилось. Я дышал свободно, легко и с восторгом ощущал на губах, как прозрачный напиток, мягкий, словно шипучий, пьянящий воздух, напоенный дыханием плодов и ароматом дальних островов. Только теперь, впервые с тех пор как я ступил на сходни, я испытал священную радость мечтания и другую, более чувственную; предаться, словно женщина, окружающей меня неге. Мне хотелось лечь и устремить взоры вверх, на белые иероглифы. Но кресла были все убраны, и нигде на всей пустынной палубе я не видел удобного местечка, где можно было бы отдохнуть и помечтать.
Я начал ощупью пробираться вперед, подвигаясь к носовой части парохода, совершенно ослепленный светом, все сильнее изливавшимся на меня со всех сторон. Мне было почти больно от этого резко белого звездного света, мне хотелось укрыться куда-нибудь в тень, растянуться на циновке, не чувствовать блеска на себе, а только над собой и на залитых им предметах, — так смотрят на пейзаж из затемненной комнаты. Спотыкаясь о канаты и обходя железные лебедки, я добрался, наконец, до бака и стал смотреть, как форштевень рассекает мрак и расплавленный лунный свет вскипает пеной по обе стороны лезвия. Неустанно поднимался плуг и вновь опускался, врезаясь в струящуюся черную почву, и я ощущал всю муку побежденной стихии, всю радость земной мощи в этой искрометной игре. И в созерцании я утратил чувство времени. Не знаю, час ли я так простоял, или несколько минут; качание огромной колыбели корабля унесло меня за пределы земного. Я чувствовал лишь, что мной овладевает блаженная усталость. Мне хотелось спать, грезить, но жаль было уходить от этих чар, спускаться в мой гроб. Бессознательно я нащупал ногой бухту каната. Я сел, закрыл глаза, но в них все-таки проникал струившийся отовсюду серебристый блеск. Под собой я чувствовал тихое журчание воды, вверху — неслышный звон белого потока вселенной. И мало- помалу это журчание наполнило все мое существо — я больше не сознавал самого себя, не отличал, мое ли это дыхание, или биение далекого сердца корабля: я словно растворился в этом неумолчном журчании полуночного мира.
Тихий сухой кашель послышался возле меня. Я вздрогнул и сразу очнулся от своего опьянения. Глаза, ослепленные белым блеском, проникавшим даже сквозь закрытые веки, с трудом открылись: как раз против меня, в тени борта, сверкало что-то похожее на отблеск от очков; потом вспыхнула большая круглая искра, несомненно огонек трубки. Очевидно, любуясь пеной у носа корабля и Южным Крестом вверху, я не заметил этого соседа, неподвижно сидевшего здесь все время. Невольно, не придя еще в себя, я сказал по-немецки: — Простите! — О, пожалуйста… — по-немецки же ответил голос из темноты.
Не могу передать, как странно и жутко было сидеть безмолвно во мраке возле человека, которого я не видел. Я чувствовал, что он смотрит на меня так же напряженно, как и я на него; струящийся и мерцающий белый свет над нами был так ярок, что каждый из нас видел в тени только контур другого. Но мне казалось, что я слышу, как дышит этот человек и как он посасывает свою трубку.
Молчание стало невыносимым. Охотнее всего я ушел бы, но это было бы уж слишком резко и неучтиво. В смущении я достал папиросу. Вспыхнула спичка, и трепетный огонек на секунду осветил наш тесный угол. За стеклами очков я увидел чужое лицо, которого ни разу не замечал на борту — ни за обедом, ни на палубе, — и не знаю, резнула ли мне глаза внезапная вспышка, или то была галлюцинация, но лицо показалось мне мрачным, страшно искаженным, нечеловеческим. Однако, прежде чем я мог отчетливо разглядеть его, темнота опять поглотила осветившиеся на миг черты; я видел лишь контур фигуры, темной на темном фоне, и время от времени круглое огненное кольцо трубки. Мы оба молчали, и это молчание угнетало, как душный тропический воздух.
Наконец, я не выдержал. Вскочив на ноги, я вежливо сказал:
— Спокойной ночи
— Спокойной ночи, — ответил из мрака хриплый, жесткий, словно заржавленный, голос.
Я побрел, спотыкаясь о стойки и такелаж. Вдруг позади раздались шаги, торопливые и нетвердые. Это был все тот же незнакомец. Я невольно остановился. Он не подошел вплотную ко мне, и я сквозь мрак ощутил какую-то робость и удрученность в его походке.
— Простите, — поспешно заговорил он, — что я обращаюсь к вам с просьбой. Я… я, — он запнулся и от смущения не сразу мог продолжать, — я… у меня есть личные… чисто личные причины искать уединения… тяжелая утрата… я избегаю общества пассажиров… Вас я не имею в виду… нет, нет… Я хотел только попросить вас… вы меня очень обяжете, если никому на борту не сообщите о том, что видели меня здесь… На это есть… так сказать, личные причины, мешающие мне быть в настоящее время на людях… Да, так вот, мне было бы чрезвычайно неприятно, если бы вы упомянули о том, что кто-то здесь ночью… что я…
Слова опять застряли у него в горле. Я поспешил вывести его из замешательства, тотчас же обещав ему исполнить его просьбу. Мы пожали друг другу руки. Потом я вернулся в свою каюту и уснул тяжелым, тревожным сном, полным причудливых видений.

Я сдержал слово и никому не рассказал о странной встрече, хотя искушение было велико. Во время морского путешествия всякая мелочь — событие, будь то парус на горизонте, взметнувшийся над водой дельфин, завязавшийся новый флирт или случайная шутка. Кроме того, меня мучило желание узнать что-нибудь об этом необыкновенном пассажире. Я просмотрел судовые списки в поисках подходящего имени, присматривался к людям, стараясь отгадать, не имеют ли они к нему отношения; целый день я был во власти лихорадочного нетерпения и ждал вечера, в надежде снова встретиться с незнакомцем. Психологические загадки неодолимо притягивают меня; они волнуют меня до безумия, и я не успокаиваюсь до тех пор, пока мне не удается проникнуть в их тайну, люди со странностями одним своим присутствием могут зажечь во мне такую жажду заглянуть им в душу, которая немногим отличается от страстного влечения к женщине. День показался мне бесконечно долгим. Я рано лег в постель, я знал, что в полночь проснусь, что какая-то сила разбудит меня.
И действительно, я проснулся в тот же час, что и вчера. На светящемся циферблате часов стрелки, перекрывая одна другую, слились в единую полоску света. Я поспешно поднялся из душной каюты в еще более душную ночь.
Звезды сверкали, как вчера, и обливали дрожавший пароход рассеянным светом; в вышине горел Южный Крест. Все было, как вчера, — в тропиках дни и ночи более похожи на близнецов, чем в наших широтах, — только во мне не было вчерашнего нежного, баюкающего, мечтательного опьянения. Что-то влекло меня, тревожило, и я знал, куда меня влечет: туда, к черной путанице снастей на носу — узнать, не сидит ли он там, неподвижный и таинственный. Сверху раздался удар корабельного колокола. Меня словно что-то толкнуло. Шаг за шагом я подвигался вперед, нехотя уступая какой-то притягательной силе. Не успел я еще добраться до места, как впереди что-то вспыхнуло, точно красный глаз, — его трубка. Значит, он там.
Я невольно вздрогнул и остановился. Еще миг, и я повернул бы обратно, но что-то зашевелилось в темноте, кто-то встал, сделал два шага, и вдруг я услышал его голос. — Простите, — вежливо и как-то виновато сказал он, — вы, очевидно, хотите пройти на ваше место, но мне показалось, что вы раздумали, когда увидели меня. Прошу вас, садитесь, я сейчас уйду.
Я, со своей стороны, поспешил ответить, что прошу его остаться и что я отошел, чтобы не помешать ему.
— Мне вы не мешаете, — не без горечи возразил он, — напротив, я рад поговорить с кем-нибудь. Уже десять дней, как я не произнес ни слова… собственно даже несколько лет… и мне тяжело — я задыхаюсь, верно оттого, что должен нести свое бремя молча… Я больше не могу сидеть в каюте, в этом… в этом гробу… я больше не могу… и людей я тоже не переношу, потому что они целый день смеются… Я не могу этого выносить теперь… я слышу это даже в каюте и затыкаю уши… правда, никто ведь не знает, что… они ничего не знают, а потом, какое дело до этого чужим…
Он снова запнулся и вдруг неожиданно и поспешно сказал:
— Но я не хочу стеснять вас… простите мою болтливость.
Он поклонился и хотел уйти. Но я стал настойчиво удерживать его. — Вы нисколько не стесняете меня. Я тоже рад побеседовать здесь, в тиши… Не хотите ли?
Я протянул ему портсигар, и он взял папиросу. Я зажег спичку. Снова в колеблющемся свете появилось его лицо, оторвавшееся от черного фона; на этот раз оно было прямо обращено ко мне. Глаза из-за очков впились в мое лицо жадно и с какой-то безумной силой. Мне стало жутко. Я чувствовал, что этот человек хочет говорить, что он должен говорить. И я знал, что мне нужно молчать, чтобы облегчить ему это.
Мы снова сели. В его углу стояло второе кресло, которое он и предложил мне. Мы курили, и по тому, как беспокойно прыгало в темноте световое колечко от его папиросы, я видел, что его рука дрожит. Но я молчал, молчал и он. Потом вдруг его голос тихо спросил:
— Вы очень устали? —
— Нет, нисколько.
Голос во мраке снова на минуту замер.
— Мне хотелось бы спросить вас кое о чем… то есть я хотел бы вам кое-что рассказать. Я знаю, я прекрасно знаю, как нелепо обращаться к первому встречному, однако… я… я нахожусь в тяжелом психическом состоянии… Я дошел до предела, когда мне во что бы то ни стало нужно с кем-нибудь поговорить… не то я погибну… Вы поймете меня, когда я… да, когда я вам расскажу… Я знаю, что вы не можете помочь мне… но я прямо болен от этого молчания… а больной всегда смешон в глазах других…
Я прервал его и просил не терзаться напрасно. Пусть он, не стесняясь, расскажет мне все… Конечно, я не могу ему ничего обещать, но на всяком человеке лежит долг предложить свою помощь. Когда мы видим ближнего в беде, то, естественно, наш долг помочь ему.
— Долг… предложить свою помощь… долг сделать попытку… Так и вы, значит, думаете, что на нас лежит долг… долг предложить свою помощь?
Трижды повторил он эти слова. Мне стало страшно от этого тупого, упорного повторения. Не сумасшедший ли этот человек? Не пьян ли он?
Но, совершенно точно угадав мою мысль, как будто я произнес ее вслух, он вдруг сказал совсем другим голосом:
— Вы, может быть, принимаете меня за безумного или за пьяного? Нет, этого нет, пока еще нет. Только сказанное вами странно поразило меня… поразило потому, что это как раз то, что меня сейчас мучит — лежит ли на нас долг… долг…
Он снова начал запинаться. Потом умолк и немного погодя опять заговорил:
— Дело в том, что я врач. В нашей практике часто бывают такие случаи, такие роковые… Ну, скажем, неясные случаи, когда не знаешь, лежит ли на тебе долг… долг ведь не один — есть долг перед ближним, есть еще долг перед самим собой, и перед государством, и перед наукой… Нужно помогать, конечно, для этого мы и существуем… но такие правила хороши только в теории… До каких пределов нужно помогать?.. Вот вы чужой человек, и я для вас чужой, и я прошу вас молчать о том, что вы меня видели… Хорошо, вы молчите, исполняете этот долг… Я прошу вас поговорить со мной, потому что я прямо подыхаю от своего молчания… Вы готовы выслушать меня… Хорошо… Но это ведь легко… А что, если бы я попросил вас взять меня в охапку и бросить за борт?.. Тут уж кончается любезность, готовность помочь. Где-то она должна кончаться… там, где дело касается нашей жизни, нашей личной ответственности… где-то это должно кончаться… где-то должен прекращаться этот долг… или, может быть, как раз у врача он не должен кончаться? Неужели врач должен быть каким-то спасителем, каким-то всесветным помощником только потому, что у него есть диплом с латинскими словами; неужели он действительно должен исковеркать свою жизнь и подлить себе воды в кровь, когда какая-нибудь… когда какой- нибудь пациент является и требует от него благородства, готовности помочь, добронравия? Да, где-нибудь кончается долг… там, где предел нашим силам, именно там…
Он снова приостановился и затем продолжал:
— Простите, я говорю с таким возбуждением, но я не пьян… пока еще не пьян… впрочем, не скрою от вас, что и это со мной теперь часто бывает в этом дьявольском одиночестве… Подумайте — я семь лет прожил почти исключительно среди туземцев и животных… тут можно отучиться от связной речи. А как начнешь говорить, так сразу и хлынет через край… Но подождите… да, я уже вспомнил… я хотел вас спросить, хотел рассказать вам один случай… лежит ли на нас долг помочь… с ангельской чистотой, бескорыстно помочь… Впрочем, я боюсь, что это будет слишком длинная история. Вы в самом деле не устали?
— Да нет же, нисколько.
— Я… я очень признателен вам… Не угодно ли?
Он пошарил где-то за собой в темноте. Звякнули одна о другую две, три, а то и больше бутылок, которые он, видимо, поставил возле себя. Он предложил мне виски; я только пригубил свой стакан, но он разом опрокинул свой. На миг между нами воцарилось молчание. Громко ударил колокол: половина первого.

— Итак… я хочу рассказать вам один случай. Предположите, что врач в одном… в маленьком городке… или, вернее, в деревне… врач, который… врач, который…
Он снова запнулся. Потом вдруг, вместе с креслом, рванулся ко мне.
— Так ничего не выйдет. Я должен рассказать вам все напрямик, с самого начала, а то вы не поймете… Это нельзя изложить в виде примера, в виде отвлеченного случая… я должен рассказать вам свою историю. Тут не должно быть ни стыда, ни игры в прятки… передо мной ведь тоже люди раздеваются донага и показывают мне свои язвы… Если хочешь, чтобы тебе помогли, то нечего вилять и утаивать… Итак, я не стану рассказывать вам про случаи с неким воображаемым врачом… я раздеваюсь перед вами догола и говорю: «я»… Стыдиться я разучился в этом собачьем одиночестве, в этой проклятой стране, которая выедает душу и высасывает мозг из костей.
Вероятно, я сделал какое-то движение, так как он вдруг остановился.
— Ах, вы протестуете… понимаю. Вы в восторге от тропиков, от храмов и пальм, от всей романтики двухмесячной поездки. Да, тропики полны очарования, если видеть их только из вагона железной дороги, из автомобиля, из колясочки рикши: я сам это испытал, когда семь лет назад впервые приехал сюда. О чем я только не мечтал — я хотел овладеть языками и читать священные книги в подлинниках, хотел изучать местные болезни, работать для науки, изучать психику туземцев, как говорят на европейском жаргоне, — стать миссионером человечности и цивилизации. Всем, кто сюда приезжает, грезится тот же сон. Но за невидимыми стеклами этой оранжереи человек теряет силы, лихорадка — от нее ведь не уйти, сколько ни глотать хинина — подтачивает нервы, становишься вялым и ленивым, рыхлым, как медуза. Европеец невольно теряет свой моральный облик, когда попадает из больших городов в этакую проклятую болотистую дыру. Рано или поздно пристукнет всякого, одни пьянствуют, другие курят опиум, третьи звереют и свирепствуют — так или иначе, но дуреют все. Тоскуешь по Европе, мечтаешь о том, чтобы когда-нибудь опять пройти по городской улице, посидеть в светлой комнате каменного дома, среди белых людей; год за годом мечтаешь об этом, а наступит срок, когда можно бы получить отпуск, — уже лень двинуться с места. Знаешь, что всеми забыт, что ты чужой, как морская ракушка, на которую всякий наступает ногой. И остаешься, завязнув в своем болоте, и погибаешь в этих жарких, влажных лесах. Будь проклят тот день, когда я продал себя в эту вонючую дыру.
Впрочем, сделал я это не так уж добровольно. Я учился в Германии, стал врачом, даже хорошим врачом, и работал при Лейпцигской клинике. В медицинских журналах того времени много писали о новом впрыскивании, которое я первый ввел в практику. Тут я влюбился в одну женщину, с которой познакомился в больнице; она довела своего любовника до исступления, и он выстрелил в нее из револьвера; вскоре и я безумствовал не хуже его. Она обращалась со мной высокомерно и холодно, это и сводило меня с ума — властные и дерзкие женщины всегда умели прибрать меня к рукам, а эта так скрутила меня, что я совсем потерял голову. Я делал все, что она хотела, я… да что там, отчего мне не сказать всего, ведь прошло уже семь лет… я растратил из-за нее больничные деньги, и когда это выплыло наружу, разыгрался скандал. Правда, мой дядя внес недостающую сумму, но моя карьера погибла. В это время узнал, что голландское правительство вербует врачей для колоний и предлагает подъемные. Я сразу подумал, что это, верно, не сахар, если предлагают деньги вперед! Я знал, что могильные кресты на этих рассадниках малярии растут втрое быстрее, чем у нас; но когда человек молод, ему всегда кажется, что болезнь и смерть грозят кому угодно, но только не ему. Ну, что же, выбора у меня не было, я поехал в Роттердам, подписал контракт на десять лет и получил внушительную пачку банкнот. Половину я отослал домой, дяде, а другую выудила у меня в портовом квартале одна особа, которая сумела обобрать меня дочиста только потому, что была удивительно похожа на ту проклятую кошку. Без денег, без часов, без иллюзий покидал я Европу и не испытывал особой грусти, когда наш пароход выбирался из гавани. А потом я сидел на палубе, как сидите вы, как сидят все, и видел Южный Крест и пальмы. Сердце таяло у меня в груди. Ах, леса, одиночество, тишина! — мечтал я. Ну, одиночества-то я получил довольно. Меня назначили не в Батавию или Сурабайю, в город, где есть люди, и клубы, и гольф, и книги, и газеты, а — впрочем, название не играет никакой роли — на один из глухих постов в восьми часах езды от ближайшего города. Два-три скучных, иссохших чиновника, несколько полуевропейцев из туземных жителей — это было все мое общество, а кроме него вширь и вдаль только лес, плантации, заросли и болота.
Вначале еще было сносно. Я много занимался научными наблюдениями. Однажды, когда опрокинулась машина, в которой вице-резидент совершал инспекционную поездку, и он сломал себе ногу, я один, без всяких помощников, сделал ему операцию — об этом много тогда говорили. Я собирал яды и оружие туземцев, занимался множеством мелочей, лишь бы не опуститься. Но все это оказалось возможным только до тех пор, пока во мне жила привезенная из Европы сила; потом я завял. Европейцы наскучили мне, я прервал общение с ними, пил и отдавался думам. Мне оставалось ведь всего три года, потом я мог выйти на пенсию, вернуться в Европу, сызнова начать жить. Собственно говоря, я уже ровно ничего не делал и только ждал, лежал в своей берлоге и ждал. И так я торчал бы там и по сей день, если бы не она… если бы не случилось все это…
Голос во мраке умолк. И трубка больше не тлела. Стало так тихо, что я опять услышал плеск воды, пенившейся под носом парохода, и отдаленный глухой стук машины. Мне хотелось курить, но я боялся зажечь спичку, боялся резкой вспышки огня и отсвета на его лице. Он все молчал. Я не знал, кончил ли он, дремлет ли, или спит, таким мертвым казалось мне его молчание.
Вдруг прозвучал отрывистый, сильный удар колокола: час. Он встрепенулся, и я снова услышал звон стакана. Очевидно, его рука ощупью искала виски. Стало слышно, как он глотает, затем вдруг его голос раздался снова, но на этот раз он заговорил более напряженно и страстно.
— Да, так вот… постойте… да, вот как это было. Сижу я там, в своей проклятой дыре, сижу неподвижно, как паук в паутине, уже целые месяцы. Это было как раз после ливней. Неделю за неделей дождь барабанил по крыше, ни одна душа не заглядывала ко мне, ни один европеец; изо дня в день сидел я дома со своими желтолицыми женщинами и своим шотландским виски. Я тогда очень хандрил, я был просто болен Европой: когда я читал в каком-нибудь романе про светлые улицы и белых женщин, у меня начинали дрожать пальцы. Я не могу в точности описать вам это состояние, это особого рода тропическая болезнь: яростная, лихорадочная и в то же время бессильная тоска по родине.
Так я сидел тогда, кажется, с географическим атласом в руках, и мечтал о путешествиях. Вдруг раздается тревожный стук в дверь, и я увидел своего боя и одну из женщин. Лица обоих выражают крайнее изумление. Они докладывают, перебивая друг друга и вытаращив глаза: меня спрашивает какая-то дама, леди, белая женщина.
Я вскакиваю. Я не слышал шума экипажа или автомобиля. Белая женщина здесь, в этой глуши?
Я готов уже сбежать с лестницы, но делаю над собой усилие и останавливаюсь. Смотрю мельком в зеркало, наскоро привожу себя немного в порядок. Я нервничаю, чувствую беспокойство, меня мучит дурное предчувствие, так как я не знаю никого на свете, кто по дружбе пришел бы ко мне. Наконец, я спускаюсь вниз.
В передней ждет дама. Увидев меня, она поспешно направляется мне навстречу. Густая дорожная вуаль закрывает ее лицо. Я хочу поздороваться с ней, но она сама начинает говорить.
— Добрый день, доктор, — начинает она по-английски. (Ее речь кажется мне слишком плавной и как бы наперед заученной.) — Простите, что я врываюсь к вам. Но мы были как раз на станции, наш автомобиль остался там. — «Почему она не подъехала к дому?» — молнией промелькнуло у меня в голове. — И вот я вспомнила, что вы живете здесь. Я так много слышала о вас, с вице-резидентом вы проделали прямо чудо, его нога отлично зажила, он опять уже играет в гольф. Да, да, у нас все говорят об этом, и мы охотно отдали бы нашего ворчливого военного врача и обоих других в придачу, если бы вы переехали к нам. Вообще, почему вас никогда не видно? Вы живете, точно йог…
И так она тараторит без конца, торопится и не дает мне вставить ни слова. Что-то нервное и неспокойное чувствуется в этой пустой болтовне, и я сам заражаюсь беспокойством своей гостьи. Почему она так много говорит, задаю я себе вопрос, почему не называет себя? Почему не снимает вуали? Лихорадка у нее, что ли? Больна она? Сумасшедшая? Я все сильнее волнуюсь, чувствую себя в смешном положении, стоя так перед ней под неиссякаемым потоком ее болтовни. Наконец, она на миг останавливается, и я прошу ее наверх. Она делает своему бою знак остаться и первая поднимается по лестнице.
— Как у вас мило, — говорит она, осматривая мою комнату. — О, какая прелесть, книги! Я хотела бы их все прочесть! — Она подходит к полке и рассматривает названия книг. В первый раз с тех пор как я вышел к ней, она на минуту умолкает.
— Разрешите предложить вам чаю? — спрашиваю я.
Она, не оборачиваясь, продолжает рассматривать корешки книг.
— Нет, спасибо, доктор… нам нужно сейчас же ехать дальше… у меня мало времени… это была ведь просто прогулка… Ах, у вас есть и Флобер, я его так люблю… чудесная, удивительная вещь его «Education sentimentale»… *1 Я вижу, вы читаете и по-французски. Чего только вы не знаете!.. Да, немцы… их всему учат в школе… Право, удивительно — знать столько языков!.. Вице-резидент бредит вами и всегда говорит, что вы единственный хирург, к кому он лег бы под нож… Наш старый доктор годится только для игры в бридж… Кстати, знаете ли (она все еще говорит, не оборачиваясь), сегодня мне самой пришло в голову, что хорошо было бы посоветоваться с вами… а мы как раз проезжали мимо, я и подумала… Ну, вы сегодня, может быть, заняты… я лучше заеду в другой раз.
«Наконец-то ты раскрыла карты!» — сейчас же подумал я. Но я и виду не подал и заверил ее, что сочту за честь быть полезным ей теперь или когда ей угодно.
— У меня ничего серьезного, — сказала она, полуобернувшись ко мне и в то же время перелистывая книгу, снятую с полки, — ничего серьезного, пустяки… женские неполадки, головокружение, обмороки. Сегодня утром, во время езды, на повороте мне вдруг стало дурно, я упала без чувств… бой должен был поднять меня и принести воды… Ну, может быть, шофер слишком быстро ехал… как вы думаете, доктор?
— Так трудно сказать. У вас часто подобные обмороки?
— Нет… то есть да… в последнее время… именно в самое последнее время… да… обмороки и тошнота.
Она уже опять повернулась к книжному шкафу, ставит книгу на место, вынимает другую и начинает перелистывать. Удивительно, почему это она все перелистывает… так нервно, почему не подымает глаз из-под вуали? Я намеренно ничего не говорю. Мне хочется заставить ее ждать. Наконец, она снова начинает гоном легкой болтовни:
— Не правда ли, доктор, в этом нет ничего серьезного? Это не какая-нибудь опасная тропическая болезнь?
— Я должен сначала посмотреть, нет ли у вас жара. Позвольте ваш пульс…
Я направляюсь к ней, но она слегка отстраняется.
— Нет, нет, у меня нет жара… безусловно, безусловно нет… я измеряю температуру каждый день, с тех пор… с тех пор, как начались эти обмороки. Жара нет, всегда тридцать шесть и четыре. И желудок в порядке.
Я медлю. Во мне все растет подозрение: я чувствую, что эта женщина чего-то от меня хочет, в такую глушь ведь не приезжают, чтобы поговорить о Флобере. Я заставляю ее ждать минуту, другую. — Простите, — говорю я затем, — разрешите мне задать вам несколько вопросов?
— Конечно, вы ведь врач! — отвечает она, но тут же опять поворачивается ко мне спиной и начинает перебирать книги.
— У вас есть дети?
— Да, сын.
— А было ли у вас… было ли у вас раньше… я хочу сказать — тогда… были ли у вас подобные явления?
— Да.
Ее голос стал теперь совсем другим, отчетливым, без всякого жеманства и нервности.
— А возможно ли, чтобы вы… простите за вопрос… возможно ли, чтобы сейчас была та же причина?
— Да.
Резко, словно острым ножом, отрезала она это. Ничто не дрогнуло в ее лице, которое я видел в профиль.
— Лучше всего, сударыня, если я осмотрю вас… вы разрешите попросить вас… перейти в другую комнату?
Тут она вдруг оборачивается. Сквозь вуаль я чувствую ее холодный, решительный взгляд, устремленный на меня.
— Нет… в этом нет надобности… я вполне уверена в причине моего недомогания.

Голос на мгновение умолк. В темноте снова блеснул наполненный стакан.
— Итак, слушайте… но сначала постарайтесь вдуматься во все это: к человеку, погибающему от одиночества, вторгается женщина, впервые за много лет белая женщина переступает порог его комнаты… И вдруг я чувствую присутствие в комнате чего-то зловещего, какой-то опасности. Я весь похолодел: мной овладел страх перед железной решимостью этой женщины, начавшей с беспечной болтовни, а потом вдруг обнажившей свое требование, словно сверкнувший клинок. Я знал ведь, чего она от меня хотела, угадал это сразу — не в первый раз женщина обращалась ко мне с такой просьбой, но они приходили не так, приходили пристыженные и умоляющие, плакали и заклинали спасти их. Но тут была… тут была железная, чисто мужская решимость… с первой секунды почувствовал я, что эта женщина сильнее меня… что она может подчинить меня своей воле… Однако… однако… во мне поднималась какая-то злоба… гордость мужчины, обида, потому что… я сказал уже, что с первой секунды, даже раньше чем я увидел эту женщину, я почувствовал в ней врага.
Сначала я молчал. Молчал упорно и ожесточенно. Я чувствовал, что она смотрит на меня из-под вуали, смотрит прямо, требовательно и хочет заставить меня говорить. Но я не уступал. Я заговорил, но… уклончиво… невольно переняв ее болтливый, равнодушный тон. Я притворялся, что не понял ее, потому что — не знаю, можете ли вы понять это — я хотел заставить ее высказаться яснее, я не хотел предлагать, наоборот… хотел, чтобы она попросила… именно она, явившаяся с таким повелительным видом… И, кроме того, я знал, какую власть надо мной имеют такие высокомерные, холодные женщины.
Я ходил вокруг да около, говорил, что ей нечего опасаться, что такие обмороки в порядке вещей, более того, они даже являются залогом нормального развития беременности. Я приводил случаи из медицинских журналов… Я говорил, говорил спокойно и легко, рассматривая ее недомогание как нечто весьма обычное, и… все ждал, что она меня остановит. Я знал, что она не выдержит.
И действительно, она резким движением прервала меня, словно отметая все эти успокоительные разговоры.
— Меня, доктор, не это тревожит. В тот раз, когда я носила первого ребенка, мое здоровье было в лучшем состоянии… но теперь я уж не та… у меня бывают сердечные припадки…
— Вот как, сердечные припадки? — повторил я, изображая на лице беспокойство. — Сейчас послушаем! — Я сделал вид, что встаю, чтобы достать трубку. Но она мгновенно остановила меня. Голос ее звучал теперь резко и повелительно, как команда.
— У меня бывают припадки, доктор, и я попрошу вас верить моим словам. Я не хотела бы терять время на исследования — вы могли бы, думается, оказать мне немного больше доверия. Я, со своей стороны, достаточно доказала свое доверие к вам.
Теперь это была уже борьба, открыто брошенный вызов. И я принял его.
— Доверие требует откровенности, полной откровенности. Говорите ясно, я ведь врач. И первым делом снимите вуаль, садитесь сюда, оставьте книги и все эти уловки. К врачу не приходят под вуалью.
Гордо выпрямившись, она окинула меня взглядом. Минуту помедлила. Потом села и подняла вуаль. Я увидел лицо — такое, какое боялся увидеть: непроницаемое, свидетельствующее о твердом, решительном характере, отмеченное не зависящей от возраста красотою, с серыми глазами, какие часто бывают у англичанок, — очень спокойные, но скрывающие затаенный огонь. Эти тонкие сжатые губы умели хранить тайну. Она смотрела на меня повелительно и испытующе, с такой холодной жестокостью, что я не выдержал и невольно отвел взгляд.

Записан
Ртуть
Гость
« Ответ #35 : 29 мая 2013, 00:17:03 »

Она слегка постукивала пальцами по столу. Значит, и она нервничала. Затем она вдруг сказала:
— Знаете вы, доктор, чего я от вас хочу, или не знаете?
— Кажется, знаю. Но лучше поговорим начистоту. Вы хотите освободиться от вашего состояния… хотите, чтобы я избавил вас от обмороков и тошноты, устранив… устранив причину. В этом все дело?
— Да.
Как нож гильотины, упало это слово.
— А вы знаете, что подобные эксперименты опасны… для обеих сторон?
— Да.
— Что закон запрещает их?
— Бывают случаи, когда это не только не запрещено, но, напротив, рекомендуется.
— Но это требует заключения врача.
— Так вы дайте это заключение. Вы — врач.
Ясно, твердо, не мигая, смотрели на меня ее глаза. Это был приказ, и я, малодушный человек, дрожал, пораженный демонической силой ее воли. Но я еще корчился, не хотел показать, что уже раздавлен.
«Только не спешить! Всячески оттягивать! Принудить ее просить», — нашептывало мне какое-то смутное вожделение.
— Это не всегда во власти врача. Но я готов… посоветоваться с коллегой в больнице…
— Не надо мне вашего коллеги… я пришла к вам.
— Позвольте узнать, почему именно ко мне?
Она холодно взглянула на меня.
— Не вижу причины скрывать это от вас. Вы живете в стороне, вы меня не знаете, вы хороший врач, и вы… — она в первый раз запнулась, — вероятно, недолго пробудете в этих местах, особенно если… если вы сможете увезти домой значительную сумму.
Меня так и обдало холодом. Эта сухая, чисто коммерческая расчетливость ошеломила меня. До сих пор губы ее еще не раскрылись для просьбы, но она давно уже все вычислила и сначала выследила меня, как дичь, а потом начала травлю. Я чувствовал, как проникает в меня ее демоническая воля, но сопротивлялся с ожесточением. Еще раз заставил я себя принять деловитый, почти иронический тон.
— И эту значительную сумму вы… вы предоставили бы в мое распоряжение?
— За вашу помощь и немедленный отъезд.
— Вы знаете, что я, таким образом, теряю право на пенсию?
— Я возмещу вам ее.
— Вы говорите очень ясно… Но я хотел бы еще большей ясности. Какую сумму имели вы в виду в качестве гонорара?
— Двенадцать тысяч гульденов, с выплатой по чеку в Амстердаме.
Я задрожал… задрожал от гнева и… от восхищения. Все она рассчитала — и сумму, и способ платежа, принуждавший меня к отъезду; она меня оценила и купила, не зная меня, распорядилась мной, уверенная в своей власти. Мне хотелось ударить ее по лицу… Но когда я поднялся (она тоже встала) и посмотрел ей прямо в глаза, взглянув на этот плотно сжатый рот, не желавший просить, на этот надменный лоб, не желавший склониться, мной вдруг овладела… овладела… какая- то жажда мести, насилия. Должно быть, и она это почувствовала, потому что высоко подняла брови, как делают, когда хотят осадить навязчивого человека; ни она, ни я уже не скрывали своей ненависти. Я знал, что она ненавидит меня, потому что нуждается во мне, а я ее ненавидел за то… за то, что она не хотела просить. В эту секунду, в эту единственную секунду молчания мы в первый раз заговорили вполне откровенно. Потом, словно липкий гад, впилась в меня мысль, и я сказал… сказал ей…
Но постойте, так вам не понять, что я сделал… что сказал… мне нужно сначала объяснить вам, как… как зародилась во мне эта безумная мысль…

Опять тихонько звякнул во тьме стакан. И голос продолжал с еще большим волнением:
— Не думайте, что я хочу умалять свою вину, оправдываться, обелять себя… Но вы без этого не поймете… Не знаю, был ли я когда-нибудь хорошим человеком… но, кажется, помогал я всегда охотно… А там в моей собачьей жизни это была ведь единственная радость: пользуясь горсточкой знаний, вколоченных в мозг, сохранить жизнь живому существу… Я чувствовал себя тогда господом богом… Право, это были мои лучшие минуты, когда приходил этакий желтый парнишка, посиневший от страха, с змеиным укусом на вспухшей ноге, слезно умоляя, чтобы ему не отрезали ногу, и я умудрялся спасти его. Я ездил в самые отдаленные места, чтобы помочь лежавшей в лихорадке женщине; случалось мне оказывать и такую помощь, какой ждала от меня сегодняшняя посетительница, — еще в Европе, в клинике. Но тогда я чувствовал, что я кому-то нужен, тогда я знал, что спасаю кого-то от смерти или от отчаяния, а это и нужно самому помогающему, — сознание, что ты нужен другому.
Но эта женщина — не знаю, сумею ли я объяснить вам, — она волновала, раздражала меня с той минуты, как вошла, словно мимоходом, в мой дом. Своим высокомерием она вызывала меня на сопротивление, будила во мне все… как бы это сказать… будила все подавленное, все скрытое, все злое. Меня сводило с ума, что она разыгрывает передо мной леди и с холодным равнодушием предлагает мне сделку, когда речь идет о жизни и смерти. И потом… потом… в конце концов от игры в гольф не родятся дети… я знал… то есть я вдруг с ужасающей ясностью подумал — это и была та мысль, — с ужасающей ясностью подумал о том, что эта спокойная, эта неприступная, эта холодная женщина, презрительно поднявшая брови над своими стальными глазами, когда прочла в моем взгляде отказ… почти негодование, — что она два-три месяца назад лежала в постели с мужчиной и, может быть, стонала от наслаждения, и тела их впивались друг в друга, как уста в поцелуя… Вот это, вот это и была пронзившая меня мысль, когда она посмотрела на меня с таким высокомерием, с такой надменной холодностью, словно английский офицер… И тогда, тогда у меня помутилось в голове… я обезумел от желания унизить ее… С этого мгновения я видел сквозь платье ее голое тело… с этого мгновения я только и жил мыслью овладеть ею, вырвать стон из ее жестоких губ, видеть эту холодную, эту гордую женщину в угаре страсти, как тот, другой, которого я не знал. Это… это я и хотел вам объяснить… Как я ни опустился, я никогда еще не злоупотреблял своим положением врача… но здесь не было влечения, не было ничего сексуального, поверьте мне… я ведь не стал бы отпираться… только страстное желание победить ее гордость… победить как мужчина… Я, кажется, уже говорил вам, что высокомерные, по виду холодные женщины всегда имели надо мной особую власть… но теперь, теперь к этому прибавлялось еще то, что я уже семь лет не знал белой женщины, что я не встречал сопротивления… Здешние женщины, эти щебечущие милые создания, с благоговейным трепетом отдаются белому человеку, «господину»… Они смиренны и покорны, всегда доступны, всегда готовы угождать вам с тихим гортанным смехом… Но именно из-за этой покорности, из-за этой рабской угодливости чувствуешь себя свиньей… Понимаете ли вы теперь, понимаете ли вы, как ошеломляюще подействовало на меня внезапное появление этой женщины, полной презрения и ненависти, наглухо замкнутой и в то же время дразнящей своей тайной и напоминанием о недавней страсти… когда она дерзко вошла в клетку такого мужчины, как я, такого одинокого, изголодавшегося, отрезанного от всего мира полузверя… Это… вот это я хотел вам сказать, чтобы вы поняли все остальное… поняли то, что произошло потом. Итак… полный какого-то злого желания, отравленный мыслью о ней, обнаженной, чувственной, отдающейся, я внутренне весь подобрался и разыграл равнодушие. Я холодно произнес:
— Двенадцать тысяч гульденов?.. Нет, на это я не согласен.
Она взглянула на меня, немного побледнев. Вероятно, она уже догадывалась, что мой отказ вызван не алчностью. Все же она спросила:
— Сколько же вы хотите?
Но я не желал продолжать разговор в притворно равнодушном тоне.
— Будем играть в открытую. Я не делец… не бедный аптекарь из «Ромео и Джульетты», продающий яд за corrupted gold *2; может быть, я меньше всего делец… этим путем вы своего не добьетесь.
— Так вы не желаете?
— За деньги — нет.
На миг между нами воцарилось молчание. Было так тихо, что я в первый раз услышал ее дыхание.
— Чего же вы еще можете хотеть?
Тут меня прорвало:
— Прежде всего я хочу, чтобы вы… чтобы вы не обращались ко мне, как к торгашу, а как к человеку… Чтобы вы, если вам нужна помощь, не… совали сразу же ваши гнусные деньги… а попросили… попросили меня, как человека, помочь вам, как человеку… Я не только врач, у меня не только приемные часы… у меня бывают и другие часы… может быть, вы пришли в такой час…
Она минуту молчит. Потом ее губы слегка кривятся, дрожат, и она быстро произносит:
— Значит, если бы я вас попросила… тогда вы бы это сделали?
— Вот вы уже опять торгуетесь! Вы согласны попросить только в том случае, если я сначала обещаю! Сначала вы должны меня попросить, тогда я вам отвечу.
Она вскидывает голову, как норовистый конь. С гневом смотрит на меня.
— Нет, я не стану вас просить. Лучше погибнуть!
Тут мною овладевает гнев, неистовый, безумный гнев.
— Тогда требую я, раз вы не хотите просить. Я думаю, мне не нужно выражаться яснее — вы знаете, чего я от вас хочу. Тогда… тогда я вам помогу.
Она с изумлением посмотрела на меня. Потом — о, я не могу, не могу передать, как ужасно это было, — на миг ее лицо словно окаменело, а потом… потом она вдруг расхохоталась… с неописуемым презрением расхохоталась мне прямо в лицо… с презрением, которое уничтожило меня… и в то же время еще больше опьянило… Это было похоже на взрыв, внезапный, раскатистый, мощный… Такая огромная сила чувствовалась в этом презрительном смехе, что я… да, я готов был пасть перед ней ниц и целовать ее ноги. Это продолжалось одно мгновение… словно молния огнем опалила меня… Вдруг она повернулась и быстро пошла к двери.
Я невольно бросился за ней… хотел объяснить ей… умолять ее о прощении… моя сила была ведь окончательно сломлена… но она еще раз оглянулась и проговорила… нет, приказала:
— Посмейте только идти за мной или выслеживать меня… Пожалеете!
В тот же миг за ней захлопнулась дверь.

Снова пауза. Снова молчание… Снова неумолчный шелест, словно от струящегося лунного света. И, наконец, опять его голос:
— Хлопнула дверь… но я стоял, не двигаясь с места… Я был словно загипнотизирован ее приказом… я слышал, как она спускалась по лестнице, как закрылась входная дверь… я слышал все и всем существом рвался к ней… чтобы ее… я не знаю, что. Чтобы вернуть ее, или ударить, или задушить… но только бежать за ней… за ней… Но я не мог это сделать, не мог шевельнуться, словно меня парализовало электрическим током… я был поражен, поражен в самое сердце убийственной молнией ее взора… Я знаю, что этого не объяснить и не рассказать… Это может показаться смешным, но я все стоял и стоял… Прошло несколько минут, может быть пять, может быть десять, прежде чем я мог оторвать ногу от земли…
Но как только я сделал шаг, я уже весь горел и готов был бежать… Вмиг слетел я с лестницы… Она ведь могла пойти только к станции… Я бросаюсь в сарай за велосипедом, вижу, что забыл ключ, срываю засов, бамбук трещит и разлетается в щепы, и вот я уже на велосипеде и несусь ей вдогонку… я должен… я должен догнать ее, прежде чем она сядет в автомобиль… я должен поговорить с ней…
Я мчусь по пыльной улице… теперь только я вижу, как долго я простоял в оцепенении… Но вот… на повороте к лесу, перед самой станцией, я вижу ее, она идет торопливым твердым шагом в сопровождении боя… Но и она, очевидно, заметила меня, потому что говорит что-то бою, и тот останавливается, а она идет дальше одна… Что она задумала? Почему хочет быть одна? Может быть, она хочет поговорить со мной наедине, чтобы он не слышал?.. Яростно нажимаю на педали… Вдруг что-то кидается мне наперерез на дорогу… ее бой… я едва успеваю рвануть велосипед в сторону и лечу на землю…
Поднимаюсь с бранью… невольно заношу кулак, чтобы дать болвану тумака, но он увертывается… Встряхиваю велосипед, собираясь снова вскочить на него… Но подлец опять тут как тут, хватается за велосипед и говорит на ломаном английском языке: «You remain here» *3.
Вы не жили в тропиках… Вы не знаете, какая это дерзость, когда туземец хватается за велосипед белого «господина» и ему, «господину», приказывает оставаться на месте. В ответ на это я бью его по лицу… он шатается, но все-таки не выпускает велосипеда… Его узкие глаза широко раскрыты и полны страха… но он держит руль, держит его дьявольски крепко… «You remain here», — бормочет он еще раз.
К счастью, при мне не было револьвера, а то я непременно пристрелил бы наглеца.
— Прочь, каналья! — прорычал я.
Он глядит на меня, весь съежившись, но не отпускает руль. Я снова бью его по голове, он все еще не отпускает. Тогда я прихожу в ярость… я вижу, что ее уже нет, может быть она уже уехала… Я закатываю ему настоящий боксерский удар под подбородок, сшибающий его с ног… Теперь велосипед опять в моем распоряжении… Вскакиваю в седло, но машина не идет… во время борьбы погнулась спица… Дрожащими руками я пытаюсь выпрямить ее… ничего не выходит… Тогда я швыряю велосипед на дорогу рядом с негодяем, тот встает весь в крови и отходит в сторону… И тогда — нет, вы не можете понять, какой это позор там, если европеец… но я уже не понимал, что делаю… у меня была только одна мысль: за ней, догнать ее… и я побежал, побежал, как сумасшедший, по деревенской улице, мимо лачуг, где туземцы в изумлении теснились у дверей, чтобы посмотреть, как бежит белый человек, как бежит доктор.
Обливаясь потом, примчался я к станции… Мой первый вопрос был: — Где автомобиль? — Только что уехал. — С удивлением смотрели на меня люди — я должен был показаться им сумасшедшим, когда прибежал весь в поту и грязи, еще издали выкрикивая свой вопрос… На дороге за станцией я вижу клубящийся вдали белый дымок автомобиля. Ей удалось уехать, удалось, как должны удаваться все ее твердые, жестокие намерения.
Но бегство ей не помогло… В тропиках нет тайн между европейцами… все знают друг друга, всякая мелочь вырастает в событие… Не напрасно простоял ее шофер целый час перед правительственным бунгало… через несколько минут я уже знаю все… Знаю, кто она… что живет она в… ну, в главном городе района, в восьми часах езды отсюда по железной дороге… что она… Ну, скажем, жена крупного коммерсанта, страшно богата, из хорошей семьи, англичанка… Знаю, что ее муж пробыл пять месяцев в Америке и в ближайшие дни… должен приехать, чтобы увезти ее в Европу…
А она — и эта мысль, как яд, жжет меня, — она беременна не больше двух или трех месяцев…

До сих пор я еще мог все объяснить вам… может быть, только потому, что до этой минуты сам еще понимал себя… сам, как врач, ставил диагноз своего состояния. Но тут мной словно овладела лихорадка… я потерял способность управлять своими поступками… то есть я ясно сознавал, как бессмысленно все, что я делаю, но я уже не имел власти над собой… я уже не понимал самого себя… я как одержимый бежал вперед, видя перед собой только одну цель… Впрочем, подождите… я все же постараюсь объяснить вам… Знаете вы, что такое «амок»?
— Амок?.. Что-то припоминаю… Это род опьянения… у малайцев…
— Это больше чем опьянение… это бешенство, напоминающее собачье… припадок бессмысленной, кровожадной мономании, которую нельзя сравнить ни с каким другим видом алкогольного отравления… Во время моего пребывания там я сам наблюдал несколько случаев — когда речь идет о других, мы всегда ведь очень рассудительны и деловиты! — но мне так и не удалось выяснить причину этой ужасной и загадочной болезни… Это, вероятно, как-то связано с климатом, с этой душной, насыщенной атмосферой, которая, как гроза, давит на нервную систему, пока, наконец, она не взрывается… О чем я говорил? Об амоке?.. Да, амок — вот как это бывает: какой-нибудь малаец, человек простой и добродушный, сидит и тянет свою настойку… сидит, отупевший, равнодушный, вялый… как я сидел у себя в комнате… и вдруг вскакивает, хватает нож, бросается на улицу… и бежит все вперед и вперед… сам не зная куда… Кто бы ни попался ему на дороге, человек или животное, он убивает его своим «крисом», и вид крови еще больше разжигает его… Пена выступает у него на губах, он воет, как дикий зверь… и бежит, бежит, бежит, не смотрит ни вправо, ни влево, бежит с истошными воплями, с окровавленным ножом в руке, по своему ужасному, неуклонному пути… Люди в деревнях знают, что нет силы, которая могла бы остановить гонимого амоком… они кричат, предупреждая других, при его приближении: «Амок! Амок'», и все обращается в бегство… а он мчится, не слыша, не видя, убивая встречных… пока его не пристрелят, как бешеную собаку, или он сам не рухнет на землю…
Я видел это раз из окна своего дома… это было страшное зрелище… но только потому, что я это видел, я понимаю самого себя в те дни… Точно так же, с тем же ужасным, неподвижным взором, с тем же исступлением ринулся я… вслед за этой женщиной… Я не помню, как я все это проделал, с такой чудовищной, безумной быстротой это произошло… Через десять минут, нет, что я говорю, через пять, через две… после того как я все узнал об этой женщине, ее имя, адрес, историю ее жизни, я уже мчался на одолженном мне велосипеде домой, швырнул в чемодан костюм, захватил денег и помчался на железнодорожную станцию… уехал, не предупредив окружного чиновника… не назначив себе заместителя, бросив дом и вещи на произвол судьбы… Вокруг меня столпились слуги, изумленные женщины о чем-то спрашивали меня, но я не отвечал, даже не обернулся… помчался на железную дорогу и первым поездом уехал в город… Прошло не больше часа с того мгновения, как эта женщина вошла в мою комнату, а я уже поставил на карту всю свою будущность и мчался, гонимый амоком, сам не зная зачем…
Я мчался вперед очертя голову… В шесть часов вечера я приехал… в десять минут седьмого я был у нее в доме и велел доложить о себе… Это было… вы понимаете… самое бессмысленное, самое глупое, что я мог сделать… но у гонимого амоком незрячие глаза, он не видит, куда бежит… Через несколько минут слуга вернулся… сказал вежливо и холодно… госпожа плохо себя чувствует и не может меня принять…
Я вышел, шатаясь… Целый час я бродил вокруг дома, в безумной надежде, что она пошлет за мной… лишь после этого я занял номер в Странд-отеле и потребовал себе в комнату две бутылки виски… Виски и двойная лоза веронала помогли мне… я, наконец, уснул… и навалившийся на меня тяжелый, мутный сон был единственной передышкой в этой скачке между жизнью и смертью.
  Прозвучал колокол — два твердых, полновесных удара, долго вибрировавших в мягком, почти неподвижном воздухе и постепенно угасших в тихом неумолчном журчании воды, которое неотступно сопровождало взволнованный рассказ человека, сидевшего во мраке против меня; мне показалось, что он вздрогнул, речь его оборвалась. Я опять услышал, как рука нащупывает бутылку, услышал тихое бульканье. Потом, видимо, успокоившись, он заговорил более ровным голосом:
— То, что последовало за этим, я едва ли сумею вам описать. Теперь я думаю, что у меня была лихорадка, во всяком случае я был в состоянии крайнего возбуждения, граничившего с безумием, — человек, гонимый амоком. Но не забудьте, что я приехал во вторник вечером, а в субботу, как я успел узнать, должен был прибыть пароходом из Иокогамы ее муж; следовательно, оставалось только три дня, три коротких дня, чтобы спасти ее. Поймите: я знал, что должен оказать ей немедленную помощь, и не мог говорить с ней. Именно эта потребность просить прощения за мое смешное, необузданное поведение и разжигала меня. Я знал, как драгоценно каждое мгновение, знал, что для нее это вопрос жизни и смерти, и все- таки не имел возможности шепнуть ей словечко, подать ей какой-нибудь знак, потому что именно мое неистовое и нелепое преследование испугало ее. Это было… да, постойте… как бывает, когда один бежит предостеречь другого, что его хотят убить, а тот принимает его самого за убийцу и бежит вперед, навстречу своей гибели… Она видела во мне только безумного, который преследует ее, чтобы унизить, а я… в этом и была вся ужасная бессмыслица… я больше и не думал об этом… я был вконец уничтожен, я хотел только помочь ей, услужить… Я пошел бы на преступление, на убийство, чтобы помочь ей… Но она, она этого не понимала. Утром, как только я проснулся, я сейчас же побежал опять к ее дому; у дверей стоял бой, тот самый бой, которого я ударил по лицу, и заметив меня — несомненно, он меня поджидал, — проворно юркнул в дверь. Быть может, он это сделал только для того, чтобы предупредить о моем приходе… ах, эта неизвестность, как мучит она меня теперь!.. быть может, тогда все было уже подготовлено для моего приема… но в тот миг, когда я его увидел и вспомнил о своем позоре, у меня не хватило духу сделать еще одну попытку… У меня дрожали колени. Перед самым порогом я повернулся и ушел… ушел в ту минуту, когда она, может быть, ждала меня и мучилась не меньше моего.
Теперь я уже совсем не знал, что делать в этом чужом городе, где улицы, казалось, жгли мне подошвы… Вдруг у меня блеснула мысль; в тот же миг я окликнул экипаж, поехал к тому самому вице-резиденту, которому я оказал помощь, и велел доложить о себе… В моей внешности было, вероятно, что-то странное, потому что он посмотрел на меня как- то испуганно, и в его вежливости сквозило беспокойство… может быть, он тогда уже угадал во мне человека, гонимого амоком… Я решительно заявил ему, что прошу перевести меня в город, так как не могу больше выдержать на моем посту… я должен переехать немедленно… Он взглянул на меня… не могу вам передать, как он на меня взглянул… ну, примерно так, как смотрит врач на больного…
— У вас не выдержали нервы, милый доктор, — сказал он, — я это прекрасно понимаю. Ну, это можно будет как-нибудь устроить, подождите только немного… Скажем, недели четыре… мне нужно сначала подыскать вам заместителя.
— Не могу ждать ни единого дня, — ответил я.
Он опять окинул меня странным взглядом. — Нужно потерпеть, доктор, — серьезно сказал он, — мы не можем оставить пост без врача. Но обещаю вам, что сегодня же займусь этим.
Я стоял перед ним, стиснув зубы, в первый раз ясно ощущая, что я продавшийся человек, раб. Во мне уже закипало негодование, но он, со светской любезностью, опередил меня:
— Вы отвыкли от людей, доктор, а это тоже своего рода болезнь. Мы тут все удивлялись, почему вы никогда не приезжаете, никогда не берете отпуска. Вы нуждаетесь в обществе, в развлечениях. Приходите по крайней мере сегодня вечером, — сегодня прием у губернатора, там будет вся наша колония. Многие давно уже хотят познакомиться с вами, спрашивают о вас и высказывают пожелание, чтобы вы перебрались сюда.
Последние его слова поразили меня. Спрашивают обо мне? Не она ли? Я сразу словно переродился и, поблагодарив вице-резидента самым вежливым образом за приглашение, обещал быть точным. И я был точен, даже слишком точен. Нужно ли говорить, что, гонимый нетерпением, я первый явился в огромный зал правительственного здания; безмолвные желтокожие слуги сновали взад и вперед, мягко ступая босыми ногами, и, как мерещилось моему помраченному сознанию, посмеивались за моей спиной. В течение четверти часа я был единственным европейцем среди этой бесшумной толпы и настолько одинок, что слышал тиканье часов в своем жилетном кармане. Наконец, пришли два-три чиновника со своими семьями, а затем появился и сам губернатор, вступивший со мною в продолжительную беседу; я внимательно слушал его и, как мне казалось, удачно отвечал, пока мной не овладело вдруг какое-то необъяснимое нервное беспокойство. Я потерял самообладание и стал отвечать невпопад. Я стоял спиной к входной двери зала, но сразу почувствовал, что вошла она, что она уже здесь. Я не мог бы объяснить вам, как возникла во мне эта смутившая меня уверенность, но, говоря с губернатором и прислушиваясь к его словам, я в то же время ощущал где- то за собой ее присутствие. К счастью, губернатор вскоре окончил разговор — мне кажется, если бы он не отпустил меня, я все равно, пренебрегая вежливостью, обернулся бы, так сильно было это странное напряжение моих нервов, так мучительна была эта потребность. И действительно, не успел я обернуться, как увидел ее на том самом месте, где мысленно представил себе ее. На ней было желтое бальное платье с низким вырезом, матово поблескивали, как слоновая кость, ее прекрасные узкие плечи; она разговаривала, окруженная группой гостей. Она улыбалась, но я уловил в ее лице какую-то напряженность. Я подошел ближе — она не видела или не хотела меня видеть — и вгляделся в эту улыбку, любезную и холодно-вежливую, игравшую на тонких губах. И эта улыбка снова опьянила меня, потому что она… потому что я знал, что это ложь, лицемерие, виртуозное уменье притворяться. Сегодня среда, мелькнуло у меня в голове, в субботу приходит пароход, на котором едет ее муж… Как может она так улыбаться, так… так уверенно, так беззаботно улыбаться и небрежно играть веером, вместо того чтобы комкать его от волнения? Я… я, чужой… я уже два дня дрожу в ожидании того часа… я, чужой, мучительно переживаю за нее ее страхи, ее отчаяние… а она явилась на бал и улыбается, улыбается…
Где-то позади заиграла музыка. Начались танцы. Пожилой офицер пригласил ее; она, извинившись перед своими собеседниками, прошла под руку с ним мимо меня в другой зал. Когда она заметила меня, внезапная судорога пробежала по ее лицу — но только на секунду, потом она вежливо кивнула мне, как случайному знакомому, сказала «добрый вечер, доктор!» — и скрылась, прежде чем я успел решить, поклониться ей или нет.
Никто не мог бы разгадать, что таилось во взгляде этих серо- зеленых глаз, и я, я сам этого не знал. Почему она поклонилась… почему вдруг узнала меня?.. Было ли это самозащитой, или шагом к примирению, или просто замешательством? Не могу вам выразить, в каком я был волнении, во мне все всколыхнулось и готово было вырваться наружу. Я смотрел на нее, спокойно вальсирующую в объятиях офицера, с невозмутимым и беспечным выражением лица, а я ведь знал, что она… что она, так же, как и я, думает только об одном… только об одном… что только нам двоим в этой толпе известна ужасная тайна… а она танцевала… В эти минуты мои муки, страстное желание спасти ее и восхищение достигли апогея. Не знаю, наблюдал ли кто-нибудь за мной, но, несомненно, я своим поведением мог выдать то, что так искусно скрывала она, — я не мог заставить себя смотреть в другую сторону, я должен был… да, должен был смотреть на нее, я пожирал ее глазами, издали впивался в ее невозмутимое лицо — не спадет ли маска хотя бы на миг. Она, должно быть, чувствовала на себе этот упорный взгляд, и он тяготил ее. Возвращаясь под руку со своим кавалером, она сверкнула на меня глазами повелительно, словно приказывая уйти. Уже знакомая мне складка высокомерного гнева снова прорезала ее лоб…
Но… но… я ведь уже говорил вам… меня гнал амок, я не смотрел ни вправо, ни влево. Я мгновенно понял ее — этот взгляд говорил: «Не привлекай внимания! возьми себя в руки!» — Я знал, что она… как бы это выразить?.. что она требует от меня сдержанности здесь, в большом зале… я понимал, что, уйди я теперь домой, я мог бы завтра с уверенностью рассчитывать быть принятым ею… Она хотела только избавиться от моей назойливости здесь… я знал, что она — и с полным основанием — боится какой-нибудь моей неловкой выходки… Вы видите… я знал все, я понял этот повелительный взгляд, но… но это было свыше моих сил, я должен был говорить с нею. Итак, я поплелся к группе гостей, среди которых она стояла, разговаривая, и присоединился к ним, хотя знал лишь немногих из них… Я хотел слышать, как она говорит, но каждый раз съеживался, точно побитая собака, под ее взглядом, изредка так холодно скользившим по мне, словно я был холщовой портьерой, к которой я прислонился, или воздухом, который слегка эту портьеру колыхал. Но я стоял в ожидании слова от нее, какого-нибудь знака примирения, стоял столбом, не сводя с нее глаз, среди общего разговора. Безусловно, на это уже обратили внимание… безусловно… потому что никто не сказал мне ни слова; и она, наверно, страдала от моего нелепого поведения.
Сколько бы я так простоял, не знаю… может быть, целую вечность… я не мог разбить чары, сковывавшие мою волю… Я был словно парализован яростным своим упорством… Но она не выдержала… Со свойственной ей восхитительной непринужденностью она внезапно сказала, обращаясь к окружавшим ее мужчинам:
— Я немного утомлена… хочу сегодня пораньше лечь… Спокойной ночи!
И вот она уже прошла мимо меня, небрежно и холодно кивнув головой. Я успел еще заметить складку на ее лбу, а потом видел уже только спину, белую, гордую, обнаженную спину. Прошла минута, прежде чем я понял, что она уходит… что я больше не увижу ее, не смогу говорить с ней в этот вечер, в этот последний вечер, когда еще возможно спасение… и так я простоял целую минуту, окаменев на месте, пока не понял этого… а тогда… тогда…
Однако погодите… погодите… Так вы не поймете всей бессмысленности, всей глупости моего поступка… сначала я должен описать вам место действия… Это было в большом зале правительственного здания, в огромном зале, залитом светом и почти пустом… пары ушли танцевать, мужчины — играть в карты… только по углам беседовали небольшие кучки гостей… Итак, зал был пуст, малейшее движение бросалось в глаза под ярким светом люстр… и она неторопливой легкой походкой шла по этому просторному залу, изредка отвечая на поклоны… шла с тем великолепным, высокомерным, невозмутимым спокойствием, которое так восхищало меня в ней… Я… я оставался на месте, как я вам уже говорил. Я был словно парализован, пока не понял, что она уходит, а когда я это понял, она была уже на другом конце зала у самого выхода. Тут… о, до сих пор мне стыдно вспоминать об этом… тут что-то вдруг толкнуло меня, и я побежал — вы слышите — я побежал… я не пошел, а побежал за ней, и стук моих каблуков громко отдавался от стен зала… Я слышал свои шаги, видел удивленные взгляды, обращенные на меня… я сгорал со стыда я уже во время бега сознавал свое безумие… но я не мог не мог остановиться… Я догнал ее у дверей. Она обернулась… ее глаза серой сталью вонзились в меня, ноздри задрожали от гнева… Я только открыл было рот… как она… вдруг громко рассмеялась… звонким, беззаботным, искренним смехом и сказала… громко, чтобы все слышали:
— Ах, доктор, только теперь вы вспомнили о рецепте для моего мальчика… уж эти ученые!..
Стоявшие вблизи добродушно засмеялись… Я понял, я был поражен — как мастерски спасла она положение. Порывшись в бумажнике, я второпях вырвал из блокнота чистый листок… она спокойно взяла его и… ушла… поблагодарив меня холодной улыбкой… В первую секунду я обрадовался… я видел, что она искусно загладила неловкость моего поступка, спасла положение… но тут же я понял, что для меня все потеряно, что эта женщина ненавидит меня за мою нелепую горячность… ненавидит больше смерти… понял, что могу сотни раз подходить к ее дверям, и она будет отгонять меня, как собаку.
Записан
Ртуть
Гость
« Ответ #36 : 29 мая 2013, 00:17:19 »

Шатаясь, шел я по залу и чувствовал, что на меня смотрят… у меня был, вероятно, очень странный вид… Я пошел в буфет, выпил подряд две, три… четыре рюмки коньяку… Это спасло меня от обморока… нервы больше не выдерживали, они словно оборвались… Потом я выбрался через боковой выход, тайком, как злоумышленник… Ни за какие блага в мире не прошел бы я опять по тому залу, где стены еще хранили отзвук ее смеха… Я пошел… точно не знаю, куда я пошел… в какие-то кабаки… и напился, напился, как человек, который хочет все забыть… Но… но мне не удалось одурманить себя… ее смех отдавался во мне, резкий и злобный… этого проклятого смеха я никак не мог заглушить… Потом я бродил по гавани… револьвер я оставил в отеле, а то непременно бы застрелился. Я больше ни о чем и не думал и с одной этой мыслью пошел домой… с мыслью о левом ящике комода, где лежал мой револьвер… с одной этой мыслью.
Если я тогда не застрелился… клянусь вам, это была не трусость… для меня было бы избавлением спустить уже взведенный холодный курок… Но, как бы объяснить это вам… я чувствовал, что на мне еще лежит долг… да, тот самый долг помощи, тот проклятый долг… Меня сводила с ума мысль, что я могу еще быть ей полезен, что я нужен ей. Было ведь уже утро четверга, а в субботу… я ведь говорил вам… в субботу должен был прийти пароход, и я знал, что эта женщина, эта надменная, гордая женщина не переживет своего унижения перед мужем и перед светом. О, как мучили меня мысли о безрассудно потерянном драгоценном времени, о моей безумной опрометчивости, сделавшей невозможной своевременную помощь… Часами, клянусь вам, часами ходил я взад и вперед по комнате и ломал голову, стараясь найти способ приблизиться к ней, исправить свою ошибку, помочь ей… Что она больше не допустит меня к себе, было для меня совершенно ясно… я всеми своими нервами ощущал еще ее смех и гневное вздрагивание ноздрей… Часами, часами метался я по своей тесной комнате… был уже день, время приближалось к полудню…
И вдруг меня толкнуло к столу… я выхватил пачку почтовой бумаги и начал писать ей… я все написал… я скулил, как побитый пес, я просил у нее прощения, называл себя сумасшедшим, преступником… умолял ее довериться мне… Я обещал исчезнуть в тот же час из города, из колонии, умереть, если бы она пожелала… лишь бы она простила мне, и поверила, и позволила помочь ей в этот последний, роковой час… Я исписал двадцать страниц… Вероятно, это было безумное, немыслимое письмо, похожее на горячечный бред. Когда я поднялся из-за стола, я был весь в поту… комната плыла перед глазами, я должен был выпить стакан воды… Я попытался перечитать письмо, но мне стало страшно первых же слов… дрожащими руками сложил я его и собирался уже сунуть в конверт… и вдруг меня осенило. Я нашел истинное, решающее слово. Еще раз схватил я перо и приписал на последнем листке: «Жду здесь, в Странд-отеле, вашего прощения. Если до семи часов не получу ответа, я застрелюсь!»
После этого я позвонил бою и велел ему отнести письмо. Наконец-то было сказано все!
Возле нас что-то зазвенело и покатилось, — неосторожным движением он опрокинул бутылку. Я слышал, как его рука шарила по палубе и, наконец, схватила пустую бутылку; сильно размахнувшись, он бросил ее в море. Несколько минут он молчал, потом заговорил еще более лихорадочно, еще более возбужденно и торопливо. —
— Я больше не верую ни во что… для меня нет ни неба, ни ада… а если и есть ад, то я его не боюсь — он не может быть ужаснее часов, которые я пережил в то утро, в тот день. Вообразите маленькую комнату, нагретую солнцем, все более накаляемую полуденным зноем комнату, где только стол, стул и кровать… На этом столе — ничего, кроме часов и револьвера, а у стола — человек… не сводящий глаз с секундной стрелки, человек, который не ест, не пьет, не курит, не двигается, который все время… слышите, все время, три часа подряд смотрит на белый круг циферблата и на маленькую стрелку, с тиканьем бегущую по этому кругу… Так… так провел я этот день, только ждал, ждал… но так, как гонимый амоком делает все — бессмысленно, тупо, с безумным, прямолинейным упорством.
Не стану описывать вам эти часы… это не поддается описанию… я и сам ведь не понимаю теперь, как можно было это пережить, не… сойдя с ума… И… в двадцать две минуты четвертого… я знаю точно, потому что смотрел ведь на часы… раздался внезапный стук в дверь… Я вскакиваю… вскакиваю, как тигр, бросающийся на добычу, одним прыжком я у двери, распахиваю ее… в коридоре маленький китайчонок робко протягивает мне записку. Я выхватываю сложенную бумажку у него из рук, и он сейчас же исчезает.
Разворачиваю записку, хочу прочесть… и не могу… перед глазами красные круги… Подумайте об этой муке… наконец, наконец, я получил от нее ответ… а тут буквы прыгают и пляшут… Я окунаю голову в воду… становится лучше… Снова берусь за записку и читаю:
«Поздно! Но ждите дома. Может быть, я вас еще позову».
Подписи нет. Бумажка измятая, оторванная от какого-нибудь старого проспекта… слова нацарапаны карандашом, торопливо, кое-как, не обычным почерком… Я сам не знаю, почему эта записка так потрясла меня… Какой-то ужас, какая-то тайна была в этих строках, написанных словно во время бегства, где-нибудь на подоконнике или в экипаже… Каким-то неописуемым страхом и холодом повеяло на меня от этой тайной записки… и все-таки… и все-таки я был счастлив… она написала мне, я не должен был еще умирать, она позволяла мне помочь ей… может быть… я мог бы… о, я сразу исполнился самых несбыточных надежд и мечтаний… Сотни, тысячи раз перечитывал я клочок бумаги, целовал его… рассматривал, в поисках какого-нибудь забытого, незамеченного слова… Все смелее, все фантастичнее становились мои грезы, это был какой-то лихорадочный сон наяву… оцепенение, тупое и в то же время напряженное, между дремотой и бодрствованием, длившееся не то четверть часа, не то целые часы…
Вдруг я встрепенулся… Как будто постучали? Я затаил дыхание… минута, две минуты мертвой тишины… А потом опять тихий, словно мышиный шорох, тихий, но настойчивый стук… Я вскочил — голова у меня кружилась, — рванул дверь, за ней стоял бой, ее бой, тот самый, которого я тогда побил… Его смуглое лицо было пепельного цвета, тревожный взгляд говорил о несчастье. Мной овладел ужас…
— Что… что случилось? — с трудом выговорил я.
— Come quickly *4 — ответил он… и больше ничего…
Я бросился вниз по лестнице, он за мной… Внизу стояла «садо», маленькая коляска, мы сели…
— Что случилось? — еще раз спросил я…
Он молча взглянул на меня, весь дрожа, стиснув зубы… Я повторил свой вопрос, но он все молчал и молчал… Я охотно еще раз ударил бы его, но… меня трогала его собачья преданность ей… и я не стал больше спрашивать… Колясочка так быстро мчалась по оживленным улицам, что прохожие с бранью отскакивали в сторону. Мы оставили за собой европейский квартал, берегом проехали в нижний город и врезались в шумливую сутолоку китайского квартала… Наконец, мы свернули в узкую уличку, где-то на отлете… остановились перед низкой лачугой… Домишко был грязный, вросший в землю, со стороны улицы — лавчонка, освещенная сальной свечой… одна из тех лавчонок, за которыми прячутся курильни опиума и публичные дома, воровские притоны и склады краденых вещей… Бой поспешно постучался… Дверь приотворилась, из щели послышался сиплый голос… он спрашивал и спрашивал… Я не выдержал, выскочил из экипажа, толкнул дверь… Старуха китаянка, испуганно вскрикнув, убежала… Бой вошел вслед за мной, провел меня узким коридором… открыл другую дверь… в темную комнату, где стоял запах водки и свернувшейся крови… Оттуда слышались стоны… Я ощупью стал пробираться вперед…

Снова голос пресекся. Потом заговорил — но это была уже не речь, а почти рыдание.
— Я… я нащупывал дорогу… и там… там, на грязной циновке… корчась от боли… лежало человеческое существо… лежала она…
Я не видел ее лица… Мои глаза еще не привыкли к темноте… ощупью я нашел ее руку… горячую… как огонь. У нее был жар, сильный жар… и я содрогнулся… я сразу понял все… Она бежала сюда от меня… дала искалечить себя… первой попавшейся грязной старухе… только потому, что боялась огласки… дала какой- то ведьме убить себя, лишь бы не довериться мне… Только потому, что я, безумец… не пощадил ее гордости, не помог ей сразу… потому что смерти она боялась меньше, чем меня…
Я крикнул, чтобы дали свет. Бой вскочил, старуха дрожащими руками внесла коптившую керосиновую лампу. Я едва удержался, чтобы не схватить старую каргу за горло… Она поставила лампу на стол… желтый свет упал на истерзанное тело… И вдруг… вдруг с меня точно рукой сняло всю мою одурь и злобу, всю эту нечистую накипь страстей… теперь я был только врач, помогающий, исследующий, вооруженный знаниями человек… Я забыл о себе… мое сознание прояснилось, и я вступил в борьбу с надвигающимся ужасом. Нагое тело, о котором я грезил с такою страстью, я ощущал теперь только как… ну, как бы это сказать… как материю, как организм… я не чувствовал, что это она, я видел только жизнь, борющуюся со смертью, человека, корчившегося в убийственных муках… Ее кровь, ее горячая священная кровь текла по моим рукам, но я не испытывал ни волнения, ни ужаса… я был только врач… я видел только страдание и видел… и видел, что все погибло, что только чудо может спасти ее… Она была изувечена неумелой, преступной рукой, и истекала кровью, а у меня в этом гнусном вертепе не было ничего, чтобы остановить кровь… не было даже чистой воды… Все, до чего я дотрагивался, было покрыто грязью…
— Нужно сейчас же в больницу, — сказал я. Но не успел я это произнести, как больная судорожным усилием приподнялась.
— Нет… нет… лучше смерть… чтобы никто не узнал… никто не узнал… Домой… домой!..
Я понял… только за свою тайну, за свою честь боролась она… не за жизнь… И я повиновался. Бой принес носилки… мы уложили ее… обессиленную, в лихорадке… и словно труп понесли сквозь ночную тьму домой. Отстранили недоумевающих, испуганных слуг… как воры проникли в ее комнату… заперли двери. А потом… потом началась борьба, долгая борьба со смертью…

Внезапно в мое плечо судорожно впилась рука, и я чуть не вскрикнул от испуга и боли. Его лицо вдруг приблизилось к моему, и я увидел белые оскаленные зубы и стекла очков, мерцавшие в отблеске лунного света, точно два огромных кошачьих глаза. И он уже не говорил — он кричал в пароксизме гнева:
— Знаете ли вы, вы, чужой человек, спокойно сидящий здесь в удобном кресле, совершающий прогулку по свету, знаете ли вы, что это значит, когда умирает человек? Бывали вы когда-нибудь при этом, видели вы, как корчится тело, как посиневшие ногти впиваются в пустоту, как хрипит гортань, как каждый член борется, каждый палец упирается в борьбе с неумолимым призраком, как глаза вылезают из орбит от ужаса, которого не передать словами? Случалось вам переживать это, вам, праздному человеку, туристу, вам, рассуждающему о долге оказывать помощь? Я часто видел все это, наблюдал как врач… Это были для меня клинические случаи, некая данность… я, так сказать, изучал это — но пережил только один раз… Я вместе с умирающей переживал это и умирал вместе с нею в ту ночь… в ту ужасную ночь, когда я сидел у ее постели и терзал свой мозг, пытаясь найти что-нибудь, придумать, изобрести против крови, которая все лилась и лилась, против лихорадки, сжигавшей эту женщину на моих глазах… против смерти, которая подходила все ближе и которую я не мог отогнать. Понимаете ли вы, что это значит — быть врачом, знать все обо всех болезнях, чувствовать на себе долг помочь, как вы столь основательно заметили, и все-таки сидеть без всякой пользы возле умирающей, знать и быть бессильным… знать только одно, только ужасную истину, что помочь нельзя… нельзя, хотя бы даже вскрыв себе все вены… Видеть беспомощно истекающее кровью любимое тело, терзаемое болью, считать пульс, учащенный и прерывистый… затухающий у тебя под пальцами… быть врачом и не знать ничего, ничего… только сидеть и то бормотать молитву, как дряхлая старушонка, то грозить кулаком жалкому богу, о котором ведь знаешь, что его нет. Понимаете вы это? Понимаете?.. Я… я только… одного не понимаю, как… как можно не умереть в такие минуты… как можно, поспав, проснуться на другое утро и чистить зубы, завязывать галстук… как можно жить после того, что я пережил… чувствуя, что это живое дыхание, что этот первый и единственный человек, за которого я так боролся, которого хотел удержать всеми силами моей души, ускользает от меня куда-то в неведомое, ускользает все быстрее с каждой минутой и я ничего не нахожу в своем воспаленном мозгу, что могло бы удержать этого человека…
И к тому же еще, чтобы удвоить мои муки, еще вот это… Когда я сидел у ее постели — я дал ей морфий, чтобы успокоить боли, и смотрел, как она лежит с пылающими щеками, горячая и истомленная, — да… когда я так сидел, я все время чувствовал за собой глаза, устремленные на меня с неистовым напряжением… Это бой сидел там на корточках, на полу, и шептал какие-то молитвы… Когда наши взгляды встречались, я читал в его глазах нет, я не могу вам описать… читал такую мольбу, такую благодарность, и в эти минуты он протягивал ко мне руки, словно заклинал меня спасти ее… вы понимаете ко мне, ко мне простирал руки, как к богу… ко мне… а я знал, что я бессилен, знал, что все потеряно и что я здесь так же нужен, как ползающий по полу муравей… Ах, этот взгляд, как он меня мучил… эта фанатическая, слепая вера в мое искусство… Мне хотелось крикнуть на него, ударить его ногой, такую боль причинял он мне, и все же я чувствовал, что мы оба связаны нашей любовью к ней… и тайной… Как притаившийся зверь, сидел он, сжавшись клубком, за моей спиной… Стоило мне сказать слово, как он вскакивал и, бесшумно ступая босыми ногами, приносил требуемое и, дрожа, исполненный ожидания, подавал мне просимую вещь, словно в этом была помощь… спасение… Я знаю, он вскрыл бы себе вены, чтобы ей помочь… такова была эта женщина, такую власть имела она над людьми, а я… у меня не было власти спасти каплю ее крови… О, эта ночь, эта ужасная, бесконечная ночь между жизнью и смертью!
К утру она еще раз очнулась… открыла глаза… теперь в них не было ни высокомерия, ни холодности… они горели влажным, лихорадочным блеском, и она с недоумением оглядывала комнату. Потом она посмотрела на меня; казалось, она задумалась, стараясь вспомнить что-то, вглядываясь в мое лицо… и вдруг… я увидел… она вспомнила… Какой-то испуг, негодование, что-то… что-то… враждебное, гневное исказило ее черты… она начала двигать руками, словно хотела бежать… прочь, прочь от меня… Я видел, что она думает о том… о том часе, когда я… Но потом к ней вернулось сознание… она спокойно взглянула на меня, но дышала тяжело… Я чувствовал, что она хочет говорить, что-то сказать… опять ее руки пришли в движение… она хотела приподняться, но была слишком слаба… Я стал ее успокаивать, наклонился над ней… тут она посмотрела на меня долгим, полным страдания взглядом… ее губы тихо шевельнулись… это был последний угасающий звук… Она сказала:
— Никто не узнает… Никто?
— Никто, — сказал я со всей силой убеждения, — обещаю вам.
Но в глазах ее все еще было беспокойство… Невнятно, с усилием она пролепетала:
— Поклянитесь мне… никто не узнает… поклянитесь!
Я поднял руку, как для присяги. Она смотрела на меня неизъяснимым взглядом… нежным, теплым, благодарным… да, поистине, поистине благодарным… она хотела еще что-то сказать, но ей было слишком трудно… Долго лежала она, обессиленная, с закрытыми глазами. Потом начался ужас… ужас… еще долгий, мучительный час боролась она. Только к утру настал конец…

Он долго молчал. Я заметил это только тогда, когда в тишине раздался колокол — один, два, три сильных удара — три часа. Лунный свет потускнел, но в воздухе уже дрожала какая-то новая желтизна, и изредка налетал легкий ветерок. Еще полчаса, час, и настанет день, и весь этот кошмар исчезнет в его ярком свете. Теперь я яснее видел черты рассказчика, так как тени были уже не так густы и черны в нашем углу. Он сиял шапочку, и я увидел его голый череп и измученное лицо, показавшееся мне еще более страшным. Но вот сверкающие стекла его очков опять уставились на меня, он выпрямился, и в его голосе зазвучали резкие, язвительные нотки.
— Для нее настал конец — но не для меня. Я был наедине с трупом — один в чужом доме, один в городе, не терпевшем тайн, а я, — я должен был оберегать тайну… Да, вообразите себе мое положение: женщина из высшего общества колонии, совершенно здоровая, танцевавшая накануне на балу у губернатора, лежит мертвая в своей постели… При ней находится чужой врач, которого будто бы позвал ее слуга никто в доме не видел, когда и откуда он пришел… Ночью внесли ее на носилках и потом заперли дверь… а утром она уже мертва… Тогда лишь зовут слуг, и весь дом вдруг оглашается воплями… В тот же миг об этом узнают соседи, весь город… и только один человек может все это объяснить… это я, чужой человек, врач с отдаленного поста… Приятное положение, не правда ли?
Я знал, что мне предстояло. К счастью, подле меня был бой, надежный слуга, который читал малейшее желание в моих глазах; даже этот полудикарь понимал, что борьба здесь еще не кончена. Мне достаточно было сказать ему: «Госпожа желает, чтобы никто не узнал, что произошло». Он посмотрел мне в глаза влажным, преданным, но в то же время решительным взглядом: «Yes, sir» *5. Больше он ничего не сказал. Но он вытер с пола следы крови, привел все в полный порядок — и эта решительность, с какой он действовал, вернула самообладание и мне. Никогда в жизни не проявлял я подобной энергии и уж, конечно, никогда больше не проявлю. Когда человек потерял все, то за последнее он борется с остервенением, — и этим последним было ее завещание, ее тайна. Я с полным спокойствием принимал людей, рассказывал им всем одну и ту же басню о том, как посланный за врачом бой случайно встретил меня по дороге. Но в то время как я с притворным спокойствием рассказывал все это, я ждал… ждал решительной минуты… ждал освидетельствования тела, без чего нельзя было заключить в гроб ее — и вместе с ней ее тайну… Не забудьте, был уже четверг, а в субботу должен был приехать ее муж…
В девять часов мне, наконец, доложили о приходе городского врача. Я посылал за ним — он был мой начальник и в то же время соперник, — тот самый врач, о котором она так презрительно отзывалась и которому, очевидно, была уже известна моя просьба о переводе. Я почувствовал это, как только он взглянул на меня, — он был моим врагом. Но именно это и придало мне силы.
Уже в передней он спросил: — Когда умерла госпожа? — он назвал ее имя.
— В шесть часов утра.
— Когда она послала за вами?
— В одиннадцать вечера.
— Вы знали, что я ее врач?
— Да, но медлить было нельзя и потом покойная пожелала, чтобы пришел именно я. Она запретила звать другого врача.
Он уставился на меня; краска появилась на его бледном, несколько оплывшем лице, — я чувствовал, что его самолюбие уязвлено. Но мне только это и нужно было — я всеми силами стремился к быстрой развязке, зная, что долго мои нервы не выдержат. Он хотел ответить какой-то колкостью, но раздумал и с небрежным видом сказал: — Ну что же, если вы считаете, что можете обойтись без меня… но все-таки мой служебный долг — удостоверить смерть и… от чего она наступила.
Я ничего не ответил и пропустил его вперед. Затем вернулся к двери, запер ее и положил ключ на стол.
Он удивленно поднял брови: — Что это значит?
Я спокойно стал против него.
— Речь идет не о том, чтобы установить причину смерти, а о том, чтобы скрыть ее. Эта женщина обратилась ко мне после… после неудачного вмешательства… Я уже не мог ее спасти, но обещал ей спасти ее честь я исполню это. И я прошу вас помочь мне.
Он широко раскрыл глаза от изумления. — Вы предлагаете мне, — проговорил он с запинкой, — мне, должностному лицу, покрыть преступление?
— Да, предлагаю, я должен это сделать.
— Чтобы я за ваше преступление…
— Я уже сказал вам, что я и не прикасался к этой женщине, а то… а то я не стоял бы перед вами и давно бы уже покончил с собой. Она искупила свое прегрешение — если угодно, назовем это так, — и мир ничего не должен об этом знать. И я не потерплю, чтобы честь этой женщины была запятнана.
Мой решительный тон вызвал в нем еще большее раздражение.
— Вы не потерпите! Так… Ну, вы ведь мой начальник… или по крайней мере собираетесь стать им… Попробуйте только приказывать мне!.. Я сразу подумал, что тут какая-то грязная история, раз вас вызывают из вашего угла… Недурной практикой вы тут занялись… недурной образец для начала… Но теперь я приступлю к осмотру, я сам, и вы можете быть уверены, что свидетельство, под которым я поставлю свое имя, будет соответствовать истине. Я не подпишусь под ложью.
Я спокойно ответил ему:
— На этот раз вам придется все-таки это сделать. Иначе вы не выйдете из этой комнаты.
При этом я сунул руку в карман — револьвера при мне не было. Но он вздрогнул. Я на шаг приблизился к нему и в упор посмотрел на него.
— Послушайте, что я вам скажу… чтобы избежать крайностей. Моя жизнь не имеет для меня никакой цены… чужая — тоже… я дошел уже до такого предела… Единственное, чего я хочу, это выполнить свое обещание и сохранить в тайне причину этой смерти… Слушайте: даю вам честное слово — если вы подпишете свидетельство, что смерть вызвана… какой-нибудь случайностью, то я через несколько дней покину город, страну… и, если вы этого потребуете, застрелюсь, как только гроб будет опущен в землю и я буду уверен в том, что никто… вы понимаете — никто не сможет расследовать дело. Это, я надеюсь, вас удовлетворит.
В моем голосе было, вероятно, что-то угрожающее, какая-то опасность, потому что, когда я невольно сделал шаг к нему, он отскочил с тем же выражением ужаса, с каким… ну, с каким люди спасаются от гонимого амоком, когда он мчится, размахивая крисом… И он сразу стал другим… каким-то пришибленным и робким, от его уверенного тона не осталось и следа. В виде слабого протеста он пробормотал еще:
— Не было случая в моей жизни, чтобы я подписал ложное свидетельство… но так или иначе что-нибудь придумаем… мало ли что бывает… Однако не мог же я так, сразу…
— Конечно, не могли, — поспешил я поддакнуть ему. — («Только скорее!.. только скорее!..» — стучало у меня в висках), — но теперь, когда вы знаете, что вы только причинили бы боль живому и жестоко поступили бы с умершей, вы, конечно, не станете колебаться.
Он кивнул. Мы подошли к столу. Через несколько минут удостоверение было готово (оно было опубликовано затем в газетах и вполне правдоподобно описывало картину паралича сердца). После этого он встал и посмотрел на меня:
— Вы уедете на этой же неделе, не правда ли?
— Даю вам честное слово.
Он снова посмотрел на меня. Я заметил, что он хочет казаться строгим и деловитым.
— Я сейчас же закажу гроб, — сказал он, чтобы скрыть свое смущение. Но что-то, видимо, было во мне, какое-то безмерное страдание, — он вдруг протянул мне руку и с неожиданной сердечностью потряс мою. — Желаю вам справиться с этим, — сказал он.
Я не понял, что он имеет в виду. Был ли я болен? Или… сошел с ума? Я проводил его до двери, отпер и, сделав над собой последнее усилие, запер за ним. Потом опять у меня застучало в висках, все закачалось и завертелось передо мной, и у самой ее постели я рухнул на пол… как… как падает в изнеможении гонимый амоком в конце своего безумного бега.

Он опять умолк. Меня знобило — оттого ли, что первый порыв утреннего ветра легкой волной пробегал по кораблю? Но на измученном лице, которое я уже ясно различал во мгле рассвета, снова отразилось усилие воли, и он заговорил опять:
— Не знаю, долго ли пролежал я так на циновке. Вдруг кто-то тронул меня за плечо. Я вздрогнул. Это был бой, с робким и почтительным видом стоявший передо мной и тревожно заглядывавший мне в глаза.
— Сюда хотят войти… хотят видеть ее…
— Не впускать никого!
— Да… но…
В его глазах был испуг. Он хотел что-то сказать и не решался. Его явно что-то мучило.
— Кто это?
Он, дрожа, посмотрел на меня, словно ожидая удара. Потом сказал — он не назвал имени… откуда берется вдруг в таком первобытном существе столько понимания? Почему в иные мгновения необыкновенную чуткость проявляют совсем темные люди?.. Бой сказал… тихо и боязливо: — Это он.
Я вскочил… я сразу понял, и меня охватило жгучее, нетерпеливое желание увидеть этого незнакомца. Дело в том, видите ли, что, как это ни странно… но среди всей этой муки, среди этих лихорадочных волнений, страхов и сумятицы я совершенно забыл о нем… Забыл, что здесь замешан еще один человек — тот, которого любила эта женщина, кому она в пылу страсти отдала то, в чем отказала мне… Двенадцатью часами, сутками раньше я ненавидел бы этого человека, мог бы разорвать его на куски… Но теперь… Я не могу, не могу передать вам, как я жаждал увидеть его, полюбить за то, что она его любила.
Одним прыжком я очутился у двери. Передо мной стоял юный, совсем юный офицер, светловолосый, очень смущенный, очень бледный. Он казался почти ребенком, так… так трогательно молод он был, и невыразимо потрясло меня, как он старался быть мужчиной, показать выдержку скрыть свое волнение Я сразу заметил, что у него дрожит рука, когда он поднес ее к фуражке… Мне хотелось обнять его… потому что он был именно таким, каким я хотел видеть человека, обладавшего этой женщиной — не соблазнитель, не гордец… Нет, полуребенку, чистому, нежному созданию подарила она себя.
В крайнем смущении стоял передо мною молодой человек. Мой жадный взор и порывистые движения еще более смутили его. Усики над его губой предательски вздрагивали… этот юный офицер, этот мальчик едва удерживался, чтобы не расплакаться.
— Простите, — сказал он, наконец, — я хотел бы еще раз… увидеть… госпожу…
Невольно, сам того не замечая, я обнял его, чужого человека, за плечи и повел, как ведут больного. Он посмотрел на меня изумленным и бесконечно благодарным взглядом… уже в этот миг между нами вспыхнуло сознание какой-то общности. Я подвел его к мертвой… Она лежала, белая на белых простынях… Я почувствовал, что мое присутствие все еще стесняет его, поэтому я отошел в сторону, чтобы оставить его наедине с ней. Он медленно приблизился к постели неверными шагами, волоча ноги… по тому, как дергались его плечи, я видел, какая боль разрывает ему сердце… он шел как человек, идущий навстречу чудовищной буре. И вдруг упал на колени перед постелью так же, как раньше упал я.
Я подскочил к нему, поднял его и усадил в кресло. Он больше не стыдился и заплакал навзрыд. Я не мог произнести ни слова и только бессознательно проводил рукой по его светлым, мягким, как у ребенка, волосам. Он схватил меня за руку… с каким-то страхом… и вдруг я почувствовал на себе его пристальный взгляд.
— Скажите мне правду, доктор, — проговорил он, — она наложила на себя руки?
— Нет, — ответил я.
— А… кто-нибудь… кто-нибудь… виноват в ее смерти?
— Нет, — повторил я, хотя у меня уже готов был вырваться крик — «Я! Я! Я! И ты! Мы оба! И ее упрямство, ее злосчастное упрямство!» Но я удержался и повторил еще раз:
— Нет… никто не виноват. Судьба!
— Просто не верится, — простонал он, — не верится. Позавчера только она была на балу, улыбалась, кивнула мне. Как это мыслимо, как это могло случиться?
Я начал плести длинную историю. Даже ему не выдал я тайны покойной. Все эти дни мы были как два брата, словно озаренные связывавшим нас чувством… Мы не поверяли его друг другу, но оба знали, что вся наша жизнь принадлежала этой женщине… Иногда запретное слово готово было сорваться с моих уст, но я стискивал зубы — и он не узнал, что она носила под сердцем ребенка от него… что она хотела, чтобы я убил этого ребенка, его ребенка и что она увлекла его с собой в пропасть. И все же мы говорили только о ней в эти дни, пока я скрывался у него потому что — я забыл вам сказать — меня разыскивали… Ее муж приехал, когда гроб был уже закрыт… он не хотел верить официальной версии… ходили темные слухи и он искал меня… Но я не мог решиться на встречу с ним… увидеть его, человека, заставлявшего, как я знал, ее страдать… Я прятался… четыре дня не выходил из дому, четыре дня мы оба не покидали квартиры… Ее возлюбленный купил для меня под чужим именем место на пароходе, чтобы я мог бежать… Словно вор, прокрался я ночью на палубу, чтобы никто меня не узнал.
Я бросил там все, что имел… свой дом и работу, на которую потратил семь лет жизни. Все мое добро брошено на произвол судьбы, а начальство, вероятно, уже уволило меня со службы, так как я без разрешения оставил свой пост. Но я больше не мог жить в этом доме, в этом городе в этом мире, где все напоминало мне о ней… Как вор, бежал я ночью, только чтобы уйти от нее… забыть…
Но когда я взошел на борт ночью… в полночь… мой друг был со мной тогда… тогда как раз поднимали что-то краном что-то продолговатое, черное… это был ее гроб… вы слышите: ее гроб!.. Она преследовала меня, как раньше я преследовал ее… и я должен был стоять тут же, с безучастным видом, потому что он, ее муж, тоже был тут… он везет тело в Англию… может быть, он хочет произвести там вскрытие… Он овладел ею… теперь она опять принадлежит ему… уже не нам… нам обоим… Но я еще здесь… Я пойду за ней до конца… он не узнает, он не должен узнать… я сумею защитить ее тайну от любого посягательства… от этого негодяя, из-за которого она пошла на смерть… Ничего, ничего ему не узнать… ее тайна принадлежит мне, только мне одному…
Понимаете вы теперь… понимаете… почему я не могу видеть людей… не выношу их смеха… когда они флиртуют и жаждут сближения?.. Потому что там, внизу — внизу, в трюме; между тюками с чаем и кокосовыми орехами, стоит ее гроб… Я не могу пробраться туда, там заперто… но я сознаю, ощущаю это всем своим существом, ощущаю каждую секунду… и тогда, когда здесь играют вальсы или танго… Это ведь глупо, на дне моря лежат миллионы мертвецов; под любой пядью земли, на которую мы ступаем ногой, гниет труп, и все-таки я не могу, не могу вынести, когда устраивают здесь маскарады и так плотоядно смеются. Я чувствую, что она здесь, и знаю, чего она от меня хочет… я знаю, на мне еще лежит долг… еще не конец… ее тайна еще не погребена… Покойная еще не отпустила меня.

На средней палубе зашаркали шаги, зашлепали мокрые швабры — матросы начинали уборку. Он вздрогнул, как человек, застигнутый на месте преступления; на его бескровном лице отразился испуг. Он встал и пробормотал:
— Пойду… пойду уж.
Тяжело было смотреть на него — страшен был пустой взгляд его опухших глаз, красных от виски или от слез. Его стесняло мое участие; я ощущал во всей его сгорбленной фигуре стыд, мучительный стыд за откровенность со мной в эту долгую ночь. Невольно я сказал:
— Вы позволите мне зайти днем к вам в каюту?
Он посмотрел на меня, — жесткая усмешка искривила его губы, с какой-то злобой выдавливал он из себя каждое слово.
— А-а… ваш пресловутый долг… помогать… этим самым словцом вы и подбили меня на болтовню. Ну нет, сударь, спасибо! Пожалуйста, не воображайте, что мне теперь легче, после того как я перед вам вывернул наружу все свои внутренности, вплоть до кишок. Жизнь свою я исковеркал, и никто мне ее не починит. Вышло так, что я даром потрудился для почтенного голландского правительства… Пенсия — тю-тю, бездомным псом возвращаюсь я в Европу… псом, с воем плетущимся за гробом… Безнаказанно не бегут в бреду амока: рано или поздно меня подкосит, и я надеюсь, что конец уж близок… Нет, спасибо, сударь, за любезное желание меня посетить… Я уже завел себе приятелей в своей каюте… две-три бутылки доброго старого виски… они меня иногда утешают, а затем — мой старинный друг, к которому я, к сожалению, своевременно не обратился, — мой славный браунинг… он-то уж поможет лучше всякой болтовни… Прошу вас, не утруждайте себя… у человека всегда остается его единственное право — околеть как ему вздумается… и без непрошенной помощи.
Он еще раз насмешливо, даже вызывающе посмотрел на меня, но я чувствовал — в нем говорил только стыд, бесконечный стыд. Потом он втянул голову в плечи, повернулся и, не прощаясь, пошел кривой и шаркающей походкой по уже светлой палубе к каютам. Больше я его не видал. Напрасно искал я его в ближайшие две ночи на обычном месте. Он исчез, и я мог бы предположить, что все это был сон или галлюцинация, если бы мое внимание не было привлечено одним пассажиром с траурной повязкой на рукаве. Это был крупный голландский коммерсант, и мне рассказали, что он только что потерял жену, скончавшуюся от какой-то тропической болезни. Я видел, как он шагал взад и вперед по палубе в стороне от других, видел замкнутое, скорбное выражение его лица, и мысль о том, что я знаю его сокровенные думы, смущала меня; я всегда сворачивал с дороги, когда встречался с ним, боясь даже взглядом выдать, что знаю о его судьбе больше, чем он сам.
В порту Неаполя произошел потом тот загадочный несчастный случай, объяснение которому нужно, мне кажется, искать в рассказе незнакомца. Большинство пассажиров вечером съехало на берег — я сам отправился в оперу, а оттуда в кафе на Виа Рома. Когда мы в шлюпке возвращались на пароход, мне бросилось в глаза, что несколько лодок с факелами и ацетиленовыми фонарями кружили и искали что-то вокруг корабля, а наверху в темноте расхаживали по палубе карабинеры и жандармы. Я спросил у одного из матросов, что случилось. Он уклонился от ответа, и было ясно, что команде приказано молчать. На следующий день, когда пароход мирно и без всяких происшествий шел дальше, в Геную, на борту по-прежнему ничего нельзя было узнать, и лишь в итальянских газетах я потом прочел романтически разукрашенное сообщение о том, что случилось в Неаполе. В ту ночь, писали газеты, в поздний час, чтобы не обеспокоить печальным зрелищем пассажиров, с борта парохода спускали в лодку гроб с останками знатной дамы из голландских колоний. Матросы, в присутствии мужа, сходили по веревочной лестнице, а муж покойной помогал им. В этот миг что-то тяжелое рухнуло с верхней палубы и увлекло за собой в воду и гроб, и мужа, и матросов. Одна из газет утверждала, что это был какой-то сумасшедший, бросившийся сверху на веревочную лестницу. По другой версии, лестница оборвалась сама от чрезмерной тяжести. Как бы то ни было, пароходная компания приняла, очевидно, все меры, чтобы скрыть истину. С большим трудом спасли матросов и мужа покойной, но свинцовый гроб тотчас же пошел ко дну, и его не удалось найти. Появившаяся одновременно короткая заметка о том, что в порту прибило к берегу труп неизвестного сорокалетнего мужчины, не привлекла к себе внимания публики, так как, по-видимому, вовсе не стояла в связи с романтически описанным происшествием; но передо мною как только я прочел эти беглые строки, еще раз призрачно выступило из- за газетного листа иссиня-бледное лицо со сверкающими стеклами очков.

-------------------------------------------------------------
Примечания
*1«Воспитание чувств» (франц.).
*2Презренное золото (англ.).
*3Вы останетесь здесь (англ.).
*4Идите скорее (англ.).
*5Да, сэр (англ.).
Записан
Ртуть
Гость
« Ответ #37 : 31 мая 2013, 01:18:00 »

Никитин Николай
Потерянный Рембрандт

http://www.modernlib.ru/books/nikitin_nikolay/poteryanniy_rembrandt/read_1/
Записан
mishel
Ветеран
*****
Offline Offline

Сообщений: 4827



« Ответ #38 : 31 мая 2013, 08:19:42 »

30 октября 2011 года исполняется 190 лет со дня рождения великого русского писателя Ф.М. Достоевского.  В. А. Успенский писал: «Черчилль сказал о России, что она есть окутанная тайной загадка внутри чего-то непостижимого (Russia is a riddle wrapped in a mystery inside an enigma). Можно предполагать, что в самом центре этих тайн и загадок, наподобие иголки Кощея Бессмертного, находится русская душа, а где-то рядом ее исследователи: Гоголь и Достоевский. В свете наблюдения Черчилля все три объекта: русская душа, Гоголь и Достоевский – таинственны, загадочны и слабопостижимы. … Существенная разница между Гоголем и Достоевским состоит в том, что Гоголь не переводим на другие языки. Достоевский переводим, и именно поэтому для западного читателя он – главный толкователь загадочной русской души, ее полпред и пропагандист… Известно, что основным мотивом, побуждающим американских студентов изучать русский язык, является желание читать Достоевского в подлиннике…Не будем также забывать, что единственный памятник, поставленный у Российской государственной (бывшей Ленинской) библиотеки, – это памятник Достоевскому. Тем самым Достоевский как бы объявляется лицом русской литературы. Полномочный представитель загадочной русской души не может сам не быть загадочным, и переводимость Достоевского не лишает его фактора загадочности...»
Записан

азм есмь сознание.
mishel
Ветеран
*****
Offline Offline

Сообщений: 4827



« Ответ #39 : 03 июня 2013, 13:00:18 »

СТРАЖ

Страж — это тот, кто является стражем другого мира. Под другим миром подразумевается мир второго внимания. Собирать второе внимание может что угодно. Это может быть мошка или дым сигареты, главное — это восприятие.Человек внимательно следит за движением мухи на потолке, на какое-то мгновение она представляется ему чудовищем. Он видит ее большие мохнатые лапы, безобразное туловище, и в этот момент она является для него стражем другого мира.Для перехода в другой мир нужно сфокусировать свое внимание на страже, если второе внима-ние будет достаточно сильным, то это даст возможность пройти сквозь образовавшуюся трещину в другой мир.«Ребенок рассматривает рисунок ковра над кроватью, он переводит взгляд от одного узора к другому. Его внимание привлекает цветной узор, похожий на плетеную косичку. Он останавливает на нем свой взгляд и чувствует, как узор оживает и принимает совершенно немыслимые формы. Он превращается в цепь, и ребенок может различить каждое ее звено. Внезапно она обрывается, и ребенок видит, как звенья цепи падают на поверхность ковра и образуют высокую башню. Ребенок ощущает себя очень маленьким, ворсинки ковра кажутся ему густой чащей. Он с трудом раздвигает их, чтобы пройти к этой башне. Через мгновение он оказывается перед ней и пытается найти вход в эту башню. Но в нее нет входа. Через несколько мгновений ребенок видит, как башня начинает раскручиваться по спирали, мгновение — и вместо башни ребенок видит перед собой гигантскую змею. Она обвивается вокруг ребенка и заглядывает ему в глаза. Малыш боится смотреть на нее, но что-то внутри него заставляет его заглянуть в эти глаза. Страх проходит, и малыш видит огромное поле, на котором растут цветы самых разных оттенков — от белого до фиолетового. Ребенку кажется, что это поле бесконечно и составляет часть неба. Неожиданно малыш слышит, как кто-то окликает его по имени, этот голос очень похож на голос мамы, ребенок вздрагивает и видит перед глазами все то же ковер».                                                                                                                                                                                               «В комнату залетела большая оса, она бьется о стекло и жужжит. Ей хочется вылететь на улицу, но прозрачное стекло окна не пускает ее. Она бьется в окне и не может найти другого выхода. Женщина смотрит на нее и не может отвести от нее своего взгляда. Она физически ощущает звуки, которые издает оса. Ее жалобное жужжание отдается в каждой клеточке тела. Женщина хочет подойти и открыть окно, но по ее телу разливается приятная слабость. Ей не хочется двигаться, она смотрит в окно и не может отвести от него взгляда. Оса превращается в маленький пучок света и энергии, пытающийся найти выход из пространства. Женщина видит, как это пространство раскрывается и этот пучок света втягивается туда с огромной силой, как будто сильный ветер затягивает его туда. Женщина подходит к окну и пытается рассмотреть, что там такое. Но она видит только как ветер закручивает пыльные спирали. Она знает, что ветер заслоняет от нее что-то важное, то, что может сделать ее бесконечно счастливой. Она хочет стать легкой, такой, как этот пучок света, который ветер так легко вынес из комнаты. Но она чувствует внутри себя тяжесть, которая притягивает ее к земле. Она все пристальнее вглядывается в окно и видит, как через пыль ветра проступает очертание светящихся существ, которые как бы отделены от ветра. Они спокойно парят в воздухе, их свет еле заметен сквозь пыль, но их нити как бы протягиваются сквозь пыль и ветер к окну. На мгновение женщина ощущает внутри себя страх, и окно зах-лопывается. Все исчезает, женщина открывает глаза и видит мертвую осу, лежащую на подоконнике».
Записан

азм есмь сознание.
violet drum
Старожил
****
Offline Offline

Пол: Мужской
Сообщений: 17078


Абстрактные концепции на конкретной шкуре...)


« Ответ #40 : 03 июня 2013, 17:48:45 »

mishel, это не Достоевский надеюсь?)))
Записан

Вам никогда не приходило в голову ... копьё?
mishel
Ветеран
*****
Offline Offline

Сообщений: 4827



« Ответ #41 : 04 июня 2013, 07:48:36 »

Райнер Мария Рильке


 Насколько  я был  еще  маленький, я сужу по  тому, что я  устроился  на
коленках  в  кресле, чтобы  доставать  до стола,  на котором я рисовал.  Был
зимний вечер, если не ошибаюсь, в городской квартире.  Стол стоял в детской,
в простенке  между окон. В комнате  не было другой лампы, кроме той, которая
бросала свет на мое рисованье и на книжку mademoiselle. Mademoiselle  сидела
тут же,  слегка  откинувшись  на  стуле и  погруженная в  чтение. Читая, она
бывала всегда далеко, и едва  ли в  книге. Она могла читать ее часами, почти
не листая, и мне казалось, что страницы все заполнялись и заполнялись, будто
своим  взглядом она в них вносила слова, те слова,  которые она  там  хотела
найти  и  не находила.  Так представлялось  мне,  пока  я рисовал. Я рисовал
медленно, без  определенного плана, и  когда не знал, что рисовать дальше, я
оглядывал  рисунок, склонив  голову  к правому плечу; так я  скорей замечал,
чего  мне  недостает.  Тут были конные ратники, скакавшие  в бой или  уже  в
кипении битвы, что облегчало дело, ибо в этом случае не приходилось рисовать
решительно ничего, кроме клубов все окутывавшего дыма. Maman всегда уверяла,
правда, что  я  рисовал острова, острова  с большими деревьями,  и замком, и
лестницами, и цветами  на берегу, кажется, даже отражавшимися в воде. Боюсь,
она сочиняла или это было уже гораздо поздней. Но в  тот вечер я определенно
рисовал  рыцаря, одинокого,  легко  опознаваемого  рыцаря на очень  нарядном
коне. Он выходил у  меня до  того ярким, что я  то и дело  менял  карандаши,
особенно часто  прибегал к красному и  тянулся за ним  снова и снова. Он как
раз мне  понадобился, но вдруг  покатился  (как  сейчас  вижу) поперек моего
освещенного листка на край стола, упал, прежде чем я успел его подхватить, и
исчез.  Мне он нужен был до зарезу,  и  очень досадно было, что надо за  ним
лезть  под стол.  По моей  неуклюжести, мне пришлось  сперва  проделать  ряд
подготовительных  телодвижений.  Собственные  мои  ноги  оказались  чересчур
длинными,  и я никак не  мог их  из-под себя вытянуть; я так долго  стоял на
коленках,  что  они затекли; я уже не мог  разобрать, где кончаюсь  я  и где
начинается  кресло. Наконец, несколько сконфуженный, я очутился на  полу, на
пушистой шкуре, разостланной  под  столом  до  самой стены.  Но  здесь  меня
ожидало новое  затруднение. Взгляд,  привыкший к свету и раззуженный блеском
белого раскрашенного  листка, ничего не различал под столом, и тьма казалась
мне  до  того  плотной, что я боялся об нее стукнуться. Пришлось  довериться
осязанью, и, стоя  на коленках, опираясь на левую  руку, правой я расчесывал
длинные прохладные  космы шкуры, нежно  мне  поддававшейся, но не выдававшей
карандаша.  Я  решил  уже,   что  напрасно   теряю  время,  хотел  окликнуть
mademoiselle и попросить, чтобы она посветила мне лампой,  но тут обнаружил,
что тьма разрежается под моим напряженным взглядом. Я различал  уже стену со
светлым выступающим  плинтусом,  я разглядел все ножки стола;  я видел  свою
собственную растопыренную  руку,  которая,  как  какая-то  подводная  тварь,
двигалась  совершенно  самостоятельно.  Я следил за ней, помнится,  почти  с
любопытством; она  будто знала  вещи, которым  я  ее  никогда  не  учил, она
ощупывала мех движениями,  каких я не замечал за ней прежде. Я следил за нею
с интересом, готовый ко всему.  Но как мог я ожидать, что ей навстречу вдруг
отделится от стены другая рука, но больше, невероятно тонкая рука, каких я в
жизни не видывал! Она в точности так же  ощупывала  мех, и две растопыренные
пятерни  слепо двигались одна  другой навстречу.  Любопытство мое, не будучи
удовлетворено, вдруг иссякло, уступив  место ужасу.Я чувствовал,  что одна
рука  принадлежит мне и вот-вот она ввяжется в непоправимое  что-то. Призвав
на помощь всю власть, еще  остававшуюся у меня над нею, я медленно  отвел ее
назад, не отрывая глаз от другой руки, которая продолжала к ней подбираться.
Я понял, что она не отступит. Не знаю, как я выбрался из-под стола. Я упал в
кресло; зубы у меня стучали, кровь совсем отлила  от лица, мне казалось, что
даже глаза у меня побелели. "Mademoiselle", -- пытался  я выговорить -- и не
мог. Но уже она сама испугалась, отбросила книгу, опустилась на колени перед
моим креслом, она окликала меня. Кажется, она меня трясла. Но я был в полном
сознании. Я раза два глубоко вздохнул -- мне хотелось ей рассказать.
     Но  как? Я  изо  всех  сил старался овладеть собой. Но  у  меня не было
средств  выразить  то, что  со  мною случилось. Если  бы даже для  подобного
имелись слова,  я был слишком  мал, чтобы напасть  на них.  Вдруг мне  стало
страшно, что, несмотря  на  мой возраст, они у  меня  найдутся, эти слова, и
страшней всего на  свете мне показалось их выговорить. Снова, сначала, иначе
пережить все случившееся под столом, называть это, слушать собственный голос
, было для меня уже слишком.
     Конечно, мне только кажется, будто уже в  те времена я понял, что нечто
вошло в мою  жизнь, именно в мою, с чем мне  суждено оставаться один на один
всегда.



Я учусь видеть.  Не знаю, отчего это так,  но все  теперь глубже в меня
западает, не оседает  там, где прежде вязло во  мне. Во мне  есть глубина, о
которой я не подозревал. Все теперь уходит туда. И уж что там творится -- не
знаю.
     Сегодня  писал  письмо и  вдруг сообразил,  что ведь я  здесь всего три
недели. Три недели в  другом  месте, в деревне например, промелькнули бы как
один день, здесь это  целая вечность. И не буду я больше писать писем. Зачем
сообщать кому-то, что  я меняюсь? Если я меняюсь, я уже  не тот,  кем был, я
уже кто-то другой, и, стало быть, у меня нет знакомых. А чужим людям, людям,
которые не знают меня, я писать не могу.
     Я говорил уже? Я учусь видеть. Да, начинаю. Пока еще дело идет неважно.
Но я учусь.
     Например,  прежде мне не  приходило  в голову, какое на свете множество
лиц. Людей -- бездна, а лиц  еще больше,  ведь у  каждого их несколько. Есть
люди,  которые  одно   лицо  носят  годами,  оно,  разумеется,  снашивается,
грязнится,  может  прохудиться  на  складках,  растягивается,  как перчатка,
которую надевали в дорогу. Это --  простые, бережливые люди;  они не  меняют
лица, даже не отдают  его в  стирку. Сойдет, говорят они, и кто  им  докажет
обратное?  Но напрашивается вопрос,  раз  у них несколько лиц, -- что делают
они с остальными? Они их берегут. Еще дети поносят.  Однако, бывает, их пес,
выходя на прогулку,  щеголяет в  хозяйском лице. Ну и что  такого? Лицо есть
лицо.А есть люди, которые  невероятно часто меняют лица, одно за  другим,  и
лица  на них  просто  горят. Сперва им кажется, что на их век лиц хватит, но
вот  им нет сорока, а  остается последнее. В этом, бесспорно, своя трагедия.
Они не привыкли беречь лицо, последнее за восемь дней снашивается до дыр, во
многих  местах  делается  тонким, как  бумага;  и  все  больше  просвечивает
изнанка, не-лицо, и так они вынуждены расхаживать.

Записан

азм есмь сознание.
violet drum
Старожил
****
Offline Offline

Пол: Мужской
Сообщений: 17078


Абстрактные концепции на конкретной шкуре...)


« Ответ #42 : 08 июня 2013, 23:36:48 »

Приткну сюды один полезный пост чтоб не терялсе :)

список книг о веществах и шаманах (надергал из "шаманики")

"Мистерии мухомора" - Олард Диксон.

"Пища богов" - Теренс Маккена

"Шаманский опыт", автор Кеннет Медоуз

Грем Хэнкок "Сверхъестественное: Боги и демоны эволюции

Книга Альберта Виллолдо - Четыре Ветра

Поль Седир "Магические растения"

Рик Страссман "ДМТ-Молекула Духа

ЛСД-мой трудный ребенок. Альберт Хоффман

Истые галлюцинации.Теренс Маккена

TiHKAL-триптамины которые я узнал и полюбил. Александр Шульгин

РiHKAL-Фенилэтиламины которые я узнал и полюбил. Александр Шульгин

Скрытые Ландшафты-Теренс Маккена

Штурмуя небеса. Джей Стивенс

Области Бессознательного. Станислав Гроф

Психогрибы. Дмитрий Соколов

Лео Zeff-Тайный Проводник

От йаппи к йаппи. Тимоти Лири

Шульц Р., Хофманн А., Рэтч К. - Растения богов - 1998

Aldous_Huxsley_Наркотики, которые формируют умы людей

Aldous_Huxsley_Рай и Ад. Двери восприятия – 1 и 2(2 части)

"Путь Шамана" Майкл Харнер.

Записан

Вам никогда не приходило в голову ... копьё?
mishel
Ветеран
*****
Offline Offline

Сообщений: 4827



« Ответ #43 : 10 июня 2013, 23:36:32 »

Про циклическое время, про вечное возвращение,  это Борхес , понравился его литературный пассаж, тоже музыка   ." Гипотеза о цикличности истории может быть сформулирована следующим образом: возьмем множество обстоятельств, одновременных некоему определенному обстоятельству; в некоторых случаях все множество оказывается предшествующим самому себе» (An inquiry into Meaning and Truth [?]. L., 1940. С 102).Перехожу к третьей интерпретации вечных повторений, менее пугающей и сентиментальной, но единственно вообразимой. А именно – к идее подобных, но не тождественных циклов. Невозможно составить нескончаемый каталог ее авторов: на память приходят дни и ночи Брахмы; периоды, недвижными часами которых служили пирамиды, медленно стирающиеся от приходящегося раз на тысячу и один год прикосновения крыла птицы; люди Гесиода [?], убывающие от золота к железу; универсум Гераклита, зачатый в огне и периодически пожираемый огнем; мир Сенеки и Хризиппа, его уничтожение в пламени, его обновление в водах; четвертая буколика Вергилия [?] и ее восхитительный отзвук у Шелли; книга Экклесиаста; теософы; десятичная история, предложенная Кондорсе; Френсис Бэкон и Успенский; Джералд Хэрд, Шпенглер, Вико; Шопенгауэр, Эмерсон [?]; «First Principles» [?] Спенсера и «Эврика» По… Из такого изобилия свидетельств выберу одно, принадлежащее Марку Аврелию: «Да живи ты хоть три тысячи лет, хоть тридцать тысяч, только помни, что человек никакой другой жизни не теряет, кроме той, которой жив; и не живет он лишь той, которую теряет. Вот и выходит одно на одно длиннейшее и кратчайшее. Ведь настоящее у всех равно, хотя и не равно то, что утрачивается, так оказывается каким-то мгновением то, что мы теряем, а прошлое и будущее терять нельзя, потому что нельзя ни у кого отнять то, чего у него нет. Поэтому помни две вещи. Первое, что все от века единообразно и вращается по кругу, и безразлично, наблюдать ли одно и то же сто лет, двести или бесконечно долго
Записан

азм есмь сознание.
James Getz
Модератор своей темы
Старожил
*
Offline Offline

Пол: Мужской
Сообщений: 16761


Stalker


WWW
« Ответ #44 : 05 сентября 2013, 21:08:55 »

Удивительн­ая, полная магии и юмора книга написанная­ современны­м автором - Олегом Черняевым. Это целый сплав объясняющи­й истории русского Востока с позиции пассионарн­ости, страсти и магии и к тому же написана сочным, ярким языком. Магический­ реализм, причем при прочтении понимаешь что это не литературн­ое игра, а книга-послание. Всем кому близок Кастанеда советую обязательн­о прочитать,­ тем более на "Юге чудес" есть перекличка­ с его учением. Отличная литература­, такого в русской литературе­ еще не было. Читать всем, а затем советую устроить обсуждение­.


ссылка на текст - http://www.proza.ru/avtor/leg333chernya

группа "На юге чудес" в контакте   http://vk.com/club52165574




Записан

Благодарю форумчан за интересное общение.  Заходите в гости на мой форум. 🙂
James Getz
Модератор своей темы
Старожил
*
Offline Offline

Пол: Мужской
Сообщений: 16761


Stalker


WWW
« Ответ #45 : 05 сентября 2013, 22:33:02 »

На юге чудес - Глава 1
Олег Черняев
Когда  русское  продвижение  через  Великую  степь  на  юг, в  царствование  Николая 1  приостановилось,  столкнувшись с  горами  Тянь-Шаня,  и  у  подножия  снеговых  гор  был  основан  чудесный  город  Верный,  его  высокопревосходительство  генерал  Дитрих  фон  Бюлов  совсем  потерял  покой.  Его  тревога,  родилась  в  тот  вечер  на  берегу  Балхаша,  когда  обмочившись  холодным  потом,  пятясь  на  ватных  ногах  от  рева  тигра  из  тугайника,  он  начал  понимать,  что  здесь  не  Германия,  не  Россия,  и  даже  не  Сибирь,  а  открылись  врата  какой-то  новой  страны,  дикой  и  непокорной,  и  пугавшей  его.  Он  уверил  себя,  что  не  вернется  живым  из  этой  дикой  страны,  и  старался  пореже  выходить  из  своего  дома,  пахнущего  еловой  смолой.  Ночами  в  комнаты  заползали  черные,  как   уголь,  сверчки,  верещавшие  так  пронзительно,  что  гасли  свечи,  огромные,  летающие  тараканы,  скорпионы  и  пауки.  Они  часто  прилипали  к  потекам  смолы  на  стенах,  и  фон  Бюлов  с  отвращением  смотрел  на  шевеление  лапок  этой  дикой,  азиатской  фауны,  и  боялся  её  с  той  поры,  когда  от  жгучего  укуса  летающего  таракана  у  него  распухла  кисть  руки.


Записан

Благодарю форумчан за интересное общение.  Заходите в гости на мой форум. 🙂
James Getz
Модератор своей темы
Старожил
*
Offline Offline

Пол: Мужской
Сообщений: 16761


Stalker


WWW
« Ответ #46 : 05 сентября 2013, 22:52:45 »

Ночью затряслась  земля,  скрежеща  и  потрескивая,  и  когда  её  толчки  стали срывать  двери  с  петель  и  хрустнули  окна,  снизу  послышалось  протяжное  всхлипывание,  как  будто  рыдал  заточенный  в  утробе  земле  исполин.  В  казарме  казаков  подлетело  вверх  ведро  воды,  проломив  доски  потолка  и  крышу,  и  потом  никто  его  не  нашел,  словно  оно  улетело  в  небеса. Разом  погасли  все  свечи,  и  выпрыгивающие  в  окна  люди,  увидели,  как  вспыхнули  и  засияли  голубым  светом  их  одежда  и  волосы,  а  тем  временем  в  горах  грохотали  лавины  и обвалы,  а  потом,  на  Верный,  среди  теплой  весны  стал  сыпать  снег, - мелкий,  искрящийся, и долго висевший  среди  ярких  звезд  чистого  неба.
Записан

Благодарю форумчан за интересное общение.  Заходите в гости на мой форум. 🙂
Ника
Новичок
*
Offline Offline

Пол: Женский
Сообщений: 1

Ника


« Ответ #47 : 09 сентября 2013, 12:20:41 »

Огромное спасибо за ссылочку! Впечатление сильнейшее!
Роман захватил с первой страницы:
«Когда  Смерть  пришла  в  этот  город,  она  вдруг  почувствовала  себя  неловко,  и  ей  вспомнились  далекие  времена,  когда  мир  был  молодым.  Тогда  не  было  дождей,  и  густые  туманы,  вползающие  на  холмы  из  долин  питали  мир  влагой,  пахло  сырой  землей  и  травой,  небо  было  высоким  и  молодо-синим.   Все  вокруг  веселило  душу,  но  Смерти  было  неловко,  потому,  что  Смерть  не  знала,  зачем  она  нужна  здесь,  среди  вечной  весны,  где  все  так  молодо  и  весело.
Но,  когда  Смерть  увидела  между  огромных  валунов,  похожих  на  шершавые  яйца  разбитую  голову  юноши,  из  которой  утекала  жизнь,  то Смерть,  с  трудом  ворочая  тяжелыми  мыслями,  подумала, - « Я  старше  старости»,  и  на  этом  успокоилась,  поверив  в  то,  что  она  нужна  здесь.


Вначале  Смерть  бродила  по  сухим  степям  между  пахнущими  едким,  кизячным  дымом   кочевьям  патриархов,  чьи  тела  от  глубокой  старости  иссыхали  настолько,  что  были  похожи  на  птичьи  тушки,  спрятанные  за  густыми  бородами.  Возле  них  толпились  многочисленные  дети,  внуки, правнуки, праправнуки - обычно  шумные  и  крикливые,  но  сейчас  притихшие  от  удивления.  А  патриархи  смотрели  прямо  на  Смерть  спокойными,  прозрачными  глазами,  потому  что  они  жили  в  первозданном  мире  чудес.  В  своих  странствиях  они  принимали  в  гостях  ангелов,  чьи  плащи  вздувались  горбом  над  сложенными  крыльями,  и  вместе  с  ними  ели  сыр  и  мясо,  они  слышали  с  небес  понукания  Бога,  а  каждый  переход  открывал  им  столько  новых  вещей,  что  не  было  слов  давать  им  имена.  Для  них  и  Смерть  была  очередным  чудом,      встретившимся  в  конце  долгого  пути.


Смерть  еще  долго  помнила  коренастого,  строптивого  патриарха  с  большой  головой  и  опаленной  огнем  бородой.  У  него  были  крепкие  руки-клешни,  грубые  и   обожженные  руки  кузнеца,  и  насупленный  взгляд  исподлобья.  Устав  таскать  за  собой  по  пустынным  равнинам  тяжелую  наковальню,  молоты  и  бруски  железа,  от  тяжести  которых  на  прекрасных  глазах  его  ослов    выступали  слезы,  патриарх  решил  жить  оседло.


Ни  с  кем  не  советуясь,  он  выбрал  место  у  холодной  быстрой  реки,  и  там  построил  себе  и  домочадцам  дом  из  сырой  глины,  а  женщины  его  рода,  борясь  со  скукой  оседлости,  разрыхлили  полоску  земли  и  посеяли  просо  и  ячмень.  Этим  поступком  патриарх  бездумно  отверг  многое;  целый  мир  чудес,  где  по  горам  и  равнинам  бродили  кентавры,  на  деревьях  сидели  птицы-девы  с  налитыми  грудями,  мир,  где  за  каждым  новым  туманом  открывалось  новое  чудо,  о  котором  увидевший  его  не  мог  рассказать,  ибо  не  было  еще  слов  несущих  в  себе  чудеса.  Взамен  он  приобрел  новое;  сосредоточенное  внимание  оседлости,  позволяющее  всматриваться  в  немногие  доступные  предметы,  отыскивая  в  них  образ  замысла,  и  ощущение  непрестанного  потока  времени,  протекающего  сквозь  тело  и  вымывающего  из  него  жизнь.  И  когда  возле  его  дома  появилось  несколько  могил, - одна  женщина  умерла  родами,  другую  ужалила  в  пятку  змея,  рассерженная,  что  растущее  поле  ячменя  разорило  её  нору,  а  рухнувшая  глыба  задавила  двух  его  внуков,  когда  они  отбивали  железную  руду,  отчего  вскоре  померла  их  мать,  то  патриарх  первым  понял  что  Смерть  что-то  постоянное,  и  решил  узнать  её  получше.
Когда  она  снова  посетила  его  дом, - умирала  новорожденная  девочка,  которую  сильно  обгрызли  крысы,  пока  её  мать  ублажала  мужа,  патриарх  решил  поговорить  с  ней,  но  смутился,  не  знаю  о  чем  спрашивать,  и  пригласил  Смерь  к  столу.  Но тупая,  туго  соображающая  гостья  не  поняла  его.  Еще  не  пришло  время  её  обремененности  делом,  и  она  часто  застывала  в  бесцельной  оцепенелости тупицы,  но  сейчас  Смерти  надо  было  спешить  в  край  за  горами,  где  в  новом  шатре,  освещенном  сияющей  птицей  умирал  восьмисотсорокалетний  патриарх,  и  поэтому,  даже  не  пытаясь  слушать  его она  ушла.


Но  большеголовый  патриарх  еще  жил  в  блаженном  неведении  своих  границ.  Он  разрыл  могилы  родных,  собираясь  расспросить их об их встрече со  Смертью,  но  увидев  голые   кости  и  сухие  комки  волос  на  черепах  был  неприятно  поражен,  поняв,  что  это  создание,  которое  ходит  с  неотвратимой  монотонностью  и  всегда  прямо  к  цели, оказывается  остается   даже  уйдя  вдаль.  Несколько  дней  он  пытался  поговорить  с   костьми,  но  понял,  что  не  знает  слов,  которые  заставляют  мертвых  говорить.  В  разгорающейся  жажде  познания  патриарх  расколол  одни  кости  молотом,  раздробив  их  в  пыль,  а  остальные  отнес  в  мастерскую  и  накрыл  шкурами,  надеясь  все  же  узнать  слова  и  поговорить  с  ними.  Но  никто  не  помог  ему;  ни  близкие,  которых  он  стал  пугать  тяжелым  и  давящим  взглядом,  ни  кочевники.  Они,  умытые  влагой  туманов,  забывшие  свои  могилы  в  великом  просторе  девственной   Земли,  и  никогда  не  устававшие  от  чудес  странствий  смотрели  не  него  наивными,  детскими  глазами,  не  понимая  его  тревоги.
А  следующий  приход  Смерти  был  еще  более  загадочен.  Она,  с  тупым  видом  отсутствия  сомнений  прошла  мимо  дома  к  реке,  куда  ушел  купаться  молодой  кочевник,  приехавший  помочь  своему  патриарху  менять  коз  и  овец  на  муку  и  кованые  острия  дротиков.  Молодой  кочевник  не  вернулся  с  холодной  реки,  и  кочевники  ушли  пасти  стада  вниз  по  течению,  не  очень  горюя,  с  привычной  верой  в  чудеса,  и  в  то,  что  одно  из  них  вернет  ушедших,  а  патриарх  впал  в  лихорадочную  задумчивость,  поняв,  что  Смерть  может  брать  свое,  ничего  не  оставляя  взамен.


Тогда  патриарх  решил  нарисовать  Смерть,  и,  заключив  в  рисунок  узнать  её.  Смешав  жир  с  сажей  и  соком  давленых  ягод,  он  принялся  за  работу.  Пальцами  прямо  на  стенах  кузницы  он  нарисовал  умирающего,  и  стал  рисовать  идущую  к  нему  Смерть.  Так  он  открыл  еще  одну её  особенность  - всегда  ускользающий  облик.  Линия,  должная  воплотить  Смерть  в  рисунке,  всегда  уходила  в  сторону  мимо  её  неясной  сущности,  оставляя  безжизненные,  цветные  полосы,  похожие  на  Смерть  не  более  чем  послеобеденная,  сытая  дремота.  Патриарх  изрисовал  все  стены  кузницы,  измазался  жирной  краской,  в  возрастающем  отчаянии  работал  всю  ночь,  под  конец  нарисовал  Смерть  как  черные  пятна, - так  она  ему  вдруг  привиделась,  и  понял  что  нужен  особый  дар,  заставляющий  рисунки  жить.


А  утром,  сонный  и  опустошенный,  работая  в  кузнице,  он  раздробил  себе  молотом  кисть  руки,  и,  теряя  сознание,  успел  увидеть  вспыхнувшие  черные  пятна, - дрожащие,  жирные  как  его  краски,  и  неуловимые  как  сама  Смерть.  Несколько  недель,  мучаясь  от  боли  и  жара,  он  думал,  что она придет за ним,  но  он  выжил.  Встав, поседевший,  сильно  постаревший  патриарх,  молча  пошел  в  кузницу,  замазал  сажей  все  свои  рисунки,  разбил  кости,  раздул  горн  и  ловко  орудуя  одной  рукой,  из  плуга  выковал  новое  чудо, - первый  в  мире  меч,  и  так  грозно  потряс  им  перед  родными,  что  они, уже  признавшие  в  нем  сумасшедшего,  стали  бояться  даже  в  мыслях  насмехаться  над  ним.


А  вскоре  он  умер.  Сперва  его  забыли  люди,  потом,  тупая,  туго  соображающая  Смерть тоже  забыла  его.  Кости  патриарха  долго  лежали  в  земле  у  реки,  а  когда  река  сменила  русло,  она  вымыла  их  и  унесла  вниз   по  течению.  Там,  когда  река  пересохла,  их  увидели  люди.  « Это  кости  великанов, - говорили  одни. « Это  кости  дракона», - говорили  другие, ибо  допотопные  люди  были  исполинами,  и  их  останки  вызвали  уважение  у  измельчавших  потомков.  « Мы  нашли  прах  Адама», - неуверенно  сказал  мулла,  и  этим  не  пресек  споров,  так  как  никто  не  поверил,  что  первый  человек  был  так  груб  и  коренаст,  и  у  него  была  изуродованная  ударом  кисть  руки.  Позже,  когда  люди  не  верили  ни  во  что,  один  жадный  еврей,  отвез  кости  на  мельницу,  где  их  перетерли  в  костную  муку  и  скормили  её  подрастающим,  породистым  псам,  отчего  у  них  окрепли  спина  и  лапы,  а  кал  стал  черным,  и  твердым  как  камень,  и  они  поскуливали,  выдавливая  его  из  себя.
А  разросшееся,  неспокойное  и  деятельное  человечество,  по  следам  патриарха  все  чаше  и  чаше  обращалось  к  Смерти.  Чудеса  пустынной  земли  были  уже  познаны,  речь  людей  стала  так  богата,  что  не  хватало  вещей  для  всех  слов,  и  она  насыщалась  празднословием,  по  пути  родив  ложь  и  фантазии.  Земля,  к  великому  разочарованию  оказалась  шаром,  похожим  на  корзину,  и  теперь  кочевники  возвращались,  встречая  заросшие  травой  могилы,  и  оставляя  рядом  с  ними  новые.  « Нет  такого  чуда,  что  бы  вернуть  мертвых»,  - горестной  опустошенности,  как-то  разом  поняли  люди,  все  чаще  обращая  взгляд  на  монотонную,  нелюбопытную  Смерть.  Так  закончилась  молодость  Земли…» -
- Довольно таки интересная подача образа Смерти… и не только Смерти.
Сижу вот и думаю, действительно, ничего подобного ещё не встречала в русской литературе.  Есть над чем поразмыслить.
 Зачиталась так, что пришлось отложить все домашние дела. Теперь вот хожу, как под гипнозом: магический роман – затягивает, такое ощущение, что книга дышит, живёт своей реальной жизнью. Ни с чем подобным ещё не сталкивалась… Близкие по духу ощущения были разве, что после посещения музея Булгакова,  в 1998 году, тогда тоже вышла из музея, и никак не могла переключится на окружающий  мир, так и с этим романом, после прочтения требуется некоторое время, чтоб  переключится… Очень много мыслей родилось в голове, образов…  Думаю ещё перечитаю, и не раз, ибо произведение явно, не однодневное, и каждое последующее прочтение способно открывать новый и новый смысл.
Записан

Ника
James Getz
Модератор своей темы
Старожил
*
Offline Offline

Пол: Мужской
Сообщений: 16761


Stalker


WWW
« Ответ #48 : 10 сентября 2013, 10:40:18 »

Читаю, это интереснее, чем жалобы анонимных пользователей друг на друга, на форум и на жизнь :)



На юге чудес - Глава 2
Олег Черняев
Тридцать  казаков  во  главе  с  Петром  Толмачевым  выехали  из  Верного  ранним,  прохладным  утром,  и  как  только  за  спиной  остались  последние  посты,  они  сразу  забыли  приказ  безумного генерала, что « надлежит  двигаться  на  восток,  вплоть до  китайских  границ»,  потому  что   предпочитали  не  забивать  себе  голову  глупостями.  Никто,  ни  один  человек  не знал  где  находиться  китайская  граница,  и вообще,  жив  ли теперь Китай,  так  как  ходили   достоверные  слухи,  что  китайские  города  обстреливают  люди  с  обезьяньими  лицами,  вышедшие  из  моря  на  железных   кораблях (обезьяньими  китайцы  видели  европейские  лица,  так  дошли  до  центра  Азии  слухи  об  опиумной  войне).  Они  решили  двигаться  на  Восток  вдоль  бесконечного  горного  хребта,  не  удаляясь  на  север,  в  необозримые  пустынные  равнины,  навевавшие  тоску  своей  монотонностью,  но  и  не  пытаясь  перевалить  горы,  чтобы  не  губить  лошадей  на  ледниках и  горных  кручах.
Записан

Благодарю форумчан за интересное общение.  Заходите в гости на мой форум. 🙂
violet drum
Старожил
****
Offline Offline

Пол: Мужской
Сообщений: 17078


Абстрактные концепции на конкретной шкуре...)


« Ответ #49 : 18 ноября 2013, 23:52:43 »

Хозяйка стянула рабочие перчатки — так, словно те были из тончайшего шелка, — аккуратно сложила их на краю стола и пытливо глянула на Аомамэ.
— Говорят, мир потерял ценного специалиста, — сказала она. — Знаменитый нефтяной эксперт, совсем еще молодой и очень перспективный…
Говорила старушка очень тихо. Казалось, налети любой ветерок — ее речи будет не разобрать. Аомамэ так и хотелось протянуть к хозяйке руку, отыскать, где у нее громкость, и прибавить звук. Но никакой ручки громкости у старушки, понятно, быть не могло. А потому приходилось напряженно вслушиваться в каждое слово.
— Да, все так неожиданно, — кивнула Аомамэ. — Но эта смерть не доставила кому-либо особенных неудобств. Мир продолжает вертеться, как прежде.
Хозяйка улыбнулась.
— Абсолютно незаменимых людей на земле не бывает. Какими бы мозгами или способностями человек ни обладал, ему всегда найдется более-менее подходящая замена. Если б мир наполнился незаменимыми, у всех бы начались большие проблемы. Хотя, конечно… — Она чуть замешкалась, а затем подняла указательный палец: — Таким, как ты, замену подобрать нелегко.
— Если нельзя заменить меня, — сказала Аомамэ, — можно добиться того, что я делаю, другими способами, разве не так?
Хозяйка посмотрела на девушку. По старческим губам пробежала улыбка.
— Допустим, — ответила она. — Но даже если и так — куда ты денешь то, что нас с тобой связывает? Ты — это ты, а не кто-то другой, Я очень тебе благодарна. Так, что словами не передать.
Подавшись вперед, она положила пальцы на запястье Аомамэ. И замерла в такой позе секунд на десять. Потом отняла руку и выпрямилась с очень довольным видом. На плечо ее голубой рубашки вдруг села бабочка. Маленькая, белая, с красными прожилками на крыльях. И, ничего не боясь, уснула.
— Такой бабочки ты, наверное, в жизни еще не встречала, — сказала старушка, бросив взгляд на плечо. В ее голосе послышались нотки гордости. — Даже на Окинаве отыскать ее очень непросто. Она питается нектаром с одного-единственного вида цветов. Которые растут только в горах Окинавы и больше нигде на свете. Чтобы вырастить такую красавицу, первым делом пришлось доставить сюда и высадить эти цветы. Столько времени и сил на нее ушло — страшно вспомнить. О расходах я даже не говорю.
— Похоже, она очень к вам привязалась.
Старушка улыбнулась:
— Эта девочка считает меня своим другом.
— Значит, с бабочками можно дружить?
— Чтобы подружиться с бабочкой, нужно сначала самой превратиться в кусочек природы. Выключить из себя человека, затаиться внутри — и представить себя деревом, травой или цветком. Это требует времени. Но если собеседник тебе открылся, дальше все случится само собой.
— А бабочкам дают имена? — с любопытством спросила Аомамэ. — Ну, как собакам или кошкам?
Хозяйка покачала головой.
— Нет, бабочкам имен не дают. Они и так отличаются друг от дружки — по виду, расцветке, орнаменту. Да и зачем имя тому, кто уходит из жизни так скоро? Эти странницы посещают наш мир совсем ненадолго. Я каждый день прихожу сюда. О чем только с ними не разговариваю! Но каждая бабочка, когда приходит ее время, пропадает куда-то бесследно. Сначала я думала, они умирают. Но сколько ни искала, мертвых бабочек не находила ни разу. Словно в воздухе растворяются, не оставляя после себя ничего. Бабочки — самые эфемерные и самые прекрасные существа на Земле. Откуда-то появляются, тихонько проживают свои крохотные жизни, не требуя почти ничего, а потом исчезают. Наверное, в какой-то другой мир… Совсем не такой, как наш.
Воздух в оранжерее, жаркий и влажный, сочился ароматом цветов. Мириады бабочек то пропадали, то вновь мельтешили перед глазами, эфемерные, точно знаки препинания в потоке чьей-то мысли без начала и без конца. Каждый раз, заходя сюда, Аомамэ утрачивала чувство времени.
Появился Тамару — с чайником и парой чашек голубого фарфора на золотом подносе. А также с двумя блюдечками — печенья и домотканых салфеток. Запах травяного чая тут же смешался с цветочным ароматом вокруг.
— Спасибо, Тамару. Дальше мы сами управимся, — сказала хозяйка.
Тамару поставил поднос на садовый столик, поклонился и без единого звука вышел. Выписав, как и в прошлый раз, виртуозное па вокруг двери. Хозяйка приоткрыла крышку чайника, убедилась по запаху, что чай заварился, и разлила напиток по чашкам. Тщательно отследив, чтобы налито было поровну.
— Может, я спрашиваю лишнее, но почему вы не завесите выход решеткой? — поинтересовалась Аомамэ.
Хозяйка подняла голову и посмотрела на Аомамэ.
— Решеткой?
— Ну да. Если на выходе приделать еще одну дверь — простую раму с мелкой решеткой, — не придется всякий раз бояться, что бабочки улетят.
Левой рукой хозяйка приподняла блюдечко, правой взяла чашку и сделала беззвучный глоток. Оценила вкус, легонько кивнула. Вернула чашку на блюдце, а блюдце на поднос. Промокнула уголки губ салфеткой, положила ее на колени. Все это заняло у нее раза в три больше времени, чем у обычного человека. Точно лесная фея, что питается росинками с листьев и трав, подумала Аомамэ.
Хозяйка чуть слышно кашлянула. И сказала:
— Решеток я не люблю.
Аомамэ ждала продолжения. Но его не последовало. То ли хозяйка не любила решетки как символ ограничения свободы, то ли она считала их неэстетичными для интерьера, то ли просто не переносила физически, — это так и осталось загадкой. Впрочем, Аомамэ не видела в том проблемы. Просто спросила, что в голову пришло.
Вслед за хозяйкой она тоже взяла свою чашку, бесшумно отпила глоток. Аомамэ не очень любила травяные чаи. Куда больше ей нравился горячий, дьявольски крепкий кофе как-нибудь после полуночи. Но в цветочной оранжерее средь бела дня такой напиток вряд ли уместен. Поэтому всякий раз, приходя сюда, она пила то же, что и хозяйка. Та предложила гостье печенье. Аомамэ попробовала. Только что приготовленное, с имбирем. До войны хозяйка воспитывалась в Англии, вспомнила Аомамэ. Старушка ела печенье осторожно, крохотными кусочками. И как можно тише, чтобы не проснулась бабочка у нее на плече.
(с)
отрывок из романа "Тысяча невестьсот восемдесят четвертый" Харуки Мураками
Записан

Вам никогда не приходило в голову ... копьё?
mishel
Ветеран
*****
Offline Offline

Сообщений: 4827



« Ответ #50 : 19 ноября 2013, 08:57:23 »

   
Зум впечатляет , пример того как у слепых может быть невероятный интеллект,
способность к  феноменальному анализу любых цепочек , исторических , философских , религиозных, литературных , с просто поразительной эрудицией , мой кумир, я его читаю с глитвейном закутавшись в плед около камина , чтоб как бы растянуть эстетическое удовольствие от великолепной прозы

О КУЛЬТЕ КНИГ (Новые расследования, 1952)
Хорхе Луис Борхес


     В восьмой песни "Одиссеи" мы читаем, что боги создают злоключения, дабы
будущим поколениям было о чем петь;  заявление  Малларме:  "Мир  существует,
чтобы войти в книгу", - как будто повторяет через тридцать  столетий  ту  же
мысль об эстетической оправданности страданий. Две эти телеологии совпадают,
однако, не полностью; мысль грека соответствует эпохе устного  слова,  мысль
француза - эпохе слова письменного. У одного говорится о сказе, у другого  -
о книгах. Книга, всякая книга, для нас  священный  предмет;  уже  Сервантес,
который, возможно, не все слушал, что люди говорят, читал  все,  "вплоть  до
клочков бумаги на улицах". В одной из комедий Бернарда  Шоу  огонь  угрожает
Александрийской   библиотеке;   кто-то   восклицает,   что   сгорит   память
человечества,  и  Цезарь  говорит:  "Пусть  горит.  Это  позорная   память".
Исторический Цезарь, я думаю, либо одобрил бы, либо осудил приписываемый ему
автором приговор, но в отличие от нас не счел бы его  кощунственной  шуткой.
Причина понятна:  для  древних  письменное  слово  было  не  чем  иным,  как
заменителем слова устного.
 Как  известно,  Пифагор  не  писал;   Гомперц   ("Griechische   Denker"
[Греческие мыслители {нем.)], 1, 3) утверждает, что  он  поступал  так,  ибо
больше верил в силу устного поучения.  Более  впечатляюще,  чем  воздержание
Пифагора от письма, недвусмысленное  свидетельство  Платона.  В  "Тимее"  он
говорит: "Открыть создателя и отца нашей вселенной - труд нелегкий, а  когда
откроешь, сообщить об этом всем людям  невозможно",  и  в  "Федре"  излагает
египетскую  легенду,  направленную  против  письменности  (привычки,   из-за
которой люди пренебрегают упражнением своей памяти и зависят  от  написанных
знаков), прибавляя,  что  книги  подобны  нарисованным  фигурам  "...которые
кажутся живыми, но ни слова не отвечают  на  задаваемые  им  вопросы".  Дабы
смягчить или устранить этот недостаток, Платон придумал философский  диалог.
Учитель выбирает себе ученика, но книга не  выбирает  читателей,  они  могут
быть злодеями или глупцами; это Платоново опасение звучит в словах  Климента
Александрийского,  человека  языческой  культуры:  "Благоразумнее  всего  не
писать, но учиться и учить устно, ибо написанное остается", и в следующих из
того же трактата: "Писать в книге обо всем означает оставлять  меч  в  руках
ребенка", которые также восходят к евангельским: "Не давайте святыни псам  и
не бросайте жемчуга вашего пред свиньями, чтобы они не  подрали  его  ногами
своими и, обратившись, не растерзали вас". Это изречение принадлежит Иисусу,
величайшему из учителей, поучавших  устно,  который  всего  однажды  написал
несколько слов на земле, и никто их не прочитал (Иоанн. 7, 6).
Климент Александрийский писал о своем недоверии к письменности в  конце
II века; в конце IV века начался умственный  процесс,  который  через  много
поколений привел к господству письменного  слова  над  устным,  пера  -  над
голосом. Поразительный случай пожелал, чтобы писатель зафиксировал мгновение
(вряд ли я преувеличиваю, говоря  здесь  "мгновение"),  когда  начался  этот
длительный процесс. Блаженный  Августин  в  шестой  книге  своей  "Исповеди"
рассказывает: "Когда Амвросий  читал,  он  пробегал  глазами  по  страницам,
проникая в их душу, делая это в уме, не  произнося  ни  слова  и  не  шевеля
губами. Много раз - ибо он никому не запрещал входить и не было  обыкновения
предупреждать его о чьем-то приходе - мы видели, как он читает молча, всегда
только молча, и, немного постояв, мы уходили, полагая, что  в  этот  краткий
промежуток времени, когда он,  освободившись  от  суматохи  чужих  дел,  мог
перевести дух, он не хочет, чтобы его отвлекали, и, возможно, опасается, что
кто-нибудь, слушая его и заметив  трудности  в  тексте,  попросит  объяснить
темное место или вздумает с ним спорить, и  тогда  он  не  успеет  прочитать
столько томов, сколько хочет. Я  полагаю,  он  читал  таким  образом,  чтобы
беречь голос, который у него часто пропадал. Во всяком случае, каково бы  ни
было намерение подобного человека, оно, без сомненья, было  благим".  Святой
Августин был учеником Святого Амвросия, епископа Медиоланского, до 384 года;
тринадцать лет спустя, в Нумидии, он пишет свою "Исповедь", и  его  все  еще
тревожит это необычное зрелище: сидит в комнате человек с книгой  и  читает,
не произнося слов' {Комментаторы сообщают, что в  те  времена  было  принято
читать вслух, чтобы  лучше  вникать  в  смысл  -  так  как  не  было  знаков
пунктуации и даже разделения слов, - и вдобавок читать  сообща,  потому  что
текстов было  недостаточно.  Диалог  Лукиана  из  Самосаты  "Неучу,  который
покупал много книг" содержит свидетельство об этом обычае во II веке.}
     Этот  человек  переходил  непосредственно  от   письменного   знака   к
пониманию, опуская знак звучащий: странное искусство,  зачинателем  которого
он был, искусство читать про себя, приведет к поразительным последствиям. По
прошествии многих лет оно приведет к идее книги как самоцели,  а  не  орудия
для достижения некоей цели. (Эта мистическая концепция, перейдя  в  светскую
литературу, определит необычные судьбы Флобера и Малларме, Генри  Джеймса  и
Джеймса Джойса.) На понятие о Боге, который говорит с людьми,  чтобы  что-то
им приказать и что-то запретить, накладывается понятие об Абсолютной Книге -
о Священном Писании. Для мусульман  Коран  (также  именуемый  "Книга",  "Аль
Китаб") - это не просто творение Бога, как человеческие души или  Вселенная;
это один из атрибутов Бога, вроде Его вечности или Его гнева. В  главе  XIII
мы читаем, что текст оригинала, "Мать Книги", пребывает  на  Небе.  Мухаммед
Аль-Газали (Аль-газель у схоластиков) заявил:  "Коран  записывают  в  книгу,
произносят языком, запоминают сердцем, и, несмотря  на  это,  он  все  время
пребывает в  обители  Бога  и  на  нем  никак  не  сказывается  то,  что  он
странствует по написанным страницам и по  человеческим  умам".  Джордж  Сэйл
замечает, что этот несотворенный Коран - не что иное, как его  платоническая
идея или архетип; вполне вероятно, что Альгазель, чтобы  обосновать  понятие
"Мать  Книги",  пользовался  архетипами,  взятыми  исламом  из  энциклопедий
Братьев чистоты и у Авиценны.
 Евреи в экстравагантности превзошли мусульман. В первой главе их Библии
содержится знаменитое изречение: "И сказал Бог: да будет свет; и стал свет";
каббалисты полагали, что сила веления Господа исходила из букв в  словах.  В
трактате "Сефер  Йецира"  ("Книга  Творения"),  написанном  в  Сирии  или  в
Палестине около VI века, говорится, что Иегова Сил, Бог Израиля и всемогущий
Бог, сотворил мир с помощью основных чисел от одного до десяти и  с  помощью
двадцати двух букв алфавита. Что числа суть орудия или элементы Творения,  -
это догмат Пифагора и Ямвлиха; но что буквы играют ту  же  роль,  это  ясное
свидетельство нового  культа  письма.  Второй  абзац  второй  главы  гласит:
"Двадцать две основные буквы: Бог их нарисовал,  высек  в  камне,  соединил,
взвесил, переставил и создал из них все, что есть, и все, что будет".  Затем
сообщается, какая буква повелевает воздухом, какая водой, и какая  огнем,  и
какая мудростью, и какая примирением, и какая благодатью, и  какая  сном,  и
какая гневом, и как (например) буква "каф", повелевающая  жизнью,  послужила
для сотворения солнца в мире, среды - в году и левого уха в теле.
 Но христиане пошли еще дальше. Идея, что Бог написал книгу, побудила их
вообразить, что он написал две книги, одна из которых - Вселенная. В  начале
XVII века Фрэнсис Бэкон в своем "Advancement of Learning" [Введение в учение
(англ.)] заявил, что Бог, дабы мы избежали заблуждений, дает нам две  книги:
первая - это свиток Писания, открывающий  нам  его  волю;  вторая  -  свиток
творений, открывающий нам его могущество, и вторая представляет собою ключ к
первой. Бэкон имел в виду нечто гораздо  большее,  чем  яркая  метафора:  он
полагал, что мир можно свести к  основным  формам  (температура,  плотность,
вес,  цвет),  ограниченное  число  которых  составляет  abecedarium  naturae
[Азбука природы (лат.)] или ряд букв, которыми записан  универсальный  текст
Вселенной '{В сочинениях Галилея часто встречается идея Вселенной как книги.
Второй  раздел  антологии  Фаваро  (Galileo  Galilei  "Pensieri,   motti   e
sentenze", Галилео Галилей  "Мысли,  остроты  изречения".  Флоренция,  1949)
назван "Il libro della Natura" - "Книга Природы". Привожу  следующий  абзац:
"Философия записана в грандиозной книге, постоянно  раскрытой  перед  нашими
глазами (я разумею Вселенную), но которую нельзя понять, не выучив прежде ее
языка и букв, какими она написана. Язык этой книги - математика, а  буквы  -
треугольники, окружности и прочие геометрические фигуры".}. Сэр Томас  Браун
в 1642 году написал: "Есть  две  книги,  по  которым  я  изучаю  богословие:
Священное Писание и тот универсальный и всем доступный  манускрипт,  который
всегда у всех перед глазами. Кто не увидел Его в первом, те  обнаружили  Его
во втором" ("Religio Medici" [Вероисповедание врачевателя {лат.)], I, 16). В
том же абзаце читаем: "Все существующее - искусственно, ибо  Природа  -  это
Искусство Бога". Прошло двести лет, и шотландец Карлейль в различных  местах
своих произведений, и в  частности  в  своем  эссе  о  Калиостро,  превзошел
догадку Бэкона: он провозгласил,  что  всемирная  история  -  это  Священное
Писание, которое мы расшифровываем и пишем ощупью и в  котором  также  пишут
нас. Впоследствии Леон Блуа сказал: "Нет на земле  ни  одного  человеческого
существа, способного сказать, кто он. Никто не знает,  зачем  он  явился  на
этот свет, чему соответствуют его поступки, его чувства, его мысли и  каково
его истинное имя, его непреходящее Имя  в  списке  света...  История  -  это
огромный литургический текст, где йоты и точки имеют  не  меньшее  значение,
чем строки или целые главы, но важность тех и других для нас неопределима  и
глубоко сокрыта ("L'ame de Napoleon" [Душа Наполеона {фр.)], 1912). Согласно
Малларме, мир существует ради книги; согласно Блуа, мы - строки, или  слова,
или буквы магической книги, и эта вечно пишущаяся книга - единственное,  что
есть в мире, вернее, она и есть мир.
Записан

азм есмь сознание.
mishel
Ветеран
*****
Offline Offline

Сообщений: 4827



« Ответ #51 : 19 ноября 2013, 09:55:52 »

Ну а это уже в юмор

кусочки из Альтиста Данилова

Данилов, как известно, к сложностям технических знаний не  стремился,
а Кармадон, в лицейскую пору, и тем более.  И  теперь,  понял  Данилов,  в
экспедиции Кармадона не было особых научных целей.  В  созвездии  Волопаса
Кармадона послали на планету Бета Мол, или, как  ее  называли  на  жаргоне
служебных отчетов, - "Сонную  Моль".  Планета,  размером  побольше  Земли,
собственным   населением   именовавшаяся   Глирой,   была    исключительно
молибденовая. И духовные  ценности  имелись  на  ней  молибденовые,  а  уж
материальные - тем более. Кармадон не мог  объяснить  Данилову  почему,  а
Данилов все равно  не  стал  бы  ломать  себе  голову,  но  и  всякие  там
газообразные, текучие, плакучие, висящие, тающие и  танцующие  вещества  -
все они на Глире были производными из молибдена.  Живых  существ,  братьев
землян по разуму, узнал Данилов, имеется там видимо-невидимо, но  все  они
существуют,  передвигаются,  трудятся,  плодятся,   размножаются   не   на
какой-либо покатой тверди, а внутри тягучего мира, и пути их неисповедимы.
Землянину его братья во вселенной  -  волопасы  (сами  себя  они  называют
глирами) - показались бы похожими на  металлические  болванки  (а  они-то,
глиры, при виде его и вовсе бы  сплюнули),  рельсы  не  рельсы,  но  вроде
рельс, только пошире и попросторнее.  Однако  и  на  болванках  этих  есть
удобные  места  для   всяких   необходимых   органов   и   приспособлений.
Шарообразное тягучее состояние планеты имеет и общий разум, или общий дух,
и этот разум-дух в отчетах Кармадона назывался не иначе  как  -  Сон.  Да,
болванки-волопасы движутся, питаются, о чем-то думают, на что-то намекают,
что-то изобретают, устраивают цивилизацию, против  кого-то  интригуют,  но
все это происходит с ними в беспробудном молибденовом сне. Болванки  имеют
возможность сплетаться одна с другой, вплывать одна  в  другую,  протекать
сквозь целые группы себе подобных, и тогда сплетаются их сновидения,  а  в
сновидениях возникают новые сюжеты и катаклизмы, так их цивилизация дальше
и идет.




 У нас день впереди,  -  сказал  Данилов.  -  Как  ты  предполагаешь
провести его
- В разгуле, - сказал Кармадон.

- Сейчас придут Земский и водопроводчик, - сказал Кармадон,  -  и  мы
двинемся...
     - Куда это? - спросил Данилов.
     - В Павелецкий вокзал.

 В ресторане Павелецкого  вокзала  взяли  столик  с  шестью  стульями.
Распоряжался Кармадон. Его как бы провожали, пили за Иркутск  и  сибирские
просторы. Хотя на этом вокзале пить полагалось бы  за  Тамбов  и  Саратов.
После первых рюмок приблудные  друзья  Кармадона  захмелели  быстрее,  чем
следовало бы, то ли от вчерашнего основания, то ли от воздуха  Павелецкого
вокзала. Данилов и вообще пить не желал, а тут, наблюдая некий  неприятный
холод в глазах Кармадона, намерен  был  держать  себя  в  руках.  Кармадон
шепнул на ухо, властно шепнул:
     - Данилов, не передергивай карты! Не старайся быть постнее  других...
Или я посчитаю, что ты мне не доверяешь, и обижусь!
Потом сидели в ресторане Рижского вокзала, потом  Курского.  Когда  и
как увлекся Кармадон железнодорожной кухней, Данилов не знал, спросить  же
теперь об этом Кармадона было неудобно. Рижский ресторан оказался  ничего.
Курский же компанию возмутил - только что  скатерти  в  нем  были  чистые.
Дальше отчего-то кушали стоя в желтом буфете при  станции  Бутово.  Кушали
много с каких-то сверкающих легких  тарелочек  из  фольги,  все  больше  -
варенные вкрутую яйца  и  селедку  на  черном  хлебе.  Запивали  "Северным
сиянием" и три шестьдесят двумя. Бутылки Кармадон брал с пола и  будто  бы
из-под  штанин.  Бутовские  любители  интересовались,   откуда   водка   в
воскресный день, Данилов объяснял,  что  с  платформы  Катуар  Савеловской
дороги, там нынче торгуют. Любители тотчас бежали к  электричкам,  имея  в
виду платформу Катуар. И тут Данилов понял, что они впятером  жуют  шпроты
уже не в Бутове, а в буфете станции  Львовская.  "Эдак  мы  скоро  в  Туле
пряниками станем угощаться!" Потом были и пряники.
Однако  тут  же  в  их  прогулке  началась  такая   кутерьма,   такая
полька-кадриль, такая катавасия, что и мыслям о женщинах в голове Данилова
места не осталось. Может, именно это и был Кармадонов разгул - опять пили,
опять кушали, опять пели и то куда-то ехали, а то стояли на  месте.  Ехали
все больше в вагонах-ресторанах. А  стояли  опять  в  станционных  буфетах
возле пластмассовых столиков или просто у стен. "А что? - решил Данилов. -
Давай-ка и напьюсь. Или  хотя  бы  притворюсь  пьяным.  Если  сегодня  мне
придется принимать  условия  и  ставить  подпись,  я  потом  всегда  смогу
сказать, что был нетрезв. Я и свидетелей приведу!" Земский и водопроводчик
Коля были уже в блаженной невесомости, но на ногах держались,  производили
движения, иногда участвовали и в разговоре и уж, конечно, рты открывали по
делу. Кудасов все еще шевелил усами и был, видимо, чем-то удивлен, неясные
думы порой бродили в нем. Думы эти Кудасов  гнал,  набрасываясь  на  пищу,
возникавшую вблизи него. И пища-то была одна - все те же шпроты на  черном
хлебе, ломтики селедки при вареных яйцах, корейка в черных и рыжих точках,
куски вареной курицы с  костями,  которые  раньше  в  птице  не  водились,
фигурные пряники "подмосковные" булыжной твердости,  сыры,  словно  бы  из
сплошной  корки,  правда,  с  дырочками,   и   пирожки   с   котлетой.   В
вагонах-ресторанах было приятней - и сидели, и куда-то ехали,  то  в  одну
сторону, то в другую, к сырам и сельди  имели  еще  борщ  в  металлических
мисках и рыбу хек с гречкой. А то  и  зеленый  горошек. При  этом  Андрей
Иванович опять так набрасывался на угощения, с такой  жадностью  уничтожал
их, что и все в компании проявляли жадность к железнодорожной еде.  Словно
выросли в будке путевого  обходчика.  Шла  какая-то  сладкая  жизнь!  Один
вагон-ресторан прекратил прием гостей из-за их компании, а продуктов в нем
было захвачено до станции "Минеральные Воды". Оказалось, они  в  экспрессе
"Самара", и там ресторан скоро вышел из строя.  Закрылись  и  два  Голубых
Дуная на Казанской дороге. Данилову  было  удивительно:  "Куда  же  это  в
него-то? Да и  в  нас?  Ну  ладно,  Кармадон  пусть...  Дорвался  заяц  до
капусты... Ему и надо... А мы-то что?" - Данилов покачал головой,  но  тут
же проглотил вареное  яйцо.  А  Кудасов  -  два.  Мимо  их  буфета  прошел
приписанный к Подольскому мясокомбинату состав со  свиньями.  "Ну,  сейчас
одного вагона не досчитаются!" - подумал Данилов. Видно, догадка его  была
справедливой, в буфете тотчас же возникло множество тарелок с корейкой,  в
черных и рыжих точках, явно от прошедшего состава. "Это Кармадонов разгул?
- задумался Данилов. - Или он еще  впереди?  И  когда  учудит-то  Кармадон
что-нибудь?" Данилов  был  уверен,  что  Кармадон  учудит,  но  теперь  он
размышлял  об  этом  без  тревоги  и  дурных  предчувствий,  а  лениво   и
благодушно, словно прикидывал, когда же наконец Кармадон  дернет  хлопушку
за ниточку.
     - Мне бы тут жить! - сказал ему Кармадон.
 - Где тут?
     - Вот здесь, - сказал Кармадон, обвел взглядом  стены  буфета,  -  на
Земле. Хоть бы и водопроводчиком Колей...
 Коля поблизости  тут  же  встрепенулся  и  запел:  "Березовым  соком,
березовым соком..."
Тут Кармадон, видимо, спохватился,  и  компания  в  бакинском  поезде
переехала через Оку. Неожиданно сельдь и яйца сменил тава-кебаб, вызвавший
нехорошие слова Кармадона. Данилов выпил что-то под  тава-кебаб  и  совсем
загудел. Воздуху  ему  свежего  захотелось.  Он  вдруг  почувствовал  себя
металлическим  кругляком  -  юбилейным  рублем  или  памятной  медалью,  -
приведенным  во  вращение  на  гладкой  поверхности  стола.  Данилова  все
крутило, крутило, он надеялся, что движение вот-вот прекратится и  кругляк
затихнет, однако движение не прекращалось. Не в бакинском они уже ехали, а
сидели на вокзале станции Моршанск-2. И Моршанск-Второй  исчез,  утонул  в
снегах с тамбовскими волками или окороками, что там у  них  тамбовское,  и
теперь уже минский поезд  пустил  в  свой  уют  иркутского  жителя  Андрея
Ивановича и его товарищей. "Зачем мне Минск! - пробормотал Данилов, как бы
протестуя. - Нет, сейчас это вращение  закончится,  закончится!"  -  думал
Данилов.
     Кругляк уже бил краями о поверхность стола.
     И тут тишина ватой заткнула Данилову  уши.  Движение  прекратилось...
Данилов на лыжах стоял в парке или в лесу. Далеко  впереди  виднелись  под
деревьями лыжники. Рядом возник Кармадон. И он был на лыжах.
     - Все, - сказал Кармадон. - Трапеза окончена. Сыт я. И надолго. Ты-то
сыт?
     - Сыт... - пробормотал Данилов.
Записан

азм есмь сознание.
violet drum
Старожил
****
Offline Offline

Пол: Мужской
Сообщений: 17078


Абстрактные концепции на конкретной шкуре...)


« Ответ #52 : 06 декабря 2013, 13:03:14 »

отрывок из романа "Тысяча невестьсот восемдесят четвертый" Харуки Мураками

Роман из трех частей, неспеша читаю в транспорте, во второй части  все сильнее проступает мистика сквозь ткань обыденности и уже кое-где последняя трещит по швам)))... Мураками тот ишо портал :))))

Доступно скачать на флибуста ( только проверяйте перевод,- там есть вариант на украинском :P)
Записан

Вам никогда не приходило в голову ... копьё?
mishel
Ветеран
*****
Offline Offline

Сообщений: 4827



« Ответ #53 : 22 января 2014, 22:33:24 »

Читаю сейчас фэнтези неплохое , мальчик из предисловия мне кого то напоминает )

http://lib.rus.ec/b/265959/read#t6
Записан

азм есмь сознание.
violet drum
Старожил
****
Offline Offline

Пол: Мужской
Сообщений: 17078


Абстрактные концепции на конкретной шкуре...)


« Ответ #54 : 25 января 2014, 02:47:46 »


Глава из эссе "Неофициальная философия" автор: Сурат

2. Ecce superhomo

Главное для сверхчеловека - чтоб его не укокошили,
пока он еще находится на стадии обычного пипла.

Виктор Гламаздин.



Как правильно заметил маньяк Шопенгауэр, мир состоит из энергии и информации. А я бы добавил, что он состоит также из женщин и мужчин, которые вот уж которое тысячелетие упорно пытаются друг друга понять и не понимают ни грамма, просто потому, что среда обитания первых – это энергия, а среда обитания вторых – информация. И то, что этим миром правят большей частью мужчины, обусловлено тем, что именно информация управляет энергией, а не наоборот.
Вот я говорил, что в интеллектуальном плане даже самые выдающиеся представители неофициальной философии, все вместе взятые, значительно уступают какому-нибудь одному-единственному Карлу Марксу. Это происходит потому, что Карл Маркс 99% всей своей жизненной силы направил на овладение искусством манипулировать информацией, и только 1% - на рост бороды. А для того, чтобы жить так, как об этом пишет Карл Маркс и другие философы, надо вдвое, а то и втрое, урезать приток крови к головному мозгу. Надо надолго забыть про Интернет и молодецким брасом переплыть из моря информации в океан энергии. И потом осваиваться там не один год, перепонки промеж пальцев отращивать. Поэтому вероятность, что человек из мира энергии вдруг возьмет и напишет какой-нибудь псевдофилософский опус, настолько ничтожна, что более реальной кажется вероятность того, что следующую нобелевку по физике получит Бритни Спирс.
Тем не менее, очень редко, но даже козёл рожает. Поэтому-то я и говорю, что настоящие бойцы невидимого фронта – это не Кант, не Гегель и даже не горячо любимый всеми нами театральный философ Евгений Гришковец, а стрёмные люди с безумным взглядом стеклянных глаз и нетвёрдой походкой тестируемого на содержание алкоголя в крови водителя – Георгий Иванович Гурджиев, Шри Ауробиндо, Джидду Кришнамурти и Ошо.
Их невнятные писания – это рука помощи, которую они героически протягивают нам из другого измерения, засосавшего их с головой почище всякого болота, дабы мы помогли им оттуда выкарабкаться.
В случае Гурджиева, надо оговориться, орден за писательский героизм не достался ему единолично. Как у Сократа был Платон, так и у Гурджиева был Петр «Четвертое Измерение» Успенский. Последний имел широкую известность в узких кругах как писатель и чтец лекций на тему «есть ли жизнь на марсе – науке не известно». Их тандем работал просто, как все гениальное: Гурджиев генерил информацию, а Успенский её структурировал. О так называемой «философии Гурджиева» мы знаем именно из книг Успенского.
В действительности, конечно, никакой философии у Гурджиева не было. В башке у него парил один сплошной и беспросветный «мерцающий туман», из которого он мог лепить все, что угодно. Поэтому и мы можем говорить только о каких-то телегах, которые он в свое время прогнал, а по сути сказать нам будет нечего, так как высказываниями по сути он себя не затруднял. Ну, это профессиональная болезнь всех мистиков в том смысле, что мистик – он как студент на экзамене, глаза умные, всё понимает, а сказать ничего не может.
Прежде чем перечислить все основные гурджиевские телеги, коими он основательно наследил в истории философской мысли, скажем еще пару слов о товарище Успенском, который был основным ретранслятором этих идей, и о той парадигме, в которую он их проталкивал.
Успенский был ницшеанец с детства. Эпоха обязывала –  Ницше в то время был культовым персонажем типа Квентина Тарантино. Поэтому маленький Успенский, заходя пешком под стол, уже размышлял о сверхчеловеке, вечном возвращении и прочей метафизике. А когда подрос и познакомился с так называемыми «идеями Гурджиева», то приложил все усилия к тому, чтобы изложить их в том же самом ницшеанском русле. Но нет дыма без огня. Возможно, что Гурджиев действительно был наиболее ярким и колоритным воплощением ницшеанского идеала, но Ницше к тому времени уже не мог ни подтвердить, ни опровергнуть это.
Как бы то ни было, «философия Гурджиева» оказывается под колпаком у Ницше, как и вся неофициальная философия в целом. Именно поэтому я и назвал последнего её предтечей. В противном случае не было бы никакой неофициальной философии – были бы лишь выдающиеся представители каких-то традиционных религиозных течений, типа суфизма, индуизма, ламаизма и тантры. Но Ницше сошел с ума не зря – он дал мятущимся массам новую точку отсчета, позволяющую им не отождествлять свои пути с той или иной традицией и не забивать голову инфантильной поповщиной. И если вы хотите сказать  кому-нибудь спасибо за то, что у вас по жизни есть альтернатива диакону Кураеву, скажите спасибо Ницше.
Тут недавно по телевизору показывали фильм про остров Пасхи. Остров Пасхи – это небольшой кусок украинской степи посреди океана. Там никто не живет, только на одном берегу валяются, уткнувшись каменными мордами в ковыль, сотни гигантский статуй. Почему на острове никто не живет, историки в курсе. В 17 веке остров открыли европейцы. Открыли – значит перестреляли половину мужского населения и перетрахали все женское. В результате часть аборигенов развалилась от сифилиса, а оставшихся европейцы заразили оспой – всё как в «Марсианских хрониках» Бредбери. Ну, это понятно – нормальный процесс освоения новых земель и его издержки. Но вот чего историки долго не могли понять, это почему все статуи богов повалены на землю и как они попали на этот берег острова, если все каменоломни – на противоположном берегу? Археологи стали копаться в грязи, как это они обычно любят, повытаскивали оттуда кучу семян пальм, что на острове не растут, массу костей птиц, что над островом не летают, сотни каменных топоров и тысячи проломленных черепов. Все это дело загрузили совковыми лопатами в мощный компьютер, который пожужжал полчаса, потом включил принтер и выдал распечатку на листе формата А4 со следующим текстом:
«Когда-то на острове Пасхи припеваючи жило множество туземных племен. Остров был густо покрыт пальмовым лесом, где водилась в изобилии всевозможная дичь. Туземцы как сыр в масле катались. Единственное, что их беспокоило, это как бы им ненароком не разозлить своих богов, чтобы те не обломали им халяву. Поэтому каждое племя открывало свою каменоломню и вытесывало статую своему богу-покровителю. Все статуи устанавливались на одном из берегов острова – типа как на священной земле. Чтобы оттарабанить одну такую стотонную статую из каменоломни на противоположный берег, надо было срубить не одну пальму. Подъемных кранов туземцы изобрести не успели, поэтому просто подкладывали под статую стволы деревьев и под дружное пение: «Эх, дубинушка, ухнем!» ухали изо всех сил. И вот, рубили они эти пальмы, рубили. Рубили-рубили. И вырубили все до одной. После чего радостно утерли лоб и со словами: «Зато теперь статуй новых делать не надо!» пошли обедать. Пришли, а обеда-то и нет. С исчезновением пальмового покрова остров покинул даже самый древний и немощный попугай, у которого на старости лет и осталось сил, что громко кричать из ветвей на жирафов. Первый раз в жизни пообедав жареными дождевыми червяками, туземцы задумались и стали мрачно прогуливаться по острову, камешки собирать. Набрав камешков, островитяне стали вскоре проламливать этими камешками друг другу головы. И кушать друг друга. Так поступали самые здравомыслящие из них. А те, у кого даже лютый голод не смог из башки выбить суеверия, пошли на святой берег пиздить своих каменных богов, мстить. Все статуи очень скоро были повалены мордами в землю, а население острова значительно сократилось – кто от голода умер, кого съели, зато прежняя религия каменных идолов сменилась на прагматическую философию «меньше народу – больше кислороду». Постепенно островитяне научились жить в мире друг с другом. А потом их открыли европейцы».
Так вот, это – типичный ницшеанский сюжет. Сам Ницше на родном своем немецком языке называл подобные истории «философствованием молотом» или «сумерками идолов». Евгений Головин попытался перевести это как «соси хуй, Рене Генон!», но на нормальный русский язык это лучше перевести как «пиздец традиционализму». Быть неофициальным философом, собственно, и означает – не работать в традиции и на традицию.
Но вернемся к Гурджиеву. Перечислять все его телеги не имеет смысла, остановимся лишь на тех, что вошли в историю и до сих пор дороги сердцу любого вменяемого шизотерика.
Телега первая: люди – это машины. Ну, это уже из школьной программы – человек понимает себя лишь с оглядкой на НТР. Типа в то время, когда люди только и умели, что горшки лепить, они считали, что их Бог слепил из глины, потом развилась механика и человека стали рассматривать как механизм, сейчас вот кибернетика на коне и человек понимается нами как биокомпьютер.
А Гурджиев жил в век автомобилей, поездов, пароходов и синематографа. Только свою телегу о том, что человек – это машина, он использовал не для того, чтобы сказать, что такое человек, а для того, чтобы уточнить, чем человек не должен быть. Иными словами, то, что Ницше называл сверхчеловеком, Гурджиев называл просто человеком, а то, что человеком называл Ницше, Гурджиев называл машиной.
Телега вторая: люди спят. Это почти то же самое, только сказано другими словами. Гурджиев говорил, что люди спят, не в смысле Шопенгауэра, что мир – это сон, а в том смысле, что человек может и проснуться. А в нормальном своем состоянии человек, безусловно, невменяемое существо.
Телега третья: низшие и высшие центры. Я не буду позориться и рассказывать про чакры – вы это лучше меня знаете. Так вот Гурджиев дал альтернативный взгляд на функциональные центры человека. Я даже не буду их разбирать – купите книжку Успенского «В поисках чудесного» и все сами прочитайте – да это и не важно. Важно то, что, Гурджиев разделил эти центры на низшие и высшие. Дураку понятно, что низшие центры создают то, что Гурджиев называл машиной, а высшие – превращают машину в человека. И революционной идеей Гурджиева было то, что для активизации высших центров он предлагал работать над низшими. Потому что все мы знаем массу случаев, когда человек начинает развивать в себе духовность, а становится свинья свиньей. Собственно, вся история мировых религий это прекрасно иллюстрирует. Гурджиев же предлагал не дергать Бога за бороду, а становиться людьми по-человечески – делать по утрам зарядку, ходить на бальные танцы, упражнять ум математикой, учиться производить деньги из воздуха, т.е. как бы следовать обычной американской мечте, не делая из нее фетиш. Наиболее яркой иллюстрацией того, что сверхчеловек не может получиться из доходяги-неудачника, может послужить судьба самого автора концепции сверхчеловека, закончившего свои дни в дурдоме.
Телега четвертая: память себя. Это опять к разговору о том, что все люди невменяемые. Чем чаще машина прилагает свои механические усилия к тому, чтобы опомниться от того механического сна, в который она погружена с утра до вечера, тем больше у неё шансов стать когда-нибудь человеком. Речь идет просто о том, чтобы тупо помотать головой из стороны в сторону, затравленно поводить глазами туда-сюда, ущипнуть себя за руку и сказать про себя: «Ёпт, это ж со мной всё происходит!» Поскольку эта неуклюжая практика – основа гурджиевской «философии», то, как бы стыдно мне ни было о ней рассказывать, пропустить её я никак не мог.
И, по-моему, для начала хватит. При желании более тесного знакомства с гурджиевскими телегами вы можете воспользоваться массой свободно доступной литературы на эту тему. Из хрестоматии обязательно прочитать книжку Успенского «В поисках чудесного», а из критики – талмуд Аркадия Ровнера «Гурджиев и Успенский».
Да, чуть не забыл. Специально для товарища, который прочел эту главу лишь для того, чтобы выяснить, правда ли, что главные герои пелевинского «Чапаева» срисованы с Гурджива и Успенского (Гурджиев тоже носил закрученные усы и папаху, а Успенского звали Петр), я отвечу – а какая, собственно, разница?
(с)
Записан

Вам никогда не приходило в голову ... копьё?
violet drum
Старожил
****
Offline Offline

Пол: Мужской
Сообщений: 17078


Абстрактные концепции на конкретной шкуре...)


« Ответ #55 : 14 марта 2014, 00:59:19 »

http://mercredimmortel.livejournal.com/133113.html


Где-то на дорогах бродит твоё настоящее. Встреться с ним на узкой тропе, посмотри в глаза и убедись, что это не ты - тот самый человек.
А если тот самый, то даже не знаю, что тебе посоветовать.

=======

Где-то узкими окольными тропами к океану трусит твоё прошлое. Догони и дай пинка, пусть бежит быстрее; развернись и беги в другую сторону что есть мочи: вдруг удастся порвать ткань пространства и времени.
Напишешь потом роман, озаглавь его: "Туда и обратно".

=======

Где-то на дорогах Мультиверсума бродит твоё альтернативное настоящее. Вот бы встретиться с ним на узкой тропе и сравнить бонусы, да в Мультиверсуме на самом деле нет никаких дорог.
Да и вообще не понятно, если он где-то ещё, кроме фантазий квантовых физиков.

=======

Где-то на линиях вероятности Мультиверсума повисли огромные пауки-пожиратели Времени. Если ты тот самый человек, встреться с ними (в одной руке - атомарный меч, в другой - молекулярный щит, на голове - антенны), оглуши их - они бессмертны, и укради их паутину.
Принесёшь их Ткачихе, она сплетёт тебе новую судьбу.

=======

Где-то на дорогах судьбы бродит твоё То, что никогда не случится, То, чего быть не должно, То, что должно было быть, но не случилось никак, а во главе этого отряда - Тот, кем ты не являешься.
Встреться с ним и пожми ему руку: он не раз спасал тебе жизнь. Счастливой ему дороги.

=======

Вернись к океану, возьми корабль с чёрными парусами, поймал попутный ветер и доплыви до плоского лабиринта. В центре его найди Минотавра, изучи его повадки, войди в доверие и убей. Потом займи его место.
Жди: скоро придёт герой.

=======

Нарезая от скуки круги по лабиринту, вспомни, с чего всё начиналось. Поклянись, что если выберешься из этой передряги в сознательном виде, больше не будешь ни на каких дорогах никого искать.
А хотя... ну чем не сюжет?
Записан

Вам никогда не приходило в голову ... копьё?
mishel
Ветеран
*****
Offline Offline

Сообщений: 4827



« Ответ #56 : 14 марта 2014, 08:18:37 »

http://dic.academic.ru/dic.nsf/es/75794/%D0%94%D0%A5%D0%90%D0%A0%D0%9C%D0%90
Записан

азм есмь сознание.
mishel
Ветеран
*****
Offline Offline

Сообщений: 4827



« Ответ #57 : 14 марта 2014, 09:18:58 »

http://dic.academic.ru/dic.nsf/enc_myphology/1442/%D0%90%D0%94%D0%98
Записан

азм есмь сознание.
mishel
Ветеран
*****
Offline Offline

Сообщений: 4827



« Ответ #58 : 17 марта 2014, 18:05:06 »

Че та мне этот рассказик вспомнился ..

И было им Видение – вернее, цикл Видений.

В первом Видении увидели они Яхве, бога соседнего мира. Он очищал свой мир, желая устроить в нем все по-новому. Олимпийцы были поражены его варварскими методами. Яхве просто взял и утопил всех людей – за исключением одного семейства, которому позволил спастись в Ковчеге.

«Это Хаос, – сказал Гермес. – Я бы сказал, что этот Яхве слишком лют, даже для бога».

И олимпийцы внимательно всматривались в это Видение, а поскольку они умели видеть будущее и все (как любое разумное существо) были ярыми поклонниками Лорела и Харди[35], да притом надышались дури, то увидели, что у Яхве лицо Оливера Харди. Повсюду вокруг горы, на которой он жил (его мир был плоским), прибывала вода. Они видели, как тонут мужчины и женщины, как вода накрывает невинных младенцев. Их чуть не вырвало. А затем вышел Другой и встал рядом с Яхве, глядя сверху на ужасное зрелище, и был он Противником Яхве, и обкуренным олимпийцам показалось, что он похож на Стэнли Лорела. А потом Яхве произнес вечные слова Оливера Харди. «Полюбуйся, что ты заставил меня сделать», – сказал он.

И то было – первое Видение.

Они посмотрели снова и увидели Ли Харви Освальда, расположившегося в окне техасского школьного книгохранилища; и снова у него было лицо Стэнли Лорела. А поскольку тот мир был создан великим богом по имени Эрл Уоррен[36], стрелял в тот день только Освальд, и Джон Фицджеральд Кеннеди благополучно отбыл в рай.

«Это Раздор», – сказала совоокая Афина с возмущением, ибо она была больше знакома с тем миром, который создал бог по имени Марк Лейн[37].

Затем они увидели коридор, по которому в сопровождении двух полицейских шел Освальд-Лорел. Внезапно вперед вышел Джек Руби с лицом Оливера Харди и выстрелил в это тщедушное хилое тело. И затем Руби повторил вечные слова трупу у его ног. «Полюбуйся, что ты заставил меня сделать», – сказал он.

И то было второе Видение.

Далее они увидели город, в котором проживало 550 000 мужчин, женщин и детей, и в одно мгновение город исчез; от людей остались только тени, повсюду свирепствовала огненная буря, сжигая мерзких сутенеров, невинных детей, старую статую Счастливого Будды, мышей, собак, стариков и влюбленных; и над всем этим поднялось грибовидное облако. Это был мир, созданный самым жестоким из всех богов, Реальной Политикой.

«Это Беспорядок», – взволнованно сказал Аполлон, отложив в сторону свою лютню.

Слуга Реальной Политики Гарри Трумэн с лицом Оливера Харди посмотрел на свою работу и увидел, что это хорошо. Но стоявший рядом с ними Альберт Эйнштейн, слуга самого неуловимого из богов по имени Истина, залился слезами, знакомыми слезами Стэнли Лорела, увидевшего результаты своей деятельности. На какое-то мгновение Трумэн забеспокоился, но потом вспомнил вечные слова. «Полюбуйся, что ты заставил меня сделать», – сказал он.

И то было третье Видение.

Теперь они видели поезда, много поездов; все они двигались четко по расписанию по железным дорогам, покрывавшим всю Европу. Колеса стучали двадцать четыре часа в сутки, направляясь к нескольким станциям назначения, похожим друг на друга. Там человеческий груз клеймили, систематизировали, обрабатывали, умерщвляли газом, складывали штабелями, снова клеймили, переписывали, кремировали и выбрасывали.

«Это Бюрократия», – сказал Дионис и в ярости разбил свой кувшин с вином; рядом с ним свирепо сверкала глазами его рысь.

А затем они увидели человека, который приказал все это сделать, Адольфа Гитлера, носившего маску Оливера Харди. Он повернулся к одному очень богатому человеку, барону Ротшильду, носившему маску Стэнли Лорела, и олимпийцы поняли, что этот мир создан богом по имени Гегель и в нем ангел Тезис встретился с демоном Антитезисом. И тогда Гитлер изрек вечные слова. «Полюбуйся, что ты заставил меня сделать», – сказал он.

И то было четвертое Видение.

Потом они смотрели дальше, и вдруг со своей высоты они увидели зарождение великой республики и провозглашение новых богов. Их звали Законность и Равноправие. И увидели олимпийцы, что многие люди, занимавшие высокие посты в этой республике, создали свою собственную религию, поклоняясь Богатству и Власти. И превратилась республика в империю, и вскоре уже никто не поклонялся Законности и Равноправию, и даже Богатству и Власти поклонялись только на словах, потому что Истинным Богом для всех теперь стали импотент Что-Мне-Делать, его унылый брат То-Что-Делал-Вчера и уродливая злая сестра Дави-Их-Пока-Они-Не-Раздавили-Нас.

«Это Последствия», – сказала Гера, и ее грудь затряслась от слез скорби о детях этого народа.

И увидели они много взрывов, бунтующих толп, снайперов на крышах, бутылок с «коктейлем Молотова». И увидели они столицу в руинах, и правителя с лицом Стэнли Лорела, ставшего пленником в каменных стенах его дворца. И увидели они, как вождь революционеров осматривает улицы, заваленные трупами, и услышали они, как он вздохнул и, обращаясь к правителю в каменных стенах, выговорил вечные слова. «Полюбуйся, что ты заставил меня сделать», – сказал он.

И то было пятое Видение.

А потом олимпийские боги приходили в себя и переглядывались в смятении. Первым заговорил сам Зевс.

– Чуваки, – сказал он, – это Крутая Трава.

– Давно меня так не перло, – торжественно подтвердил Гермес.

– Дурь что надо, – поддакнул Дионис, поглаживая свою рысь.

– Нам всем просто крышу снесло, – подвела итог Гера.

И они снова перевели взгляд на Золотое Яблоко и прочли слово, которое написала на нем Наша Госпожа Эрида, – очень многоуровневое слово Каллисти. И познали они, что все боги и богини, все мужчины и женщины в глубине души – прекраснейшие, честнейшие, невиннейшие, Лучшие. И раскаялись они в том, что не пригласили на свою пирушку Эриду, и позвали ее к себе, и спросили: «Почему ты никогда раньше не рассказывала, что все категории ложны и даже Добро и Зло – лишь иллюзия, следствие ограниченности мировосприятия?»

И сказала Эрида:

– Как мужчины и женщины суть актеры на выдуманной нами сцене, так мы – актеры на сцене, выдуманной Пятью Парками. Вы должны были верить в Добро и Зло и судить мужчин и женщин внизу. Это было проклятие, которое наложили на вас Парки! Но вы пришли к Великому Сомнению, и теперь вы свободны.

После этого олимпийцы утратили интерес к игре в богов и вскоре были забыты человечеством. Ибо Она показала им великий Свет, уничтожающий тени. А ведь все мы, боги и смертные, – всего лишь скользящие тени. Ты в это веришь?

– Нет, – ответил Фишн Чипс.

– Отлично, – угрюмо произнес Дили-Лама. – Тогда пошел вон, катись обратно в мир майи!
Записан

азм есмь сознание.
James Getz
Модератор своей темы
Старожил
*
Offline Offline

Пол: Мужской
Сообщений: 16761


Stalker


WWW
« Ответ #59 : 17 марта 2014, 18:31:09 »

Несовершеннолетним и лицам с неустойчивой психикой читать не рекомендуется!

Бобров Глеб
 Эпоха Мертворожденных

http://okopka.ru/b/bobrow_g_l/text_0280.shtml

Аннотация:

 Друзья! Перед вами - плод трехлетних размышлений, полутора годов кропотливой работы и одного обширного инфаркта. Роман о реальном настоящем и возможном будущем...

 Сразу хочу обратиться к любителям кидаться мокрыми шароварами и порванными на груди рубахами: Панове! Властью данной мне Господом - способностью творить - я свою часть общей работы сделал: смоделировал крайний сценарий развития событий. Это вам ходули, стремянка - дабы вы смогли заглянуть в открывающуюся бездну грядущего. Теперь ваш черед - сделайте так, что бы описанное будущее не стало реальностью. Praemonitus, praemunitus.

 Внимание!

 Ограничение по возрасту: только для совершеннолетних! Реальная жесть, плюс ненормативная лексика. будущем...

Записан

Благодарю форумчан за интересное общение.  Заходите в гости на мой форум. 🙂
mishel
Ветеран
*****
Offline Offline

Сообщений: 4827



« Ответ #60 : 17 марта 2014, 18:35:51 »

Ну как бы это к моему сочинению - как я стала психиатром
Записан

азм есмь сознание.
Ослик ИА
Пользователь
**
Offline Offline

Пол: Мужской
Сообщений: 477


А плевать мы на них хотели :)


Email
« Ответ #61 : 18 марта 2014, 07:01:55 »

лицам с неустойчивой психикой читать не рекомендуется!

Я, как лицо с неустойчивой психикой, послушал бы аудиовариант, но слушать с компа
мне западло, есть ли возможность качнуть файлы оттуда?
Записан
mishel
Ветеран
*****
Offline Offline

Сообщений: 4827



« Ответ #62 : 01 июля 2014, 16:52:43 »

Тлён, Укбар, Orbis tertius
 
Хорхе Луис Борхес


Открытием Укбара я обязан сочетанию зеркала и энциклопедии. Зеркало тревожно мерцало в глубине коридора в дачном доме на улице Гаона в Рамос-Мехиа; энциклопедия обманчиво называется The Anglo-American Cyclopaedia (Нью-Йорк, 1917) и представляет собою буквальную, но запоздалую перепечатку Encyclopaedia Britannica 1902 года. Дело было лет пять тому назад. В тот вечер у меня ужинал Биой Касарес, и мы засиделись, увлеченные спором о том, как лучше написать роман от первого лица, где рассказчик о каких-то событиях умалчивал бы или искажал бы их и впадал во всяческие противоречия, которые позволили бы некоторым - очень немногим - читателям угадать жестокую или банальную подоплеку. Из дальнего конца коридора за нами наблюдало зеркало. Мы обнаружили (поздней ночью подобные открытия неизбежны), что в зеркалах есть что-то жуткое. Тогда Биой Касарес вспомнил, что один из ересиархов Укбара заявил: зеркала и совокупление отвратительны, ибо умножают количество людей. Я спросил об источнике этого достопамятного изречения, и он ответил, что оно напечатано в The Anglo-American Cyclopaedia, в статье об Укбаре. В нашем доме (который мы сняли с меблировкой) был экземпляр этого издания. На последних страницах тома XXVI мы нашли статью об Упсале; на первых страницах тома XXVII - статью об "Урало-алтайских языках", но ни единого слова об Укбаре. Биой, слегка смущенный, взял тома указателя. Напрасно подбирал он все мыслимые транскрипции: Укбар, Угбар, Оокбар, Оукбар... Перед уходом он мне сказал, что это какая-то область в Ираке или в Малой Азии. Признаюсь, я кивнул утвердительно, с чувством некоторой неловкости. Мне подумалось, что эта нигде не значащаяся страна и этот безымянный ересиарх были импровизированной выдумкой, которою Биой из скромности хотел оправдать свою фразу. Бесплодное разглядывание одного из атласов Юстуса Пертеса укрепило мои подозрения.


Можно без преувеличения сказать, что классическая культура Тлёна состоит всего лишь из одной дисциплины-психологии. Все прочие ей подчинены. Я уже говорил что обитатели этой планеты понимают мир как ряд ментальных процессов, развертывающихся не в пространстве, а во временной последовательности. Спиноза приписывает своему беспредельному божеству атрибуты протяженности и мышления; в Тлёне никто бы не понял противопоставления первого (характерного лишь для некоторых состояний) и второго - являющегося идеальным синонимом космоса. Иначе говоря: они не допускают, что нечто пространственное может длиться во времени. Зрительное восприятие дыма на горизонте, а затем выгоревшего поля, а затем полупогасшей сигары, причинившей ожог, рассматривается как пример ассоциации идей. Этот тотальный монизм, или идеализм, делает всякую науку неполноценной. Чтобы объяснить (или определить) некий факт, надо связать его с другим; такая связь, по воззрениям жителей Тлёна, является последующим состоянием объекта, которое не может изменить или пояснить состояние предшествующее. Всякое состояние ума ни к чему не сводимо: даже простой факт называния - id est классификации - приводит к искажению. Отсюда можно было бы заключить, что в Тлёне невозможны науки и даже просто рассуждение. Парадокс заключается в том, что науки существуют, и в бесчисленном количестве. С философскими учениями происходит то же, что с существительными в северном полушарии. Тот факт, что всякая философия - это заведомо диалектическая игра, некая Philosophie des Als Ob, способствовал умножению систем. Там создана пропасть систем самых невероятных, но с изящным построением или сенсационным характером. Метафизики Тлёна не стремятся к истине, ни даже к правдоподобию - они ищут поражающего. По их мнению, метафизика - это ветвь фантастической литературы. Они знают, что всякая система есть не что иное, как подчинение всех аспектов мироздания какому-либо одному. Даже выражение "все аспекты" не годится, ибо предполагает невозможное сочетание мига настоящего и мигов прошедших. Также недопустимо и множественное число - "миги прошедшие", - ибо этим как бы предполагается невозможность иного представления...

Одна из философских школ Тлёна пришла к отрицанию времени: по ее рассуждению, настоящее неопределенно, будущее же реально лишь как мысль о нем в настоящем. Другая школа заявляет, что уже "все время" прошло и наша жизнь - это туманное воспоминание или отражение - конечно, искаженное и изувеченное - необратимого процесса. Еще одна школа находит, что история мира - а в ней история наших жизней и мельчайших подробностей наших жизней - записывается неким второстепенным богом в сговоре с демоном. Еще одна - что мир можно сравнить с теми криптограммами, в которых не все знаки наделены значением, и истинно только то, что происходит через каждые триста ночей. Еще одна - что, пока мы спим здесь, мы бодрствуем в ином мире, и, таким образом, каждый человек - это два человека.
 
Среди учений Тлёна ни одно не вызывало такого шума, как материализм. Некоторые мыслители сформулировали и его - скорее пылко, чем ясно, - в порядке некоего парадокса. Чтобы легче было понять сие непостижимое воззрение, один ересиарх одиннадцатого века придумал софизм с девятью медными монетами, скандальная слава которого в Тлёне сравнима с репутацией элеатских апорий. Есть много версий этого "блестящего рассуждения", в которых указываются различные количества монет и нахождений; привожу самую распространенную.


"Во вторник Х проходит по пустынной дороге и теряет девять медных монет. В четверг Y находит на дороге четыре монеты, слегка заржавевшие из-за случившегося в среду дождя. В пятницу Z обнаруживает на дороге три монеты. В ту же пятницу утром Х находит две монеты в коридоре своего дома". Ересиарх хотел из этой истории сделать вывод о реальности - id est непрерывности бытия - девяти найденных монет. Он утверждал: "Абсурдно было бы думать, будто четыре из этих монет не существовали между вторником и четвергом, три монеты - между вторником и вечером пятницы и две - между вторником и утром пятницы. Логично же думать, что они существовали - хотя бы каким-то потаенным образом, для человека непостижимым, - во все моменты этих трех отрезков времени".



Язык Тлёна был не пригоден для формулирования этого парадокса - большинство так и не поняло его. Защитники здравого смысла сперва ограничились тем, что отказались верить в правдоподобие анекдота. Они твердили, что это-де словесное жульничество, основанное на необычном употреблении двух неологизмов, не закрепленных обычаем и чуждых строгому логическому рассуждению, а именно глаголов "находить" и "терять", заключающих в себе предвосхищение основания, ибо они предполагают тождество первых девяти монет и последующих. Они напоминали, что всякое существительное (человек, монета, четверг, среда, дождь) имеет только метафорическое значение. Изобличалось коварное описание "слегка заржавевшие из-за случившегося в среду дождя", где предполагается то, что надо доказать: непрерывность существования четырех монет между вторником и четвергом. Объяснилось, что одно дело "подобие" и другое - "тождество", и было сформулировано некое reductio ad absurdum или гипотетический случай, когда девять человек девять ночей подряд испытывают сильную боль. Разве не нелепо, спрашивали, предполагать, что эта боль всегда одна и та же? Говорили, что у ересиарха была лишь одна побудительная причина - кощунственное намерение приписать божественную категорию "бытия" обычным монетам - и что он то отрицает множественность, то признает ее. Приводился аргумент: если подобие предполагает тождество, следовало бы также допустить, что девять монет - это одна-единственная монета.
Записан

азм есмь сознание.
mishel
Ветеран
*****
Offline Offline

Сообщений: 4827



« Ответ #63 : 01 июля 2014, 17:03:33 »

Некоторые невероятные утверждения Одиннадцатого Тома (например, размножение "хрёниров") в мемфисском экземпляре опущены или смягчены, можно предположить, что эти исправления внесены согласно с планом изобразить мир, который бы не был слишком уж несовместим с миром реальным. Рассеивание предметов из Тлёна по разным странам, видимо, должно было завершить этот план... Факт, что мировая печать подняла невероятный шум вокруг "находки". Учебники, антологии, краткие изложения, точные переводы, авторизованные и пиратские перепечатки Величайшего Произведения Людей наводнили и продолжают наводнять земной шар.
 
Почти сразу же реальность стала уступать в разных пунктах. Правда, она жаждала уступить. Десять лет тому назад достаточно было любого симметричного построения с видимостью порядка - диалектического материализма, антисемитизма, нацизма, - чтобы заворожить людей. Как же не поддаться обаянию Тлёна, подробной и очевидной картине упорядоченной планеты? Бесполезно возражать, что ведь реальность тоже упорядочена. Да, возможно, но упорядочена-то она согласно законам божественным - даю перевод: законам бесчеловечным, которые нам никогда не постигнуть. Тлён - даже если это лабиринт, зато лабиринт, придуманный людьми, лабиринт, созданный для того, чтобы в нем разбирались люди.

Контакты с Тлёном и привычка к нему разложили наш мир. Очарованное стройностью, человечество все больше забывает, что это стройность замысла шахматистов, а не ангелов. Уже проник в школы "первоначальный язык" (гипотетический) Тлёна, уже преподавание гармоничной (и полной волнующих эпизодов) истории Тлёна заслонило ту историю, которая властвовала над моим детством; уже в памяти людей фиктивное прошлое вытесняет другое, о котором мы ничего с уверенностью не знаем - даже того, что оно лживо. Произошли перемены в нумизматике, в фармакологии и археологии. Думаю, что и биологию, и математику также ожидают превращения... Рассеянная по земному шару династия ученых одиночек изменила лик земли. Их дело продолжается. Если наши предсказания сбудутся, то лет через сто кто-нибудь обнаружит сто томов Второй энциклопедии Тлёна. Тогда исчезнут с нашей планеты английский, и французский, и испанский языки. Мир станет Тлёном. Но мне это не важно. В тихом убежище отеля в Адроге я занимаюсь обработкой переложения в духе Кеведо (печатать его я не собираюсь) "Погребальной урны" Брауна.
Записан

азм есмь сознание.
Корнак
Модератор своей темы
Старожил
*
Offline Offline

Сообщений: 80950



Email
« Ответ #64 : 07 сентября 2014, 13:30:11 »

Уфимцы покоряют америку

"Мэр Нью-Йорка Билл де-Блазио подписал 9 июля акт о присвоении имён выдающихся людей 63 улицам города, среди которых значится и Сергей Довлатов. Улица Sergei Dovlatov Way стала первой в Нью-Йорке, названной именем российского писателя, сообщает РИА Новости.

Вдова публициста Елена отметила, что испытывает радость «от того, что этого добились те, кто полюбил его книги, то есть те читатели, для которых автор пишет свои произведения». «Всё это вызывает у меня гордость за то, что мне выпало счастье быть частью его жизни», — подчеркнула Довлатова. В то же время, она признала, что испытывает также и чувство грусти потому, что он сам всего этого не увидел, не смог предположить, как будет оценён».

Изначально на доме в Куинсе, где жил Сергей Довлатов и где до сих пор живет его жена, должна была быть установлена памятная доска. Как рассказала Елена, «решение по этому поводу было положительным». «Просто чуть ли не через неделю дом обнесли строительными лесами, и открытие памятной доски просто отложилось до того момента, когда стены нашего дома отремонтируют», — пояснила она.

Елена Довлатова также призналась журналистам, что из всех произведений мужа её любимое – «Зона» — записки лагерного надзирателя, с которым Довлатов служил в армии. Она особенно выделяет заключительную повесть «Представление».

Сергей Довлатов родился в Уфе 3 сентября 1941 года. Примечательно, что в Уфе нет ни одной улицы, сквера с именем талантливого писателя. Есть только памятная доска на фасаде дома № 56 по улице Гоголя. Эмигрировал Довлатов в 1978 году и поселился в Нью-Йорке. Ни одного текста, опубликованного в СССР до 1978 года, Довлатов перепечатывать ни при каких обстоятельствах не позволял.

В отклике на смерть Довлатова Лев Лосев писал: «Есть такое английское выражение «larger than life» — крупнее, чем в жизни. Люди, их слова и поступки в рассказе Довлатова становились «larger than life», живее, чем в жизни.

Однако книги Довлатова не документальны, созданный в них жанр писатель называл «псевдодокументалистикой». Его цель — ощущение реальности, узнаваемости описанных ситуаций в творчески созданном произведении. Свою позицию в литературе Довлатов определял как позицию рассказчика: «Рассказчик говорит о том, как живут люди. Прозаик – о том, как должны жить люди. Писатель – о том, ради чего живут люди». Он говорил о своём творчестве так: «Я хочу показать мир порока, как мир душевных болезней, безрадостный и заманчивый. Я хочу показать, что нездоровье бродит по нашим следам, как дьявол-искуситель, напоминая о себе то вспышкой неясного волнения, то болью без награды. Еще я хочу показать, что подлинное зрение возможно лишь на грани тьмы и света, а по обеим сторонам от этой грани бродят слепые».
Записан
violet drum
Старожил
****
Offline Offline

Пол: Мужской
Сообщений: 17078


Абстрактные концепции на конкретной шкуре...)


« Ответ #65 : 05 октября 2014, 13:57:49 »

В продаже и пиратском доступе новый роман В.Пелевина "ЛЮБОВЬ К ТРЕМ ЦУКЕРБРИНАМ".

Дочитал до половины пока. Взапой  :) Его легко можно растаскать на отрывки и вставить в открытые на ПНе темы... такое впечатление (конспирологическое))) что он тут маниторит :)

...согласно замыслу темы постараюсь выбрать кусочек для анонсу ::)

Я встал и посмотрел в открытую дверь балкона. Был виден близкий дом напротив, окно чужой кухни. В нем копошилась у плиты грудастая женщина с агрессивным румянцем во все лицо. Она уколола себя в палец ножом – и наморщилась от боли.</p>
<p>Ее звали Мария Львовна. Ей было немного за сорок, у нее имелся муж и двое детей. Мужа она ненавидела за маленькую зарплату и большой член (да, бывает и такое), детей скорее любила – но проявлялась эта любовь тоже как ненависть, и они ее боялись. Она была родом из Костромы, выросла на берегу Волги, в детстве ей подарили пластмассовый велосипед с тремя красными колесами – и один раз, когда она на нем катилась по лесной тропинке, ей на руку села удивительно красивая оса с длинным брюшком и с почти человеческим остервенением вонзила жало прямо ей в палец…</p>
<p>Мое внимание за секунду провалилось в память этой женщины по какой-то странной избирательной траектории, минуя множество спрессованных событий – прямо в ту точку, где возник эмоциональный рефлекс, исказивший ее лицо. Она сама даже не знала, что переживает это давнее происшествие заново – а я знал.</p>
<p>Я знал много другого. У нее было плохое настроение из-за только что кончившегося скандала с привлечением милиции: она обвинила живущего за стеной соседа (математика из института им. Стеклова, это мне тоже откуда-то было известно) в педофилии и русофобии – на основании прилетавших из-за стены звуков. Менты, приехав по вызову, хотели сначала забрать ее саму, но главный мент, похоже, ей поверил, потому что по оперативному опыту знал, что почти все бородатые математики – педофилы и русофобы.</p>
<p>А вот муж ей не поверил. Мало того, муж предложил ей написать заявление на другого соседа – обвинить его в некрофилии на основании полного отсутствия звуков за стеной: главный мент, сказал он, наверняка опять врубится. Это, может, было и смешно. Но она не смеялась. Муж хотел выглядеть иронично – а выглядел, на ее взгляд, просто жалко, потому что приносил домой меньше штуки. И кому нужны были его шутки…</p>
<p>Эти смысловые зигзаги возникали перед моим взором, как шоссейная разметка, несущаяся в свете фар под колеса. Я мог пойти по любому маршруту. Я все знал про ее мужа (преподаватель истории в каком-то закрывающемся институте). Я все знал про главного мента (тот сам страдал педофилией, поэтому его вердикту насчет математиков можно было доверять). Мало того, я мог за секунду провалиться (или обрушиться – так это ощущалось) к любому их переживанию, уже забытому ими самими. Сквозь их память я мог шагнуть к другим людям. И так сколько угодно раз. Это был бесконечный лабиринт, к любой точке которого я мог перенестись – как если бы впереди раскинулся светящийся город, а сам я сделался током, питающим его огни.</p>
<p>И все это промелькнуло в моем сознании за то время, пока я смотрел на стоящую у плиты женщину в окне напротив. А как только я зажмурился, наваждение кончилось.
Я опять открыл глаза.

<p>Все вокруг оставалось как прежде. Передо мной была серповидная подушка для медитации, коврик для йоги и стоящее у стены зеркало…

Коврик и подушку я купил в свое время через интернет. Но теперь я знал, откуда их привез курьер (магазин со странным названием «Йожимся!» – если знать нужные слова, можно купить курительные смеси, владелец использует одну из продавщиц в качестве персональной страпон-шакти). Я знал, где сделана серповидная подушка (подвальная мастерская, где шили чехлы для мебели и матрасов – для них это был мелкий приработок). Я даже смог увидеть гречишное поле, где зародилась шелуха, которой набили подушку.</p>
<p>Коврик был из того же магазина, но передо мной его успела два дня поюзать одна девушка с великолепной растяжкой – она вернула его в магазин, потому что для нее он оказался слишком толстым и мягким, а в магазине коврику вернули девственность, запаяв в пластик.

Зеркало… Вот про него я почти ничего не видел. Оно было очень старым, и все, кто его сделал, давно умерли. Я смог различить какой-то полосатый фартук, руки во въевшейся грязи и стоящие у стены деревянные рамы – видимо, в мастерской. Но это видение напоминало обрывок старой и плохо сохранившейся фотографии.

Даже паркет попытался вновь стать умирающим под пилами лесом – и рассказать про своих убийц. Я остановил его лишь огромным усилием воли.

Мир изменился. И как!
Из моих слов может показаться, что это приключение было занимательным и веселым. Но я переживал его иначе – я чувствовал себя ныряльщиком, окруженным стаей агрессивно настроенных рыб, в которых превратились все без исключения предметы. Каждая из рыб хотела ворваться в мой ум и проглотить его. Для этого мне достаточно было остановить внимание на любом из окружавших меня объектов и чуть-чуть ему поддаться.

Подойдя к окну, я посмотрел во двор. Там ходили люди – и я по очереди впустил их в себя, пережив за минуту столько эмоций (довольно, впрочем, однообразных – все люди сколочены из одинаковых досок), что к концу этого короткого трипа вообще перестал понимать, кто я такой на самом деле. Мое прошлое ничем не отличалось от их прошлого – разница была только в том, куда направлено мое внимание.

Сделав еще несколько опытов с неодушевленными предметами (стоящая во дворе красная машина, луковка далекой церкви, мусорный бак, после которого мне расхотелось экспериментировать дальше) и с птицами (мне стало ясно, почему животным раньше отказывали в душе – они ничем не отличались от того, что с ними происходило, в то время как люди несли в себе обособленный, клокочущий и никак не связанный с окружающим мир), я окончательно понял, что мне совсем не нравятся эти информационные инъекции.

Они были не то чтобы болезненными, нет. Они были слишком назойливыми. Врывавшееся в меня переживание каждый раз оказывалось новым, оглушительным и настолько ярким, что напоминало взрыв светошумовой гранаты в голове.

Я, к счастью, мог сопротивляться этим вторжениям, удерживая наведенные на меня со всех сторон острия бесчисленных смыслов. Я мог выбирать, чему поддаться, а чему нет. Но стоило мне расслабиться, забыться – и равновесие нарушалось. Одна из пик, как бы вобрав в себя общее давление всего мира, протыкала мою защиту – и я исчезал, превращаясь то в дерево, растущее сквозь человеческие кости, то в просиженную тысячью советских задниц каменную скамью, то в торчащий из мусорного бака сапог, полный тайн своей одинокой госпожи и ее ротвейлера.

<p>Мне не пришло в голову ничего лучше, чем съесть три таблетки снотворного – и запить их водкой из холодильника («смирновка» оказалась паленым продуктом осетинских водочных баронов, один из которых как бы поцеловал меня небритым вонючим ртом в тот самый момент, когда я выдыхал воздух после глотка). Потом я залез под одеяло, зажмурился и отталкивал от себя любые попытки вселенной пробраться в мой череп до тех пор, пока меня не накрыл черный медицинский сон.

Сначала этот сон был просто глубокой ямой, похожей на могилу. Мне нравилось в ней лежать, потому что мои чувства отключились и перестали меня терзать. А затем меня посетило очень четкое и ясное сновидение. Слишком четкое – я ни секунды не сомневался, что вижу происходящее в реальности.
Записан

Вам никогда не приходило в голову ... копьё?
violet drum
Старожил
****
Offline Offline

Пол: Мужской
Сообщений: 17078


Абстрактные концепции на конкретной шкуре...)


« Ответ #66 : 11 февраля 2015, 00:17:14 »

"Поваренная книга самурая" автор: Китя Карлсон. (глава из приложения) :)


Бонус-трек 2: Дуриан второй свежести (симулякр)


    Не устаю повторять: у фруктов и ювелирных украшений в Японии много общего. Примерно одинаковое по цене, и то, и другое используется в качестве подарков, причём фрукты получаются универсальнее, так как их можно дарить не только женщинам, но и мужчинам. Единственный недостаток: не смотря на все усилия японской химпромышленности, любые фрукты постепенно портятся. Поэтому в каждом японском магазине есть ящик "второй свежести" с обрезанными от почерневших бочков яблоками, бананами, и пожухшим виноградом, продающиеся со значительной скидкой. Не пропадать же добру! Улов, впрочем, бывает не всегда. Дешёвые фрукты из ящика второй свежести японцы разбирают моментально.
    По пути домой с работы я зашёл в магазин. Пробежался взглядом, проверяя улов в ящике "второй свежести". И заметил в нём нечто новое: дольки расколовшегося дуриана. Если вы такой же увлечённый графоман как я, то вы, безусловно, знаете, что каждое, даже самое малозначительное, крошечное, событие может служить предлогом для витиеватого, переполненного эпитетами, описания, превращающего муху в слона, превращающего сущую мелочь в отдельный рассказ. В моей голове уже начали крутиться заголовки будущего рассказа. "Глупые японцы поедают протухшие дурианы" (вам, небось, тоже не всегда в голову приходят хорошие варианты с первого раза). "Начало традиционного летнего сезона подарков унюхали на почте" (это уже больше по делу, сейчас как раз начинается сезон корпоративных подарков, большинство из которых посылается по почте и является фруктами). Не хватало только фотографии для иллюстрации. Обычно я делаю фотографию карманным фотоаппаратом прямо в магазине, но дольки дуриана были предусмотрительно запакованы в толстый блестящий пластик, мешавший съемке, и я решил пройти мимо. Чёрт с ним, с рассказом.
    Прилавки магазина были радостно полны первой весенней черешней. Сезон только-только начался, а значит, все продавцы стараются срубить самый большой куш с первых же веточек. Черешня лежала упакованной в коробочки из тонкого лакированного дерева с каждой ягодкой в отдельном отсеке. Блестящая этикетка гласила, что ягоды прибыли самолётом прямо с полей Калифорнии. Я представил себе семью старательных американских реднеков.
    — Папа, папа, а почему мы вдруг раскладываем черешню по ягодкам в деревянные коробочки на 12 ягод?
    — Есть такой народ – японцы, сынок. Они по-другому не жрут-с.
    Я подумал, что на эту тему тоже можно было бы написать весёлый рассказ. Мне даже захотелось купить черешню и съесть. Конечно, 12 ягод не много, но зато сладко и вкусно. Я сделал фотографию, чтобы посмотреть, получится ли сделать фото в магазине, или черешню стоит сначала купить и принести домой. Вдруг маленькие ягодки не будет заметно на фотографии компактной камерой со всего троекратным зумом? Вдруг не хватит освящения в магазине? Замирая сердцем и желудком, я нажал на спуск. Экран показал картинку чётко и ярко. Чёрт с ней с черешней. Рано ещё. Всего через несколько дней, когда сезон войдет в полную силу и ягоды поспеют и у местного крестьянина, она значительно подешевеет. А пока и так может получиться вполне неплохой рассказ. Но тут чёрт меня дёрнул снова пройти мимо расколотого дуриана.
    Всё что я знал о дуриане подсказывало мне, что возвращаться к нему не стоит. И только простая человеческая жаба подсказывала обратное. Тому, кто недавно купил в 100-йеновом магазине механический выдавливатель остатков зубной пасты из тюбика (кстати, абсолютно гениальное японское изобретение), не стоит недооценивать силу человеческой жабы. В японском дуриане лучше всего то, что он очень дорого стоит. Настолько дорого, что это абсолютно исключает возможность купить его случайно, только чтобы попробовать необычный фрукт, если только вы, конечно, не из тех, кто может случайно купить футбольную команду. Таким образом, в японский дуриан встроена защита от дурака. Несчастные истории, подобные тем многим, которые я слышал от русских туристов в Таиланде, купивших без подготовки этот необычный фрукт и оставшихся с ним один на один, в Японии просто невозможны. Настолько невозможны, что я даже готов был рискнуть и повторить опыт самому, когда мы ездили в Бангкок, но, на моё счастье, оказалось, что в то время у дурианов был не сезон. И вот теперь, смотря на замотанную в три слоя воздухонепроницаемого пластика дольку дуриана, я снова вспоминал эти истории пострадавших. Память подсказывала, что дуриан очень вонюч. Жаба утверждала, что тот, кто любит камамбер, тот и дуриана не боится. Ум говорил, что расколовшийся дуриан второй свежести может быть не самым лучшим способом знакомства с необычным фруктом. Жаба твердила, что дуриан должен быть не тем фруктом, в котором тухлый вариант от свежего можно как-то отличить, а другой такой шанс написать хороший рассказ, потратив всего 1000 йен (чуть меньше 10 долларов), может представиться не скоро. По факту, за свои шесть лет в Японии протухший дуриан я видел впервые.
    Не могу поверить, что вы никогда не слышали о дуриане. О, о дуриане много говорят, но его очень редко продают. Везде, за пределами Таиланда, откуда этот фрукт родом. И, о, вы ничего не знаете от фруктах, если никогда не бывали в юго-восточной Азии. Весь это регион – настоящий фруктовый рай. Например, вырезка по фруктам и ягодам – национальное искусство Таиланда. Поверьте, азиаты понимают в фруктах. И называют дуриан – королём их всех. Дуриан – самый сладкий, самый вкусный, самый нежный и безусловно самый безумный из всего фруктового царства. А что вы хотели, короли без безумства не бывают, профессия такая. И это безумство у дуриана такое: он очень-очень-очень резко пахнет дерьмом. В природе всё сбалансировано. В природе его поедает дикая кошка-циветта, поедатель падали. В южной Азии, в Таиланде, Сингапуре и Гонконге в отелях и магазинах можно встретить специальные таблички: вход с дурианами запрещён. Когда в магазине продают этот фрукт, то корзину с ними всегда ставят только у окна. И очень плотно заворачивают в целлофан. Такова жизнь. Как я уже сказал, даже совсем молодой дуриан очень-очень-очень сильно пахнет тухлятиной. И вы даже представить себе не можете, как пахнет дуриан, который уже немножко протух.
    С долькой дуриана в пакете я вбежал на платформу метро. "В связи с несчастным случаем у станции Фунабаси поезда в сторону Тиба задерживаются на неопределенное время" - гремела радиосвязь. Почти каждое утро и каждый вечер одно и то же! В метро было жарко и душно. Несчастный случай, собственно, в японском метро тоже всегда один и тот же: кто-то очередной пытается совершить самоубийство, бросившись под колёса. Пока кости с рельс не очистят, поезд дальше не двинется. Что же, вполне здоровая, впрочем, реакция на эту жизнь. Нездоровое во всём этом только одно – все самоубийцы любят делать это почему-то именно в час-пик. Народ всё прибывал, и вот уже не только мне, родившемуся в холодной зимней Москве, но даже и дуриану родившемуся в жарком Таиланде, на платформе стало невыносимо жарко. Мы оба начали испускать запахи. А дезодорант был только у меня. Когда, наконец, приехал поезд и распахнул запотевшие двери, то на платформу рванулись новые люди снаружи и новая волна жары изнутри. Прижав пакет с дурианом к сердцу, я втиснулся спиной в толпу. Поезд продолжал стоять.
    В стоянии с дурианом, оказывается, есть своя прелесть. Парадоксально, но дуриан в данном случае помогает сохранить немного чистого воздуха для дыхания, а не наоборот. Очередные пытающиеся втиснутся пассажиры останавливаются на бегу за пару шагов до твоей двери и проходят в соседние. "Осторожно, поезд отправляется" устало прошипел машинист. Удивительно, но в технологичной Японии все объявления остановок и отправлений в поездах не записаны, а каждый раз произносятся заново. Заталкиватели на платформе приготовились закрывать двери. Двери-то как раз автоматические, но когда народу так много – это не помогает. Последний гудок поезда, и со всего размаху толстый мужик сумоист, боясь опоздать, бегом, влетает в дверь прямо на меня. Ох. Заталкиватели нажали на двери. Дважды ох. Сжатый дуриан в пакете пустил сок.
    Мой ноутбук, который у меня всегда с собой, рекламируется под таким девизом: "корпус выдерживает до 100 килограмм". Показывают, как в набитом вагоне метро на худенького мужчину с портфелем наваливается значительно более толстый сосед. Ноутбук в портфеле остаётся цел. Если вы не живёте в Токио, то вам даже, наверное, сложно представить насколько это практичное свойство. И как назло в дуриан оно не встроено. Японские вагоны метро оборудованы грязноватыми и довольно вонюченькими дорожными туалетами. К счастью, надёжно не пропускающими запахи наружу и внутрь. Тонкая сообразительная девушка первой догадалась протиснуться к туалету и закрыть за собой дверь. По выражению лиц остальных пассажиров было понятно, что количество самоубийств в метро на сегодня может только увеличится. Мне стало очень стыдно.
    Когда кошмар метро закончился, и я прибежал домой, избавление от дуриана стало моей первостепенной мечтой. Я не мог думать уже ни о чём другом. Я должен был ему отомстить. Я должен был его съесть. Я зажал нос. Я закрыл глаза. И укусил. Зубы прошли через тухловатую мягкую, похожую на манную кашу, массу и прочно воткнулись в кость. Ой. В природе всё связано. Как цветы своим запахом и яркими цветами привлекают насекомых для опыления, так и плоды своим вкусом привлекают животных, для распространения по земле своих удобренных семян, прошедших через задний проход. Судя по сочетанию запаха и размера косточки, дуриан специализируется на привлечении гибрида навозной мухи и слона. Навозного слона. Я выплюнул остатки и завязал мусорный пакет. Потом завязал мусорный пакет в ещё один мусорный пакет. Потом в третий. Потом открыл окно. И, усталый, попытался заснуть.
    Наверное, мне снился кошмар. Меня догоняло стадо навозных слонов, плюющихся дурианами. Я проснулся от того, что один из них попал в меня, раскололся и залил вонючей манной кашей. С кухни устойчиво пахло дурианом. Я встал, бросил пакет на балкон, плотно закрыл окна и снова вернулся в страну дурианов. Когда очередной навозный слон протрубил мне прямо в ухо, я снова проснулся. Часы показывали 4. На балконе громко каркала, разрывая пакет и разбрасывая остатки дуриана, огромная чёрная ворона. Кажется, ей тоже не понравился вкус, и она продолжала уже просто назло. Балкон и постиранные штаны на балконе покрылись липкой грязью. В Токио никогда нельзя оставлять еду на балконе.
    Светило утреннее солнце. Я взял тряпку, прогнал ворону, бросил штаны заново в стиральную машинку и засыпал всё полной пачкой порошка. В Японии мусор можно выкинуть только с утра и чаще я опаздываю к мусорщику, чем наоборот, но тут я был первым. Я выбросил новый пакет с завязанными в несколько слоёв останками дуриана так, как маньяки выбрасывают разлагающиеся останки своих жертв. Даже запах совпадал. Усталый и не выспавшийся с утра, по пути в набитом поезде на работу я неожиданно вспомнил, что всё началось с того, что я собирался написать короткий и весёлый рассказ о дуриане. Я понял, что забыл его сфотографировать. Получалось, что я съел дуриан просто так. Я почувствовал себя тем самым большим и толстым навозным слоном. Я почувствовал себя круглым дурианом.

***


    17 мая 2007 года в 8 утра шёл дождь и я тоже шагал по пути на работу, держа в руках свой старый синий зонт с ржавой ручкой. Позже, к обеду, тучи рассеялись, и я вышел на улицу без зонта. Пообедал, снова вышел на улицу. Там снова пошёл дождь. Моментально промокнув, вбежал в ближайший магазин по пути между рестораном и офисом и посмотрел на зонтики. По случаю дождя они стоили дороже обычного. "Конечно, дорого" - подсказывала внутренняя жаба, - "И обидно. Ведь мой старый зонтик и офис совсем рядом". "Но очень мокро, а ты и так уже промок", - твердил голос разума, - "Да и старый синий зонтик с ржавой ручкой уже никуда не годится. Новый будет даже кстати". Спор закончился победой разума. Из магазина доктор вышел, держа в руках новенький прозрачный зонт с белой ручкой. А на улице уже снова светило солнце и было сухо.

    А к вечеру снова пошёл дождь. Я подошёл забрать зонтик со стойки в офисе. Стойка была полна зонтами всех мастей. И только белого нового зонтика среди них не было. Кто-то из ушедших раньше упёр новый зонт. "Средний японец ещё подумает, перед тем как взять, например, красный зонт. Но стандартные одинаковые белые зонты, которые покупают все, специально сделаны для воровства. Ничего не поделаешь", - успокаивал меня голос разума. "Меня надо было слушать", - советовала внутренняя жаба. Стискивая в руках ржавую ручку старого синего зонтика, обиженный доктор прибежал к станции, удачно впрыгнул в первый же поезд, вышел, пробежал мимо магазина и прилавка с расколотым дурианом, прибежал домой, открыл текстовый редактор и начал писать рассказ про то, что было бы, если бы жаба тогда победила…
Записан

Вам никогда не приходило в голову ... копьё?
violet drum
Старожил
****
Offline Offline

Пол: Мужской
Сообщений: 17078


Абстрактные концепции на конкретной шкуре...)


« Ответ #67 : 03 апреля 2015, 18:06:41 »

2014-06-27 11:08
тема   (без темы)
уровень доступа   Public
тэги   r


Подумать только, это могла бы быть история.
Что-то могло случиться: грустное или весёлое, поучительное, а может страшное. Пришли бы в движение расставленные тут и там сюжетные повороты, ожили бы фигурки персонажей, стряхнув с себя дремоту, задышал бы маленький кусочек мира, отвоёвывая у энтропии своё местечко под солнцем.
В этой истории обязательно должны были встретиться друг с другом хорошие люди; может быть, поначалу они были бы слегка разочарованы в жизни, слегка циничны, но пара-тройка приключений их бы изменили. Чтобы снова поверить в хорошие вещи, нужно не так уж много: все герои историй, на самом деле, хотя верить в лучшее. Автору лишь стоит предоставить им такой шанс, и дело в шляпе.
Финал... должен был быть какой-то финал, не обязательно приторно прекрасный, но положительный, оптимистичный и не ставящий точку, а намекающий, что после окончания историй жизнь-то всё равно продолжается.

Но как-то так вышло, что ничего не случилось. Ни друзей, ни приключений, ни оптимистичного финала, только тихая тёмная сцена и странички непрочитанного либретто.
Может быть, виной всему была лень рассказчика, а может и обстоятельства непреодолимой силы, что теперь разбираться? История не случилась, и всё.

А ты остался в одиночестве навек.

http://mercredimmortel.livejournal.com
Записан

Вам никогда не приходило в голову ... копьё?
violet drum
Старожил
****
Offline Offline

Пол: Мужской
Сообщений: 17078


Абстрактные концепции на конкретной шкуре...)


« Ответ #68 : 13 апреля 2015, 18:17:05 »

   Если там чисто, зачем убирать?
    Никогда не видел, чтобы кто-нибудь наводил порядок в церкви. Многое приходилось видеть, но не церковных уборщиков: чтобы пылесосили, драили полы, вытирали пыль со статуй и отскребали алтарь. Знаете почему? Я вычислил: в церкви не нужно поддерживать чистоту, потому что этим занимается Бог. Тут происходит чудо. Вообще-то именно так и узнают, что церковь — церковь, а не что другое.
    Делается так: выстроив церковь, владелец полгода ждет, а потом заходит внутрь, посмотреть, что там. Если внутри ни пылинки, всем становится ясно, что построили и вправду церковь. Начинается подготовка к торжественному открытию. И потом в этой церкви никто уже не убирает. Какую бы скверну, мерзость и дрянь не тащили туда грешники, в церкви ни пятнышка. Хотя — между нами говоря — витражи бы не мешало время от времени протирать стеклоочистителем. Это освежит яркие живые краски, которыми изображают истязания святых и кровоточащие раны.

    Богоматерь телевидения
    — Привет. Я Богоматерь телевидения. Всем здрасьте и надеюсь, вы не отлыниваете и усердно молитесь о мире. В прошлый раз я забыла здесь солнечные очки. Никто не видел их?
    (Ассистент подает очки.)
    — Спасибо. Подержи сумочку, ладно? (Отдает ассистенту сумочку, надевает очки.)
    — Я знаю, многие из вас ведут бессмысленное существование. Бесперспективная работа, неудачный брак, дети ненавидят за то, что испортили им жизнь. Знаю, что в образах вроде меня вы ищете утешение и надежду. Ну так вот: ничем не могу вас утешить, и надеяться, по совести говоря, не на что. Я всего лишь иллюзия, пустая и бесполезная. Так что позаботьтесь о себе сами: лично мне кажется, вы как-то не очень стараетесь. Спасибо за внимание. Увидимся через несколько лет. И, пожалуйста, хватит донимать моего сына глупыми просьбами типа выиграть в лотерею.
    (ассистенту)
    — Давай сумку.

(Джордж Карлин, "Будущее уже не то, что прежде")
Записан

Вам никогда не приходило в голову ... копьё?
itro
Пользователь
**
Offline Offline

Сообщений: 147


« Ответ #69 : 10 мая 2015, 19:45:48 »



Жаркая ночь у Тони стояла, о ебле даже мысль в голову не приходит, хлещешь холодное пиво и всё. Тони катнул парочку мне и Индейцу Майку, и Майк вытащил бабки, пусть хоть за первую заплатит. Тони выбил чек, скучая, оглядел заведение - 5 или шестеро сидят, стаканы свои изучают, олухи. поэтому Тони подвалил к нам.
- что нового, Тони? - спросил я.
- а-а, говно, - ответил Тони.
- это не ново.
- говно, - повторил Тони.
- а-а, говно, - подтвердил Индеец Майк.
мы отхлебнули пива.
- что ты думаешь о луне? - спросил я Тони.
- говно, - ответил Тони.
- ага, - подтвердил Индеец Майк, - если на земле мудак, то и на луне мудаком останешься. без разницы.
- говорят, на Марсе, вероятно, жизни нет, - сказал я.
- и что? - спросил Тони.
- а, говно, - сказал я. - еще 2 пива.
Тони их нам катнул, подошел за деньгами, выбил, вернулся на место.
- вот говно, как жарко-то. уж лучше сдохнуть, как вчерашний Котекс.
- куда люди попадают после смерти, Тони?
- в говно. какая разница?
- ты что, не веришь в Человеческий Дух?
- говна мешок!
мы пили пиво и обдумывали это замечание.
- слушайте, - сказал я, - мне надо поссать.
я пошел к писсуару, а там, как обычно, торчал Филин Пити.
извлек свой инструмент и начал ссать.
- какой у тебя хуй маленький, - сообщил он мне.
- когда я ссу или медитирую - да. но я отношусь к суперрастяжимому типу. когда я готов к бою, каждый дюйм, что у меня есть сейчас, приравнивается к шести.
- тогда хорошо, коли не врешь, потому что я вижу только два дюйма.
- я только головку высовываю.
- я тебе доллар заплачу, если дашь отсосать.
- это немного.
- ты вытащил больше, чем только головку, ты вытащил вообще всё, что у тебя есть.
- отъебись, Пит.
- ты еще ко мне прибежишь, когда деньги на пиво кончатся.
я вышел обратно.
- еще 2 пива, - заказал я.
Тони проделал весь номер снова, вернулся.
- такая жара, что я, наверное, рехнусь, - сказал он.
- жара просто заставляет тебя осознать свою подлинную сущность, сказал я Тони.
- секундочку! ты что, меня чокнутым назвал?
- да мы все тут такие, только это держится в тайне.
- ладно, допустим, это говно твое - правда: сколько тогда на земле здравых людей? вообще хоть один остался?
- несколько.
- сколько?
- из миллиарда?
- да, да.
- ну, я бы сказал, 5-6.
- 5-6? - переспросил Индеец Майк. - соси мой хуй!
- слушай, - сказал Тони. - а откуда ты знаешь, что я псих? как нам это сходит с рук?
- ну, поскольку все мы психи, контролировать нас могут только очень немногие, их слишком мало, поэтому они нам просто дают порезвиться на воле. больше пока сделать они ничего не могут. я некоторое время думал, что они найдут себе какое-нибудь местечко для жизни в открытом космосе, а нас уничтожат. теперь же я знаю, что и космос психи контролируют.
- откуда знаешь?
- потому что они в луну американский флаг воткнули.
- а если бы русские русский флаг в луну воткнули?
- то же самое, - ответил я.
- а ты, значит, беспристрастен? - спросил Тони.
- я беспристрастен ко всем степеням безумия.
мы притихли, пили дальше. Тони тоже начал начислять себе скотча с водой. он-то вправе, он тут хозяин.
- господи, какая жарища, - сказал Тони.
- да, говно, - подтвердил Индеец Майк.
затем Тони заговорил.
- безумие, - сказал Тони, - а знаете, вот в эту самую минуту кое-что очень безумное тут происходит!
- ну дак, - подтвердил я.
- нет-нет-нет... я имею в виду ПРЯМО ВОТ ТУТ, у меня!
- м-да?
- м-да. настолько безумное, что иногда самому страшно.
- рассказывай, Тони, - сказал я, постоянно готовый выслушать чужое дерьмо.
Тони склонился очень близко.
- я знаю, у одного парня тут есть машина для ебли. не какое-нибудь сумасшедшее говно из секс-журналов, как в рекламе пишут, грелки там со сменной пиздой из теста и прочая хрень. парень в самом деле ее собрал. немецкий ученый, мы его заполучили, я имею в виду, наше правительство, пока русские его не сцапали. а теперь держат в секрете.
- конечно, Тони, еще бы...
- Фон Брашлиц. наше правительство пыталось заинтересовать его в КОСМОСЕ. фиг там. просто блистательный старый хрыч, но все мозги одной этой ЕБЛИВОЙ МАШИНОЙ забиты. и в то же время считает себя чем-то типа художника, иногда даже Микеланджело себя называет... его списали на пенсию, на 500 баксов в месяц, чтоб только не помер и в психушку не загремел. некоторое время за ним присматривали, а потом им надоело или забыли про него, но чеки слали регулярно, и агент время от времени заходил к нему поговорить минут на двадцать раз в месяц, в отчете писал, что он по-прежнему псих, потом отваливал. и вот он мотался по городам, мотался, везде за собой здоровенный красный чемодан таскал. наконец, как-то вечером заруливает сюда и начинает кирять. тележит мне, что он старый, устал, что ему нужно хорошее тихое местечко - исследования проводить. я от него отмазывался, как только мог. сюда много чокнутых захаживает, сами знаете.
- ага, - подтвердил я.
- тогда, чуваки, он надирается все сильнее и сильнее, и выкладывает мне. он-де изобрел механическую бабу, которая мужика выебет лучше любой женщины в истории!
плюс никаких котексов, никакого говна, никаких наездов!
- я ищу, - сказал я, - такую бабу всю свою жизнь.
Тони рассмеялся:
- все ищут. я решил, что он ненормальный, конечно, пока как-то ночью после закрытия он не завел меня к себе в ночлежку и не вытащил из красного чемодана свою ЕБЛИВУЮ МАШИНУ.
- и?
- будто в рай попадаешь, а не сдох.
- давай, конец угадаю? - предложил я Тони.
- валяй.
- Фон Брашлиц и его ЕБЛИВАЯ МАШИНА сейчас у тебя наверху сидят.
- а-га, - протянул Тони.
- сколько?
- двадцатка с рыла.
- двадцать баксов с машиной поебаться?
- он превзошел всё, что бы нас ни Создало. сами увидите.
- да Филин Пити у меня за доллар отсосет.
- Филин Пити-то ништяк, только он - не изобретение, которое богов на лопатки положит.
я сунул ему 20.
- ну, Тони, гляди у меня: если это ты по жаре приколоться решил, то считай, лучшего своего клиента ты уже потерял!
- ты же сам сказал, что мы все тут всё равно чокнутые. дело твое.
- правильно, - сказал я.
- правильно, - поддакнул Индеец Майк, - и вот мои 20.
- я только 50 процентов получаю, вы должны меня понять. остальное Фон Брашлицу идет. пенсия в 500 баксов - это не сильно много с инфляцией и налогами, а Фон Б. к тому же шнапс хлещет, как сумасшедший.
- пошли, - сказал я, - 40 баксов у тебя уже есть. где эта бессмертная ЕБЛИВАЯ МАШИНА?
Тони поднял створку стойки и сказал:
- проходите сюда. подниметесь по задней лестнице, просто подниметесь, постучите, скажете: "нас Тони прислал".
- что, в любую дверь?
- №69.
- ох ты ж черт, - сказал я. - ну еще бы.
- ох ты ж черт, - передразнил Тони. - лучше яйца в кулак собери.
мы нашли лестницу, поднялись.
- Тони прикола ради на все пойдет, - сказал я.
идем дальше, вот она - дверь №69.
я постучал:
- нас Тони прислал.
- ах, заходите же, джентльмены!
сидит там такой старый похотливый шизик, в руке стакан шнапса, очки с двойными линзами. прямо как старом кино. у него, казалось, была гостья молоденькая, даже слишком молоденькая, на вид и хрупкая, и сильная.
она закинула одну ногу на другую, мелькнув всем, чем надо: нейлоновые колени, нейлоновые ляжки, и вот этот крошечный просвет, где заканчивались длинные чулки и едва намечалась полоска голого тела. она вся была сплошной попкой и грудями, нейлоновые ноги, смеющиеся иссиня-чистые глаза....
- джентльмены - моя дочь, Таня...
- что?
- ах, да, знаю, я так... стар... но точно так же, как существует миф о черных с их вечно огромными хуями, есть еще и миф о старых грязных немцах, никогда не прекращающих ебстись. верьте во что хотите. это моя дочь Таня как бы там ни было...
- приветик, мальчики, - рассмеялась она.
тут мы все взглянули на дверь с надписью: КОМНАТА ДЛЯ ХРАНЕНИЯ ЕБЛИВОЙ МАШИНЫ.
он допил шнапс.
- так, значит... вы, мальчики, зашли ПОЕБАТЬСЯ как никогда в жизни, я?
- Папа! - сказала Таня, - неужели всегда нужно быть таким грубым?
Таня снова скрестила ноги, на сей раз задрав повыше, и я чуть не кончил.
потом профессор хлопнул следующий стакан шнапса, поднялся и подошел к двери с надписью КОМНАТА ДЛЯ ХРАНЕНИЯ ЕБЛИВОЙ МАШИНЫ. повернулся к нам, улыбнулся, а затем очень медленно отворил дверь, зашел внутрь и выкатил эту штуковину на чем-то вроде больничной койки с колесиками.
совершенно ГОЛУЮ глыбу металла.
проф подкатил эту фиговину прямо к нам и замычал какую-то дурацкую песенку - вероятно, что-то из немецкого.
глыба металла с такой дырой посередине. у профессора в руке появилась масленка, он ткнул ею в дырку и начал закачивать внутрь хренову тучу масла, по ходу дела мыча свою безумную немецкую песенку.
он все качал и качал, потом оглянулся через плечо, сказал:
- славно, я? - и снова отвернулся, качая себе дальше.
Индеец Майк взглянул на меня, попробовал рассмеяться, вымолвил:
- черт побери... нас опять отымели!
- ага, - ответил я, - я уже, наверное, лет пять не барался, но будь я проклят, если засуну хуй в эту кучу свинца!
Фон Брашлиц расхохотался, подошел к своему шкафчику с пойлом, отыскал еще одну чекушку шнапса, начислил себе хорошенько и уселся лицом к нам.
- когда мы в Германии начали понимать, что война проиграна, а сеть затягивается - до самой последней битвы за Берлин, - мы поняли, что война приобрела новую сущность: подлинная война разгорелась за то, кто побольше немецких ученых себе захапает. Россия ли цапнет себе побольше, Америка - именно они первыми доберутся до луны, первыми до Марса... все что угодно сделают первыми. не знаю уж, как там на самом деле у них вышло... по количеству или в смысле научной силы мозга. знаю только то, что до меня американцы добрались первыми, вытащили меня, увезли в машине, дали выпить, уперли дуло в висок, наобещали кучу, орали, как ненормальные. я все подписал...
- ладно, - сказал я, - довольно истории, я все равно свою письку, свою бедную маленькую письку в эту глыбу сталепроката совать не собираюсь - или как там она у вас называется! Гитлер точно чокнутый был, если с вами нянчился, лучше б до вашей задницы первыми добрались русские! верните мне мои 20 баксов!
Фон Брашлиц рассмеялся:
- хииихииихииихи... это же всего-навсего моя маленькая шутка, найн?
хиихиихиихиии!
он запихал гору свинца обратно в чулан, захлопнул дверь.
- ох, хихииихи! - и еще чуток отпил шнапса.
затем Фон Б. налил себе еще. ну он и хлещет.
- джентльмены, я - художник и изобретатель! моя ЕБЛИВАЯ МАШИНА - на самом деле, моя дочь, Таня...
- опять шуточки, Фон? - спросил я.
- никаких шуточек! Таня! подойди и сядь джентльмену на колени!
Таня расхохоталась, встала, подошла и села мне на колени. ЕБЛИВАЯ МАШИНА? я не мог в это поверить! кожа ее была кожей - или ею казалась, а язык, вкручиваясь мне в рот, когда мы целовались, был далеко не механическим - каждое движение его отличалось от прежнего, отвечало на мои.
и тут я приступил: сдирал с ее грудей блузку, исследовал трусики, распалился сильнее, чем за все последние годы, а потом мы с нею сплелись; уж и не знаю, как, но мы оказались на ногах - и я взял ее стоя, руками вцепившись в ее длинные светлые волосы, загибая ей назад голову, а потом скользнул пальцами вниз, раздвигая ей ягодицы, и пихал, пихал, она кончила - - я почувствовал в ней биение и тоже вступил.
лучше ебли у меня вообще никогда не было!
Таня сходила в ванную, почистилась и приняла душ, снова оделась для Индейца Майка. наверное.
- величайшее человеческое изобретение, - довольно серьезно произнес Фон Брашлиц. вполне справедливо.
тут Таня вышла и уселась МНЕ на колени.
- НЕТ! НЕТ! ТАНЯ! ТЕПЕРЬ ОЧЕРЕДЬ ВТОРОГО! ЭТОГО ТЫ ТОЛЬКО ЧТО ОТЪЕБАЛА!
она, казалось, не услышала, и это было странно даже для ЕБЛИВОЙ МАШИНЫ, поскольку в самом деле я никогда очень хорошим любовником и не был.
- ты меня любишь? - спросила она.
- да.
- я тебя люблю, и я так счастлива, и... я не должна быть живой, ты ведь это знаешь, правда?
- я люблю тебя, Таня. вот все, что я знаю.
- черт побери! - заорал старик, - ЕБАНАЯ ЕБЛИВАЯ МАШИНА! - он подскочил к полированному ящику, на стенке которого печатными буквами значилось ТАНЯ. оттуда торчали разноцветные проводки; виднелись шкалы с дрожавшими стрелками множества разных цветов, огоньки, мигавшие то и дело, что-то тикало... я никогда не сталкивался с более ненормальным сутенером, чем Фон Б. он по-прежнему забавлялся со своими шкалами, потом взглянул на Таню:
- 25 ЛЕТ! почти всю жизнь тебя строил! даже от ГИТЛЕРА тебя прятать пришлось! а теперь... пытаешься превратиться в обычную заурядную блядь!
- мне не 25, - сказала Таня, - мне 24.
- видите? видите? как простая сука!
и он вернулся к своим шкалам.
- ты другой помадой накрасилась, - сказал я Тане.
- тебе нравится?
- о, да!
она перегнулась и поцеловала меня.
Фон Б. все так же играл со своими манометрами. я чувствовал, что он выиграет.
Фон Брашлиц повернулся к Индейцу Майку:
- это просто незначительный каприз техники, верьте мне. через минуту я все исправлю, я?
- надеюсь, - произнес Индеец Майк. - у меня тут 14 дюймов ждут, и я на 20 баксов обеднел.
- я люблю тебя, - говорила мне Таня. - я никогда ни с одним человеком ебаться больше не буду. если ты не сможешь быть со мной, то никого другого у меня не будет.
- я прошу тебя, Таня, что бы ты ни сделала.
проф уже злился, он крутил ручки, но ничего не происходило:
-ТАНЯ! тебе уже пора ЕБАТЬ ВТОРОГО человека! я уже... устал... наверное, шнапс... спать... Таня...
- ах, - сказала Таня, - ты гнилой старый ебила! со своим шнапсом а потом за сиськи меня всю ночь кусаешь, заснуть мне не даешь! сам даже поднять его по-человечески не можешь! блевать тянет!
- ВАС?
- Я СКАЗАЛА, "ТЫ ДАЖЕ ПОДНЯТЬ ЕГО ПО-ЧЕЛОВЕЧЕСКИ НЕ МОЖЕШЬ!"
- ты, Таня, ты за это заплатишь! ты - моё творение, а не я твоё!
он продолжал вертеть свои волшебные рукоятки. я имею в виду, на своей машине. он уже довольно сильно рассердился, это было хорошо заметно. видно было и то, что гнев придал ему какое-то сияние превыше его самого.
- ты подожди, Майк, мне просто надо электронику подрегулировать! подожди!
короткое замыкание! я его вижу!
потом он подскочил. этот парень, которого спасли от русских.
он посмотрел на Индейца Майка:
- всё исправлено! машина в порядке! наслаждайся!
и он отошел к своей бутылке шнапса, налил себе хорошенько, сел смотреть.
Таня встала у меня с коленей и подошла к Индейцу Майку. я наблюдал, как они обнимаются.
Таня расстегнула Майку молнию, вытащила его хуй - чуваки, хуя же у него было до хуя! он сказал 14 дюймов, а больше походило на все 20.
тут Таня обвила этот хуй всеми своими пальцами.
Майк застонал от благости.
затем она вырвала весь этот хуй прямо из тела. и отбросила его в сторону.
я видел, как эта штука покатилась по ковру обезумевшей сосиской, оставляя за собой печальный след из капелек крови, докатилась до стены. и осталась там - с головкой, но без ножек, да и пойти некуда... что, в общем-то, было похоже на правду.
за ним последовали ЯЙЦА - полетели прямо по воздуху. тяжелой кривой дугой. они просто шлепнулись на середину ковра, не зная, что бы еше такого сделать - кроме как капать на него кровью.
вот они и капали.
Фон Брашлиц, герой русско-американского вторжения, пристально посмотрел на то, что осталось от Индейца Майка, моего старого кореша и собутыльника, что ярко краснело на полу, расползаясь от центра, - и выбрал прямой путь, вниз по лестнице...
комната 69 предпочла все, что угодно, только не это.
а затем я спросил ее:
- Таня, легавые прискачут сюда очень быстро, не посвятить ли нам номер этой комнаты нашей любви?
- конечно, любовь моя!
мы управились - как раз вовремя, и тут ворвались глупые мусора.
один из грамотеев затем объявил, что Индеец Майк мертв.
а поскольку Фон Б. был чем-то вроде продукта Правительства США, вокруг собралось чертовски много народу - разные ссыкливые чинуши - пожарники, репортеры, менты, изобретатель, ЦРУ, ФБР и иные разнообразные формы человеческого говна.
Таня подошла и села ко мне на колени.
- они меня сейчас убьют, пожалуйста, попробуй не грустить.
я ничего не ответил.
потом Фон Брашлиц завопил, тыча в Таню:
- ГОВОРЮ ВАМ, ДЖЕНТЛЬМЕНЫ, У НЕЕ НЕТ ЧУВСТВ! Я СПАС ЭТУ ПРОКЛЯТУЮ ДРЯНЬ ОТ ГИТЛЕРА! говорю вам, она просто МАШИНА и ничего больше!
те просто толпились вокруг. Фон Б. никто не верил.
очевидно, что это была самая прекрасная машина, да еще и так называемая женщина, которую они встречали в жизни.
- ох блядь! да вы идиоты! каждая женщина - просто ебливая машина, неужели вы не видите? они подыгрывают тому, кто больше всех ставит! НЕТ ТАКОЙ ВЕШИ - ЛЮБВИ! ЭТО СКАЗОЧНЫЙ МИРАЖ, КАК РОЖДЕСТВО!
они ему по-прежнему не верили.
- ЭТО - всего лишь машина! не БОЙТЕСЬ! СМОТРИТЕ!
Фон Брашлиц схватил Таню за руку.
полностью оторвал ее от тела.
а внутри - в дыре ее плеча - и хорошо видно - не было ничего, кроме проводов и трубок - свернутых, по ним что-то бежало - плюс какая-то фигня, слабо напоминавшая кровь.
я смотрел, как Таня стоит посередине, а из плеча у нее свисает кольцо провода - оттуда, где раньше была рука. она посмотрела на меня:
- прошу тебя, и ради меня тоже! я же просила тебя не сильно грустить.
я смотрел, как они всем скопом накинулись на нее, и вгрызались, и насиловали, и рвали ее на части.
я ничего не мог с собой поделать. я засунул голову себе между колен и плакал...
к тому же, Индеец Майк так и не получил того, что ему причиталось за 20 баксов.
прошло несколько месяцев. я ни разу больше не заходил в бар. состоялся суд, но правительство оправдало Фон Б. и его машину, я переехал в другой город, подальше. и однажды, сидя в цирюльне, взял в руки этот секс-журнальчик. там было объявление: "Надуйте себе собственную куколку! $29.95. Стойкий резиновый материал, очень прочный. Цепи и хлысты прилагаются. Бикини, лифчик, трусики, 2 парика, губная помада и небольшая баночка любовного зелья тоже прилагаются.
Компания Фон Брашлица."
я отправил ему перевод с заказом. на какой-то почтовый яшик в Массачусеттсе. он тоже переехал.
пакет пришел примерно через 3 недели, очень неловко вышло, у меня не было велосипедного насоса, а потом меня обуяла похоть, когда я вытащил эту штуку из пакета. пришлось идти на угол, на заправку и брать насос у них.
надуваясь, она становилась все краше и краше. здоровые сиськи. большая задница.
- чего это тут у тебя, приятель? - спросил заправщик.
- слушай, мужик, я у тебя просто насос попросил, разве я у вас мало заправляюсь, а?
- ладно, все в порядке, воздух бесплатно, что, уж и спросить нельзя, что у тебя там такое...
- и думать не смей! - сказал я.
- ГОСПОДИ! ты только посмотри на эти СИСЬКИ!
- я и СМОТРЮ на них, придурок!
я оставил его с языком, вывалившимся до колен, закинул ее на плечо и рванул обратно к себе. внес в спальню.
на самый главный вопрос еше только предстояло ответить.
я раздвинул ей ноги и стал искать хоть какое-нибудь отверстие.
Фон Б. не до конца облажался.
я взобрался на нее и стал целовать этот резиновый рот. то и дело дотягиваясь до какой-нибудь из ее гигантских резиновых грудей и всасываясь в нее. я надел ей на голову желтый парик и весь хуй себе обмазал любовным зельем. много не потребовалось. может, он мне запас на год прислал.
я целовал ее страстно за ушами, засовывал палец ей в жопу, качал и качал дальше.
потом соскочил, связал ей цепью руки за спиной - там даже маленький замочек с ключиком имелись - и хорошенько избил ее кожаной плеткой по заднице.
господи, да я совсем свихнулся, должно быть! думал я.
затем перевернул ее и снова вставил, горбатил и горбатил. если честно, то это было довольно скучно. я представлял себе, как собаки трахают кошек; воображал, как двое ебутся в воздухе, прыгая с Эмпайр Стэйт Билдинга. представлял себе пизду, здоровенную, как осьминог, - ползет ко мне, влажная, вонючая, оргазма хочет до судорог. я вспоминал все трусики, колени, ноги, сиськи, пизды, что встречал в жизни, резина потела; я и сам потел.
- я люблю тебя, дорогая! - шептал я ей в резиновое ухо.
как ни стыдно в этом признаваться, но я заставил себя кончить в этот паршивый резиновый мешок. вообще никакого сходства с Таней.
я взял бритву и раскромсал эту дрянь на говно. вывалил в бак на улицу вместе с пивными банками.
сколько мужчин в Америке покупает эти дурацкие примочки?
или, к примеру, за 10 минут прогулки по любому центральному тротуару Америки можно миновать с полсотни таких ебливых машин - единственная разница в том, что они делают вид, что они люди.
бедный Индеец Майк. со своим 20-дюймовым мертвым хуем.
все эти бедные Индейцы Майки. все, кто карабкается в Космос. все бляди Вьетнама и Вашингтона.
бедная Таня, ее живот был свинячьим брюхом, вены - собачьими венами, она редко срала или ссала, только еблась - а сердце, голос и язык взяты у кого-то взаймы - в то время считалось, что можно пересаживать только 17 органов. Фон Б.
намного их всех опередил.
бедная Таня, она и ела-то чуть-чуть - в основном, дешевый сыр да изюм. ни денег она не жаждала, ни собственности, ни больших новых машин, ни слишком дорогих домов. она никогда не читала вечернюю газету, не хотела цветного телевидения, новых шляпок, сапожек на случай дождя, разговоров у задних изгородей с женами-идиотками; не желала она и мужа, который был бы врачом, биржевым маклером, конгрессменом или полицейским.
а парень с заправки все спрашивает меня:
- эй, что стало с той штукой, которую ты как-то сюда притащил и надул из нашего насоса?
хотя нет, больше не спрашивает. я заправляюсь в другом месте. я даже не хожу стричься туда, где увидел журнал с секс-объявлением про резиновую куклу Фон Брашлица. я пытаюсь забыть всё.
а вы бы что сделали?
Записан
violet drum
Старожил
****
Offline Offline

Пол: Мужской
Сообщений: 17078


Абстрактные концепции на конкретной шкуре...)


« Ответ #70 : 08 июня 2015, 17:58:29 »

(...)

Но во всех версиях основные детали оставались незыблемыми:  Кабальо Бланко приехал в Мексику очень давно и забрался в самую глубь пустынных, непроходимых Медных каньонов, чтобы жить среди, как их называли испанцы, тараумара — полумифического племени несравненных атлетов, ведущих отсчет своего появления еще со времен каменного века. Тараумара, наверное, самые здоровые и невозмутимые из всех живущих людей на свете и лучшие бегуны с момента сотворения мира.
    На сверхдлинных дистанциях тараумара оставит далеко позади хоть скаковую лошадь, хоть гепарда, хоть олимпийского марафонца. Лишь очень немногим представителям цивилизации доводилось наблюдать тараумара в жизни, но поразительные рассказы о них веками просачивались из каньонов. Один следопыт утверждал, будто видел, как тараумара голыми руками поймал оленя, преследуя бегущее животное до тех пор, пока оно, выдохшись, не упало замертво, «откинув копыта». Другой искатель сенсаций потратил десять часов на то, чтобы перевалить через одну из гор Медного каньона верхом на муле, а бегун-тараумара проделал тот же путь за полтора часа.
    «Попробуйте это», — однажды сказала женщина из племени тараумара выдохшемуся путнику, павшему без признаков жизни у подножия горы. И протянула ему бутыль из тыквы с какой-то жидкостью. Он сделал пару глотков и был поражен приливом энергии, разлившейся по его жилам. Он вскочил, и ноги сами понесли его на вершину, будто хлебнул ударную дозу кофеина. Эта тараумара, как сообщал впоследствии верхолаз, хранила к тому же еще и рецепт особой заряжающей энергией пищи, которая позволяла им пребывать в отличном состоянии, быть полными сил и преодолевать преграды: несколько кусочков этой еды делали их способными бежать весь день без отдыха.
    Но какими бы секретами ни владели тараумара, хранили они их надежно. И по сей день живет это племя среди отвесных скал выше гнезд ястребов, в стране, которую мало кто видел. Барранкас. Мир, затерянный в дальнем уголке необжитой Северной Америки, нечто вроде Бермудского треугольника на суше: заблудившиеся в нем бедолаги буйные головушки исчезают без следа. Там могут происходить — и, вероятно, происходят — всяческие неприятности; если вы уцелеете после встреч с ягуарами-людоедами и смертельно опасными змеями и переживете обжигающую жару, вам все равно не избежать «каньонной лихорадки» — безумия, вызываемого мрачным безлюдьем Бар-ранкаса и приводящего к роковому концу. Чем дальше вы проникаете в глубь Барранкаса, тем сильнее ощущаете, что вокруг вас словно медленно встают стены склепа. Кольцо их сужается, внутри расстилается мрак, то тут, то там раздается призрачный шепот; кажется, что каждый выход упирается в отвесную скалу. Заблудившихся охватывает такое безумие и отчаяние, что они сами перерезают себе глотку или бросаются вниз со скал.
 Стоит ли удивляться, что лишь очень немногие видели родные места тараумара — не считая, конечно, их самих.
    Но Кабальо исчез в дебрях Барранкаса, где, как говорили, его приняло к себе племя тараумара, увидев в нем друга и родственную душу — призрак среди призраков.
 Ну и, ясное дело, он овладел мастерством тараумара: приобрел необычайную выносливость и научился быть невидимым. Хотя его часто видели в разных местах каньонов, никто, похоже, точно не знал, где он живет и когда появится в следующий раз. И если, судя по рассказам, вообще был на свете человек, который мог растолковать древние тайные знания тараумара, так это именно он — одинокий странник с Высоких Гор.
    Я до такой степени был одержим идеей его отыскать, что тогда в гостинице, сидя в полудреме на старом диване, даже вообразил, как мог бы звучать его голос. Парень — бродяга, странствовал всюду, но нигде не притерся, должно быть, жил наособицу и редко слышал собственный голос. Он отпускал странные шуточки и сам же и хохотал над ними. Он громко смеялся и говорил на жутком испанском. Он был шумным, болтливым и… и…
     Обождите-ка! Я услышал его и, пошире раскрыв глаза, чтобы как следует разглядеть, увидел запыленного, похожего на живые мощи мужчину в драной соломенной шляпе, который, облокотившись о стойку, добродушно обменивался шутками с милой дамой-портье. Его сухощавое лицо было густо покрыто полосками пыли, очень напоминавшими выцветшую боевую раскраску, а торчавшие из-под шляпы клоки выгоревших на солнце волос явно не знали иных средств ухода, кроме охотничьего ножа.


Кристофер Макдугл
РОЖДЕННЫЙ БЕЖАТЬ
Записан

Вам никогда не приходило в голову ... копьё?
violet drum
Старожил
****
Offline Offline

Пол: Мужской
Сообщений: 17078


Абстрактные концепции на конкретной шкуре...)


« Ответ #71 : 19 июня 2015, 15:02:37 »

Еще глава из той же книги:

Рожденный бежать, гл. 25

Босой Тед, конечно, был прав.
    У Теда и Кабальо была важная общая позиция, как-то затерявшаяся во всех этих вспышках эмоций: обувь для бега представляет собой, быть может, самую разрушительную силу, которая постоянно доставляет неприятности человеческой ноге. Босой Тед каким-то собственным непонятным путем превращался в астронавта Нила Армстронга в беге на длинные дистанции двадцать первого века, первоклассного летчика-испытателя, мелкие шаги которого могли принести огромную пользу всему человечеству. Если это покажется приписыванием чрезмерных достоинств Босому Теду, то подумайте над словами доктора Дэниела Либермана, профессора биологической антропологии из Гарвардского университета: «Причиной массы травм ступней и коленей, преследующих нас в настоящее время, фактически является бег в обуви, которая действительно делает наши ступни слабыми, вызывает чрезмерную пронацию ступней, создает проблемы с коленями. До 1972 года, когда компания Nike изобрела современную спортивную обувь, люди бегали в тапках с очень тонкой подметкой, имели крепкие ступни и гораздо более низкий уровень травматизма коленей».
    А какова «цена» этих травм? Смертельная болезнь в масштабах эпидемий. «Чтобы оставаться здоровыми, людям необходимо заниматься аэробикой, и я думаю, это уходит корнями глубоко в историю нашей эволюции, — сказал доктор Либерман. — Если и есть какое-нибудь чудодейственное средство сделать человеческие существа здоровыми, то это бег».
    Чудодейственное средство? В последний раз, когда ученый с полномочиями доктора Либермана воспользовался этим термином, он создал пенициллин. Либерман знал это и именно это имел в виду. По его словам, если бы обуви для бега не было вовсе, больше людей занималось бы бегом. Если бы бегало больше людей, меньше бы умирало от дегенеративной болезни сердца, внезапной остановки сердца, гипертензии, закупорки артерий, диабета и большинства других смертельных заболеваний Западного мира.
    Так вот, ошеломляющая доля вины лежит на изменении ступней шайками». Но что самое примечательное, компания Nike уже это знала.
    В апреле 2001 года два представителя компании Nike наблюдали за тренировкой команды легкоатлетов Стэнфордского университета. Их задача отчасти состояла в том, чтобы получить информацию от спонсируемых их компанией бегунов, какой обуви они отдают предпочтение, что, однако, вызвало у них немалые затруднения, поскольку все стэнфордские бегуны предпочитали бегать… босиком.
    — Слушай, Вин, что это за парад босоногих? — спросили они у главного тренера стэнфордской команды Вина Лананны. — Мы что, прислали тебе мало кроссовок?
    Лананна объяснил им все легко и просто:
    — Не могу вам этого доказать, но уверен: когда мои ребята стартуют босиком, то бегут быстрее и получают меньше травм.
    Быстрее — меньше травм? Если бы это сказал кто-то другой, найковцы вежливо угукнули бы и забыли, но Лананна был тем тренером, чьи идеи они воспринимали очень серьезно. Как и Джо Виджил, Лананна редко упоминался без добавления «провидец» или «новатор». За десять лет его пребывания в Стэнфорде воспитанные им легкоатлеты и бегуны кроссов выиграли пять командных чемпионатов Национальной студенческой спортивной ассоциации США и завоевали двадцать два индивидуальных чемпионских титула, а сам Лананна был назван «Тренером года по кроссу» в рамках ассоциации. Он уже отправил на Олимпийские игры трех своих бегунов и теперь с головой ушел в подготовку спонсируемой компанией Nike команды «Фарм», своего рода клуба для лучших из лучших, уже окончивших колледж. Нет нужды говорить, что найковцы были слегка раздосадованы заявлением Лананны, что лучшие ботинки из всего, что могла предложить их компания, оказались хуже, чем полное их отсутствие.
    — Мы постоянно защищали ступни и не давали им занять свое естественное положение, все больше увеличивая поддержку, — настойчиво твердил Лананна. Вот почему он с особым вниманием следил, чтобы его бегуны часть тренировок всегда проводили босиком, занимаясь на внутреннем поле трека. — Понятно, что с точки зрения обувной компании это совсем не здорово, когда спонсируемая тобой команда не пользуется твоей продукцией, но не надо забывать: люди тысячелетиями ходили без обуви. Я думаю, что, оснастив ботинки всей этой корректирующей дребеденью, вы явно перестарались. Вы зафиксировали то, что не надо фиксировать. Укрепляя ступни хождением босиком, по-моему, вполне можно избежать риска нажить себе неприятности с ахилловым сухожилием и с фасцией[44] колен и подошвы.
    «Риск» — это не совсем верно, лучше сказать — «абсолютный верняк». Каждый год от 65 до 80 процентов всех бегунов получают травмы, то есть почти каждый бегун каждый год без исключения. И не имеет значения, кто вы и как долго вы бегаете, — шансы заработать травму у всех равны. Точно так же не важно, мужчина вы или женщина, быстрый вы или медлительный, низенький, толстый или стройный, поджарый, как скаковая лошадь, — ваши ноги все равно всегда в зоне опасности.
    А может быть, вы добьетесь преимущества, если сделаете растяжку, как свами? Ничуть не бывало. Так, в журнале по спортивной медицине был опубликован отчет об исследовании, проведенном в 1993 году с участием команды голландских легкоатлетов, в ходе которого одну группу бегунов учили, как надо разогреваться и делать растяжку, а вторая не получила никаких наставлений на тему «Как избежать травм». Ну и какая была у них частота травм? Представьте себе — одинаковая! Кстати, о растяжке. За этим исследованием на следующий год в Университете на Гавайях провели еще одно, но уже с изучением отдаленных результатов, и оказалось: дела у спортсменов обстояли еще хуже. Было установлено — у бегунов, занимавшихся растяжкой, вероятность получить травму повысилась на 33 процента.
    Однако к счастью для нас, мы живем в золотой век технологий. У компаний, производящих обувь для бега, было четверть века для усовершенствования моделей, так что по логике уровень травматизма к настоящему времени должен совершать свободное падение. В конце концов фирма adidas придумала кроссовки за 250 долларов с микропроцессором в подметке, который при каждом маховом шаге мгновенно регулирует пружинящее действие. Компания Asics потратила три миллиона долларов и восемь лет — втрое больше того, что понадобилось для реализации проекта «Манхэттен»[45] по созданию первой атомной бомбы, — чтобы изобрести впечатляющую модель «Кинсей», предметом гордости разработчиков которой являются «многоугольные гелевые накладки для передней части ступни», «усилитель тяги для середины ступни» и «сверхчувствительный адаптирующийся подпяточный компонент, который изолирует и амортизирует ударную нагрузку для уменьшения пронации и облегчения движения вперед». Это бешеные деньги за башмаки, которые вам придется выбросить на помойку через девяносто дней, но по крайней мере вы никогда не захромаете снова.
    — С тех пор как в конце 1970-х годов были проведены первые настоящие исследования, жалобы на ахиллово сухожилие фактически увеличились на 10 процентов, тогда как подошвенный фасциит остался без изменений, — утверждает доктор Стивен Прайбат, специалист по травмам от бега и бывший президент Американской академии спортивной медицины в области диагностики и лечения заболеваний стоп.
    — Технологические достижения за последние тридцать лет поражают воображение, — добавляет доктор Айрин Дэвис, директор Лечебного центра по травмам от бега при Университете штата Делавэр. — Мы познакомились с потрясающими новшествами в области контроля движения и амортизации. И все же эти средства, как видится, не побеждают болезни.
    По правде говоря, нет никаких доказательств того, что спортивная обувь хоть в какой-то степени помогает избежать травматизма. В отчете об исследовании 2008 года, подготовленном для British Journal of Sports Medicine, доктор Крейг Ричардс, научный сотрудник Университета города Ньюкасла в Австралии, установил, что ни одно исследование не дало результатов, подтверждающих, что, если на вас кроссовки, вы менее подвержены травмам.
    И такое поразительное открытие в течение тридцати пяти лет, можно сказать, никем не замеченное, лежало у всех на виду. Доктор Ричардс был настолько потрясен тем, что индустрия с оборотом в двадцать миллиардов долларов, похоже, базировалась лишь на пустых обещаниях и принятии желаемого за действительное, что даже выступил с таким вот обращением:
    «Готова ли любая компания по производству беговых туфель заявить, что их обувь для бега на длинные дистанции снижает риск получить травмы костно-мышечной системы от бега?
    Готов ли любой производитель обуви заявить, что ношение его беговых туфель улучшит ваши результаты в беге на длинные дистанции?
    Если вы готовы сделать эти заявления, то где данные, подтверждающие это?»

    Доктор Ричардс терпеливо ждал и даже пытался связаться с ведущими обувными компаниями, чтобы получить от них нужную информацию. В ответ он получил лишь молчание.
    Но если обувь для бега не позволяет вам бегать быстрее и не защищает вас от травм, тогда за что, собственно, вы платите? Какая польза от всех этих микрочипов, «усилителей тяги», воздушных подушек, торсионных устройств и трубчатых каркасов? Итак, если у вас в чулане завалялась пара «кинсеев», приготовьтесь к дурным новостям. И, как все дурные новости, они приходят по три за раз.
    Неприятная истина № 1. Лучшая обувь — самая плохая.
    Согласно результатам исследования, проведенного доктором медицины Бернардом Марти, специалистом по профилактической медицине в Бернском университете в Швейцарии, то, что бегуны, обутые в кроссовки экстра-класса, получат травмы, на 123 процента более вероятно, чем то, что такое произойдет с бегунами в дешевых кроссовках. Научно-исследовательская группа доктора Марти подвергла анализу 4358 бегунов — участников Бернского Гран-при, шоссейной гонки на дистанции 15 километров. Все бегуны заполняли пространные анкеты, в которых подробно рассказывали о своих тренировочных привычках и обуви за предыдущий год; как выяснилось, 45 процентов из них за это время получили травмы.
    Но что удивило доктора Марти, как он указал в American Journal of Sports Medicine в 1989 году, так это тот факт, что самой распространенной переменной среди несчастных случаев была не поверхность, на которой совершаются тренировки, не скорость бега, не пробегаемое за неделю расстояние и не «мотивация подготовки к соревнованиям». И даже не масса тела и не история предыдущей травмы. Ею оказалась цена обуви! Бегуны в обуви стоимостью больше 95 долларов подвергались более чем двойному риску получить травму по сравнению с теми, кто был в кроссовках ценой не выше 40 долларов. Дополнительные исследования дали результаты, аналогичные тем, что приведены в отчете за 1991 год, помещенном в докладе «Медицина и наука в спорте и физической зарядке», где утверждалось: «Те, кто носит дорогие кроссовки, которые рекламируют как обладающие добавочными защитными свойствам (например, большей амортизирующей способностью, «коррекцией пронации»), получают травмы значительно чаще, чем бегуны в недорогой обуви (цена которой не превышает 40 долларов)».
    Какая жестокая шутка! За двойную цену человек получает удвоенную боль.
    Наблюдательный, как всегда, тренер Вин Лананна уже подметил то же явление еще в начале 1980-х. «Однажды я заказал для команды шикарные кроссовки, и за две недели у нас было такое количество случаев подошвенного фасциита и проблем с ахилловым сухожилием, с каким я не сталкивался никогда. Так что я отослал их обратно с просьбой: "Пришлите-ка мне мои дешевые". И с тех самых пор я всегда заказывал простенькую обувь. Не потому, что скупой, а потому, что я занят тем, что заставляю спортсменов бегать быстро и при этом оставаться здоровыми».
    Неприятная истина № 2. Ступни любят хороший массаж.
    Еще в 1988 году доктор Барри Бейтс, директор лаборатории спортивной медицины и биомеханики при Университете штата Орегон, собрал свидетельства того, что потрепанные кроссовки гораздо безопаснее, чем новые. В Journal of Orthopaedic & Sports Physical Therapy доктор Бейтс с коллегами опубликовал данные, говорящие о том, что чем больше изнашиваются кроссовки и чем тоньше становится их пружинящая подошва, тем лучше бегуны управляют ступнями.
    Возникает вопрос: каким же это образом управление ступнями и старая подошва защищают ноги от травм? Ответ прост: в этом случае действует один магический ингредиент — страх. Вопреки тому, во что вас заставляют поверить «умягчающие» названия, вся эта амортизация ничуть не способствует уменьшению ударной нагрузки. По логике, должно быть очевидно: ударная нагрузка на ноги во время бега может в двенадцать раз превышать вес вашего тела, а посему нелепо верить в то, что полдюйма резины способны противостоять вашему весу. К примеру, если вы накроете яйцо прихваткой для сковородки и стукнете по нему молотком — оно не разобьется?
    Э. К. Фредерик, директор исследовательской лаборатории в области спорта компании Nike, прибыл на состоявшееся в 1986 году собрание Американского общества по биомеханике не с пустыми руками. Он привез сногсшибательную новость. «В ходе сравнительного исследования спортсменов в мягкой и жесткой обуви, — сообщил он, — не обнаружено никакой разницы в ударной нагрузке». Подумать только, никакой разницы! «Любопытно еще и то, — добавил он, — что второй пик толкающего вперед усилия, создаваемого вертикальной силой реакции почвы, фактически был выше у бегунов в мягкой обуви».
    Вывод, способный обескуражить: чем больше подпружинен ботинок, тем меньшую защиту он обеспечивает спортсмену.
    Это подтвердили и исследователи из лаборатории биомеханики и спортивной медицины Университета штата Орегон. В ходе проведенного в 1988 году исследования орегонские ученые выяснили: по мере изнашивания кроссовок и затвердевания их амортизирующих деталей ступни бегунов стабилизируются и меньше вихляются.
    Потребовалось более десяти лет, прежде чем ученые нашли объяснение, почему старая обувь, которую спортивные компании настоятельно рекомендовали вам выбросить, оказывалась лучше новой, которую они вам навязывают. В Университете Макгилла в Монреале доктор медицины Стивен Роббинс и доктор философии Эдвард Вейкд провели ряд тестов с участием гимнастов. Ученые обнаружили, что чем толще мат для приземления, тем труднее давались гимнастам соскоки. Спортсмены инстинктивно стремились к устойчивости. Когда же они ощущали под ногами мягкую поверхность, то прилагали усилие, чтобы сохранить равновесие.
    Бегуны делают то же самое. Роббинс и Вейкд выяснили следующее: точно так же, как ваши руки автоматически взлетают вверх, когда вы поскальзываетесь на льду, ваши голени и ступни жестко опускаются на поверхность земли, если грунт под ними воспринимается как вязкий. Когда вы бежите в пружинящей обуви, ваши ступни «проталкиваются» сквозь подошвы, ища твердую, устойчивую платформу.
    «Мы приходим к заключению, что между удерживанием равновесия и вертикальной ударной нагрузкой существует тесная взаимосвязь, — писали доктора наук из Университета Макгилла. — Согласно полученным нами данным имеющаяся в настоящее время в продаже спортивная обувь… слишком мягкая и толстая, и ее конструкцию следовало бы пересмотреть, если она должна защищать тех, кто занимается спортом».
    Пока я не прочитал этого исследования, опыт, полученный в лечебном центре, меня озадачивал. Я бегал по силовой плите попеременно то босиком, то в сверхтонких тапочках, то в отлично амортизирующей модели «Пегас» фирмы Nike. Как только я менял обувь, уровни ударных нагрузок менялись — но не так, как я того ожидал. Самыми слабыми ударные нагрузки оказались тогда, когда я был босиком, самыми сильными — когда я был в «пегах». И мой стиль бега тоже варьировался: когда я менял обувь, инстинктивно изменял и поступь.
    — В «пегасах» вы гораздо сильнее наступаете на пятку, — сделала вывод доктор Айрин Дэвис.
    Дэвид Сминтек решил проверить теорию ударного воздействия в ходе уникального эксперимента, поставленного им на самом себе. Будучи бегуном и одновременно физиотерапевтом, специализирующимся в экстренной реабилитации, Сминтек всегда настораживался, когда люди, настойчиво рекомендовавшие ему купить новую обувь, оказывались теми же самыми людьми, которые ее продавали. Журнал Runner’s World и его магазин «Все для занимающихся бегом» настоятельно предупреждали его, что ему следует регулярно менять обувь для бега; но как же тогда быть с Артуром Ньютоном, одним из величайших бегунов на сверхдлинные дистанции за все время их существования, который не видел никаких оснований заменять свои кроссовки на тонкой резиновой подошве до тех пор, пока не набегает в них по крайней мере тысяч шесть километров? В 1930-х годах Ньютон не только пять раз побеждал в соревновании по бегу на дистанции 88,5 километра, но его ноги оставались по-прежнему пружинистыми, чтобы в пятьдесят один год установить рекорд в забеге Бат—Лондон.
    Итак, Сминтек решил проверить, сможет ли стать Ньютоном из Ньютонов. «Когда мои туфли сносятся с одной стороны, — задавался он вопросом, — что если я просто переобую их с одной ноги на другую?» Так начался безумный эксперимент с ногами: когда его туфли истончались с наружного края, Дэйв менял правый и левый местами и продолжал бегать.
    — Этого человека нужно понять, — говорит Кен Лирман, один из коллег-терапевтов Дэйва. — Дэйв не заурядный индивидуум. Он любознателен, умен, это человек того типа, каких невозможно в два счета сбить с толку. Он скажет: «Если это должно быть так, давайте посмотрим: действительно ли это так?»
    На протяжении следующих десяти лет Дэвид ежедневно бегал и наблюдал. И как только он понял, что чувствовал бы себя вполне комфортно в обуви, надетой не на ту ногу, то первым делом спросил себя, а зачем ему вообще нужна эта обувь. Если он не использует ее по назначению, размышлял Дэвид, возможно, ее конструкция не имеет такого уж большого значения? И с тех пор он покупал только дешевую обувь на резиновой подошве.
    — Вот он какой: бегает больше остальных, надев правый башмак на левую ногу, а левый — на правую, и не испытывает никаких проблем, — замечает Кен Лирман. — Этот эксперимент всех нас кое-чему научил, а именно — что, когда речь заходит о кроссовках, надо помнить: не все то золото, что блестит.
    И последняя неприятная истина. Даже Алан Вэбб говорит: «Человеческие существа созданы бегать босыми».
    Алан Вэбб, знаменитейший в Америке бегун на дистанцию 1500 метров, попал в руки тренера страдающим плоскостопием студентом-первокурсником. Его физическая форма была удручающей. Но тренер разглядел в нем огромный потенциал и начал заново ее строить, говоря без преувеличения, с нуля.
    — Вначале меня преследовали травмы, — признался мне Вэбб, — и стало ясно: причиной их может быть моя биомеханика. И тогда мы стали делать упражнения на укрепление ступней и совершать пешие прогулки босиком.
    Постепенно Вэбб стал замечать, как прямо на глазах преображаются его ноги.
    — Вдобавок к плоскостопию у меня был огромный размер ноги. По мере того как крепли мышцы в ступнях, свод стопы делался выше, и обувь я теперь ношу на пару размеров меньше.
    Тренируясь босиком, Вэбб стал получать меньше травм, что позволило ему провести такой интенсивный тренинг, что в 2007 году он обеспечил ему рекордный в США результат и лучшее в мире время на дистанции 1500 метров.
    — Бег босиком многие годы был одной из составляющих моей философии тренинга, — заметил как-то Джерард Хартманн, доктор философии, ирландский физиотерапевт, ставший для лучших в мире бегунов на длинные дистанции кем-то вроде Великого и Могучего Волшебника из страны Оз.
    Пола Рэдклифф[46] никогда не выходит на марафон, не посетив перед этим доктора Хартманна, а такие титаны, как Хайле Гебрселассие[47] и Халид Ханнуши[48], доверяли свои ступни исключительно его рукам. В течение вот уже нескольких десятков лет доктор Хартманн с тревогой наблюдает за бурным развитием протезирования и постоянным усложнением строения беговой обуви.
    — Ухудшенное физическое состояние мускулатуры ступни — вот самая большая проблема, приводящая к травмам, а за последние двадцать пять лет мы позволили нашим ступням очень сильно деградировать, — рассуждал доктор Хартманн. — Пронация превратилась в ругательное слово, но это всего лишь естественное движение ступни. Ступня должна совершать пронацию.
    Чтобы понаблюдать за пронацией в действии, сбросьте туфли и пробегитесь по дороге. На твердой поверхности ваши ступни слегка отучатся от привычек, приобретенных при ношении обуви, и автоматически перейдут на режим самозащиты: вы обнаружите, что приземляетесь на наружный край ступни, затем мягко перекатываетесь с мизинца на большой палец, пока ступня не встанет ровно. Это и есть пронация — всего лишь мягкий амортизирующий перекат, позволяющий своду стопы сжаться.
    Но еще в 1970-х годах самый уважаемый авторитет в области бега начал выражать некоторые сомнения по поводу всех этих поворотов и перекатов стопы. Доктор Джордж Шиэн был кардиологом, а его эссе о красоте бега сделали его королем-философом марафонцев. Он высказал мысль о том, что чрезмерная пронация, возможно, является причиной формирования «колена бегуна». Он был одновременно и прав и очень сильно заблуждался. Человеку нужно приземляться на пятку, чтобы вызвать сверхпронацию, а на пятку можно приземлиться, только если она снабжена амортизатором. Тем не менее компании по производству спортивной обуви не замедлили откликнуться на призыв к оружию доктора Шиэна и нанесли ответный ядерный удар: создали чудовищно клиновидные и перенасыщенные техническими штучками штиблеты для бега, в которых пронация исключалась практически полностью.
    — Но стоит вам заблокировать естественные движения, — указывал доктор Хартманн, — как это плохо отразится на других движениях. Мы провели исследования и выяснили, что только у двух-трех процентов населения имеются реальные проблемы с биомеханикой. Итак, кому же требуется все это биопротезирование? Всякий раз, когда «заковываем» кого-нибудь в ортопедическое устройство, мы создаем новые проблемы, решая несуществующие. (продолжение следует)
Записан

Вам никогда не приходило в голову ... копьё?
violet drum
Старожил
****
Offline Offline

Пол: Мужской
Сообщений: 17078


Абстрактные концепции на конкретной шкуре...)


« Ответ #72 : 19 июня 2015, 15:04:38 »

(окончание главы)

В 2008 году журнал Runner’s World сделал потрясающее признание, что годами неумышленно вводил читателей в заблуждение, рекомендуя ортопедические кроссовки бегунам с подошвенным фасциитом: «Но, как показали недавние исследования, обувь, обеспечивающая устойчивость, вряд ли облегчит подошвенный фасциит, а возможно, даже обострит симптомы».
    — Только посмотрите на структуру стоп, — объяснял доктор Хартманн. — Сделайте светокопию своих стоп, и вы обнаружите сущее чудо, уровня которого инженеры пытались достичь веками. Главный элемент ступни — свод, самая удачная несущая массу тела конструкция из когда-либо созданных. Достоинство любого свода заключается в том, каким образом он становится прочнее под нагрузкой; чем с большим усилием вы давите вниз, тем плотнее сцепляются его составляющие. Никакой каменщик, по праву владеющий своим мастерком, никогда не вставляет опору под свод; подоприте его снизу, и вы ослабите всю конструкцию. Свод стопы со всех сторон поддерживает обладающее высокой растяжимостью сплетение двадцати шести костей, тридцати трех суставов, двенадцати эластичных сухожилий и восемнадцати мышц, как сейсмостойкий висячий мост. Надеть ботинки — это все равно что наложить на ноги гипсовую повязку, — продолжил он. — Если я засуну вашу ногу в гипс, то не пройдет и шести недель, как у вас произойдет атрофия от 40 до 60 процентов мышц. Нечто похожее случается и со ступнями, когда они «закованы» в обувь.
    Когда башмаки выполняют за ноги спортсмена всю работу, его сухожилия задубевают, а мышцы увядают. Ступни живут борьбой и расцветают под давлением. Позвольте им лентяйничать, и они, как установил Алан Вэбб, ослабеют. Потренируйте их — они выгнутся радугой.
    Я поработал более чем с сотней лучших кенийских бегунов и обнаружил у них одну общую особенность — поразительную эластичность ступней, — продолжает доктор Хартманн. — Объясняется это тем, что до семнадцати лет они никогда не бегают в обуви.
    И по сей день доктор Хартманн уверен, что из всех известных ему рекомендаций по поводу защиты от травм наилучшую дал тренер, посоветовавший «бегать босиком по росистой траве три раза в неделю».
    Кстати сказать, он не единственный медик-профессионал, исповедующий «доктрину босоногости». По мнению доктора Пола Брэнда, директора реабилитационного отделения в госпитале службы общественного здравоохранения в США и преподавателя хирургии на медицинском факультете Университета штата Луизиана, мы вполне способны ликвидировать любое общее патологическое изменение стопы за одно поколение, просто скинув с ног ботинки. Еще в 1976 году доктор Брэнд обратил внимание, что почти все болячки, ожидающие его в приемной — все эти мозоли, бурситы большого пальца стопы, молоткообразные искривления, плоскостопие, опущение свода стопы, — практически полностью отсутствуют в странах, где большинство жителей ходят босиком.
    — Босой пешеход получает непрерывный поток информации о поверхности дороги, по которой идет, и о своем отношении к ней, — отмечает доктор Брэнд, — тогда как обутая ступня «спит» внутри неизменной окружающей среды.
    В последнее время все громче звучит обращенный ко всем призыв разуться и ходить босиком. Однако вместо массового выступления врачей за мускулистые стопы эта кампания обернулась классическим вариантом боевых действий ортопедов, занимающихся диагностикой и лечением болезней стоп, против их же пациентов. Адвокаты босоногих, вроде доктора Брэнда и доктора Хартманна, были все еще редким явлением, а ортопед с традиционным мышлением по-прежнему считал человеческую ступню «ошибкой природы», этаким полуфабрикатом, который всегда можно улучшить, слегка поработав скальпелем на манер ваятеля и достигнув новой формы биопротезированием.
    Сдвигнутый менталитет нашел полное свое выражение в «Руководстве по восстановлению для бегунов». Одна из самых ходовых книг всех времен, написанная доктором Мюрреем Вайзенфелдом, ведущим спортивным ортопедом, специалистом в области диагностики и лечения болезней стоп, и посвященная уходу за ногами, начинается такой вот ужасающей сентенцией: «В исходном варианте человеческая ступня не предназначалась для хождения пешком, и еще меньше — для бега на длинные дистанции».
    Так для чего же, согласно «Руководству», предназначалась наша ступня? Итак: прежде всего для плавания («Ступня в ее современном виде развивалась из плавника какой-то первобытной рыбы, и эти плавники были повернуты назад»). А еще для лазанья («Хватательная ступня позволяла живому существу сидеть на ветвях, не рискуя сорваться вниз»).
    А потом?..
    А потом, согласно ортопедическому отчету об эволюции, у нас что-то там заело. И пока остальные части нашего тела прекрасно адаптировались к твердой почве, единственная его часть, которая фактически соприкасалась с землей, каким-то образом поотстала. Мы довольно-таки проворно развивали мозги и руки, чтобы делать операции на сосудах, а вот наши ступни так навеки и застряли в эпохе палеолита.
    «Ступня человека пока что еще не полностью адаптировалась к земле, — горько сокрушается "Руководство", — и лишь небольшая порция населения одарена хорошо приспособленными к почве ногами».
    Итак, кто же эти немногие с хорошо развившимися ступнями? Если вдуматься, то никто: «Природа пока еще не обнародовала свой план относительно идеальной современной ступни бегуна, — пишет доктор Вайзенфелд. — А пока не сформируется совершенная ступня, у нас, как подсказывает мне мой опыт, есть отличная возможность получить какую-нибудь травму». Природа, возможно, и не опубликовала свою программу, но это не остановило некоторых ортопедов от попыток придумать собственный план действий. И именно эта самоуверенность — убежденность в том, что четыре года ортопедической подготовки способны превзойти два миллиона лет естественного отбора, — привела к катастрофической лавине операций в 1970-е годы.
    «Не так давно колено бегуна лечилось хирургическим путем, — признает доктор Вайзенфелд. — Это не слишком помогало, потому что, когда вы бегаете, вам нужна та самая амортизация». Как только пациенты вылезали из-под хирургического ножа, они обнаруживали, что их мучительная боль превратилась в коверкающее всю жизнь увечье; без хряща в коленных суставах они уже никогда не могли снова бегать, не ощущая боли. Несмотря на «полосатую» историю профессии ортопеда, характеризующуюся попытками переплюнуть природу, «Руководство по восстановлению для бегунов» ни в коем случае не рекомендует укреплять ступни, напротив, предлагается лечение на выбор — бинт, биопротезирование или хирургия.
    Даже доктору Айрин Дэвис, чьи полномочия и широту взглядов трудно превзойти, потребовалось время до 2007 года, чтобы серьезно отнестись к ходьбе босиком, и то только потому, что один из ее пациентов открыто не повиновался ей. Его хронический подошвенный фасциит приводил его в такое отчаяние, что он решил попробовать избавиться от него, бегая в похожих на комнатные туфлях на тонкой подошве. Доктор Дэвис объявила ему, что он спятил. А он все равно поступил по-своему.
    «К ее изумлению, — сообщил позднее журнал BioMechanics, — симптомы подошвенного фасциита ослабли, и пациент был в состоянии пробегать короткие дистанции в обуви».
    «Вот так мы часто и узнаем что-то важное, когда пациенты нас не слушаются, — любезно ответила Айрин Дэвис. — Я полагаю, широкое распространение подошвенного фасциита по крайней мере отчасти объясняется тем фактом, что мы на самом деле не позволяем мышцам наших стоп выполнять те функции, для которых они предназначены». Выздоровление ее мятежного пациента произвело на нее такое сильное впечатление, что она даже начала включать прогулки босиком в собственные тренировки.
    Если бы компания Nike смогла объединить всех «босых тедов» себе на пользу, то эта польза имела бы ежегодное материальное выражение в 17 миллиардов долларов.
    Вскоре после того как представители компании вернулись из Стэнфорда и доложили, что движение босоногих дошло и до стадиона элитарного колледжа, найковское руководство задалось вопросом: нельзя ли извлечь выгоду из проблемы, какую оно же и создало?
    Возлагать всю вину за эпидемию беговых травм на большую бяку — компанию Nike — было бы слишком просто, хотя… пусть будет так, ибо в значительной степени это все же ее вина. Основателями компании были Фил Найт, бегун из Университета штата Орегон, который мог торговать чем угодно, и Билл Бауэрман, тренер из того же университета, который считал, что все знает. До того как эти двое объединились, современной беговой обуви не было и в помине, равно как не было и большинства нынешних травм, связанных с бегом.
    Для человека, который многих поучал, как надо бегать, сам Бауэрман не слишком увлекался бегом. Лет этак в пятьдесят он немного побегал трусцой, после того как в Новой Зеландии познакомился с Артуром Лидьярдом, основателем оздоровительного бега и самым авторитетным тренером за всю историю бега на длинные дистанции. В конце 1950-х Лидьярд открыл «Оклендский клуб любителей бега трусцой», чтобы помочь восстановить здоровье больным, перенесшим сердечный приступ. В то время такого рода метод реабилитации пациентов вызвал ожесточенные споры. Врачи были уверены, что Лидьярд запустил механизм массового самоубийства. Но шло время, и как только прежде больные мужчины осознали, насколько хорошо себя почувствовали после нескольких недель бега, они начали приглашать своих жен, детей и родителей поддержать компанию и побегать с ними часика два по бездорожью.
    К тому времени как в 1962 году Билл Бауэрман нанес первый визит Лидьярду, групповой забег по утрам в воскресные дни стал в Окленде самым популярным занятием. Бауэрман попробовал, так сказать, приобщиться к спорту, но его физическое состояние оказалось настолько паршивым, что он еле-еле дотрюхал до финиша, да и то лишь с помощью бегуна семидесяти трех лет, перенесшего три инфаркта. «Бог свидетель, единственное, что поддерживало во мне жизнь, так это надежда, что я в конце концов умру», — признался он впоследствии.
    Но он вернулся домой новообращенным и вскоре написал ставшую бестселлером книгу, название которой представило американскому народу новое понятие и навязчивую идею: «Бег трусцой». В перерывах между написанием книги и тренировками Бауэрман был занят тем, что портил свою нервную систему и вафельницу жены, химича в подвале с литой резиной и изобретая новый вид обуви. После этих экспериментов Бауэрман пребывал в изматывающем состоянии нервозности, но обувка для бега с самым большим амортизирующим эффектом была создана. По мрачной иронии Бауэрман нарек свое творение «Кортесом» — в честь конкистадора, который крал золото в Новом Свете и выпустил, как джинна из бутылки, ужасную эпидемию оспы.
    Самым ловким ходом Бауэрмана была пропаганда нового стиля бега, возможного лишь в его творении для ступней. Туфли «Кортес» позволяли бегать с недостижимой прежде безопасностью: приземляясь на костистые пятки. До изобретения обуви с упругими прокладками бегуны веками выглядели одинаково: Джесси Оуэнс, Роджер Баннистер, Фрэнк Шортер и даже Эмиль Затопек бегали с прямыми спинами, согнутыми коленями, чиркая ступнями назад под бедрами. У них не было выбора: единственное поглощение ударного воздействия обеспечивалось сжатием голеней и толстым скоплением жировой ткани в середине стопы. Фред Вилт подтвердил именно это в 1959 году в своем классическом учебном пособии по легкой атлетике «Как они тренируются», в котором подробно рассмотрел технические приемы более чем восьмидесяти лучших бегунов мира. «Выбрасываемая вперед ступня совершает "поглаживающее" (а не "тычковое" и не ударное) движение вниз и назад, и первым касается дорожки наружный край подъема свода стопы, — пишет Вилт. — Продвижение во время бега обеспечивается толчковыми силами, действующими за центром тяжести тела…» Когда разработчик биомедицинских устройств Ван Филлипс создал в 1984 году соответствующий современному уровню развития механики протез для бегунов с ампутированными конечностями, он даже не потрудился снабдить его пяткой. Филлипс, который сам был бегуном, лишившимся левой ноги ниже колена в результате несчастного случая при катании на водных лыжах, понимал: пятка нужна лишь для стояния — но не для движения. С-образная «ступня гепарда» Филлипса так эффективно имитировала действие натуральной ноги, что позволила южноафриканскому спортсмену с обоими ампутированными конечностями Оскару Писториусу соревноваться с лучшими спринтерами мира.
    Но у Бауэрмана возникла некая идея: а не получится ли у вас немного увеличить дистанцию, если вы сместитесь вперед относительно центра тяжести? Прилепите под пятку кусок резины, рассуждал он, и вы сумеете выпрямить голень, приземляться на пятку и удлинить маховый шаг. В книге «Бег трусцой» он сравнивал стили: при маховом проверенном временем шаге «плоской стопой», признал он, «широкая поверхность служит подушкой для удара ногой и удобна для тела век обще». Тем не менее он все равно был уверен в том, что шаг «с пятки на носок» оказывается «наименее утомительным на длинных дистанциях». Если у вас для этого имеется обувь.
    Маркетинг Бауэрмана был блистательным. «Один и тот же человек создал под продукт рынок, а потом и сам этот продукт, — заметил орегонский финансовый аналитик. — Это был гениальный ход, один из тех приемчиков, какие они изучают в школах бизнеса». Партнер Бауэрмана, обернувшийся предпринимателем бегун Фил Байт, заключил в Японии производственное соглашение и вскоре стал продавать кроссовки быстрее, чем они успевали сходить с конвейера. «С амортизацией по-кортесовски мы стали монополистами, по крайней мере накануне 1972-го — олимпийского — года», — злорадно хвастался Найт. К тому времени как другие компании наконец очухались и принялись копировать новые «шузы», во всем мире уже властвовал «Свуш».
    Вдохновленный реакцией на свои поделки, Бауэрман развернулся с творчеством на полную катушку. Он задумал выпустить непромокаемые туфли из рыбьей кожи, но дальше планов дело не двинулось и они отошли в мир иной прямо на чертежной доске. Тогда он предложил следующую новинку: туфли с немыслимо широкой подметкой, бегать в которых было все равно что перемещаться, привязав к ступням тарелки для торта. Бауэрман решил, что такая подметка сразу же нейтрализует пронацию, напрочь забыв о том, что если бегун поставит ступню не прямо, то расширенный задник непременно вывернет ему голень. «Вместо стабилизации эта конструкция ускорит пронацию и повредит и стопы, и щиколотки», — пишет бывший орегонский бегун Кении Мур в биографии Бауэрмана. Другими словами, обувь, предназначенная обеспечить вам идеальный маховый шаг, работает лишь в том случае, если он у вас уже есть. Когда Бауэрман понял, что провоцирует травмы, вместо того чтобы предотвращать, он дал задний ход и в следующих моделях сузил задник.
    Тем временем в Новой Зеландии потрясенный Артур Лидьярд, наблюдая за хлынувшим из Орегона дешевым экспортом, гадал, что же затевает его друг. По сравнению с Бауэрманом у Лидьярда был ум, намного более ориентированный на легкую атлетику; он тренировал многих олимпийских чемпионов и рекордсменов мира и разработал программу подготовки, остающуюся золотым стандартом. Лидьярд любил Билла Бауэрмана и уважал как тренера, но — Боже милостивый! — что за хлам он продавал?
    Лидьярд знал: вся эта заваруха с пронацией была всего лишь продажным бредом. «Если вы предложите обычному человеку любого возраста снять туфли и пробежаться по коридору, то почти всегда обнаружите, что в работе ступни нет ни малейшего намека ни на пронацию, ни на супинацию, — причитал Лидьярд. — Все эти вихляния лодыжек в стороны начинаются только тогда, когда люди зашнуровывают себя в эти кроссовки, потому что конструкция многих из них тотчас же изменяет естественные движения стопы».
    «Мы бегали в парусиновых тапочках, — продолжал Лидьярд. — Мы не знали проблем с подошвенной фасцией, не думали о супинации, о пронации; грубой парусиной мы немного могли стереть себе кожу, когда бегали марафоны, но, вообще-то говоря, со ступнями у нас не было никаких неприятностей. Покупка последней модели высокотехнологичных кроссовок за несколько сотен долларов не гарантирует исключение любой из названных травм, а, напротив, даже может обеспечивать их получение в той или иной форме».
    В конце концов даже Бауэрмана одолели сомнения. Пока компания Nike пробивалась с боями вперед, как блины выпекая умопомрачительное разнообразие моделей и ежегодно меняя их исключительно ради того, чтобы еще что-нибудь продать, Бауэрман чувствовал: его изначальная миссия — создание честных туфель — загублена новой идеологией, каковую он изложил в двух словах: «Делай деньги». Фирма Nike, подметил он в письме к коллеге, «распространяла массу дерьма». Даже для одного из партнеров-основателей Nike в словах общественного критика Эрика Хоффера, по-видимому, звучала правда: «Каждое великое дело начинается как движение, становится бизнесом и превращается в обман».
    К тому времени, когда восстание босоногих в 2002 году обретало влияние, Бауэрман уже умер, так что компания Nike снова обратилась к старому наставнику Бауэрмана, чтобы выяснить, действительно ли идея беганья босиком не лишена достоинств. «Ну конечно! — якобы фыркнул Артур Лидьярд. — Вы подпираете какой-то участок, а он становится слабее. Пользуйтесь им больше, и он станет сильнее… Бегайте босиком, и вы распрощаетесь со всеми этими неприятностями».
    «Туфли, которые позволяют вашей ступне вести себя так, словно вы разуты, — это туфли для меня», — заключил Лидьярд.
    Компания Nike сопроводила этот словесный выпад собственными достоверными данными. Джефф Писчётта, старший научный сотрудник лаборатории спортивных исследований фирмы Nike, собрал двадцать бегунов на травяном поле и заснял на пленку, как они бегут босиком. Укрупнив план, он был потрясен: каждая ступня вместо того, чтобы топать, как в туфле, вела себя как живое существо, наделенное своим разумом, — вытягивалась, сжималась, нащупывала почву растопыренными пальцами, готовилась к приземлению, как садящийся на озеро лебедь.
    «Забавно бывает наблюдать, — признался мне впоследствии все еще не оправившийся от удивления Писчётта, — как мы, надев кроссовки, почему-то думаем, что они начинают отчасти управлять бегом». Не откладывая дела в долгий ящик, он разослал команду собирать материал для фильма обо всех возможных проявлениях культуры босоногих, какой только они сумеют добыть. «Обыскав весь земной шар, мы нашли массу тех, кто по-прежнему бегает босиком, и установили, что во время толчка и приземления их стопа совершает намного больше разных движений, в которых участвует большее число пальцев. Ступни изгибаются, распластываются, выворачиваются наружу и хватаются за поверхность. Результат: меньше пронация и лучше распределяется давление».
    Когда в один прекрасный день компания Nike встала перед фактом, что торгует никому не нужным барахлом, она принялась искать выход из трудного положения. Джефф Писчётта стал руководителем сверхсекретного и, похоже, неосуществимого проекта: найти способ делать баксы из голой ступни.
    После двух лет напряженной работы Писчётта наконец был готов обнародовать свое гениальное изобретение. Знакомство общества с шедевром Писчётты произошло посредством телерекламы, в которой участвовали кенийские марафонцы, шлепающие по грунтовой дорожке; пловцы, хватающиеся пальцами ног за стартовый плот; гимнасты и бразильцы, танцующие капоэйру; альпинисты и борцы-вольники; каратисты и игроки в пляжный соккер. Там было столько босых, что через какое-то время трудно было и вспомнить, кто вообще носит обувь и для чего.
    В кадрах поверх изображений вспыхивали мотивационные сентенции: «Ваши ступни — это ваша основа. Пробудите их! Сделайте их сильными! Соедините с землей… Естественная технология обеспечивает естественное движение… Зарядите свои ступни энергией». Затем появляется голая ступня, поперек которой начертано: «Показатели начинаются здесь». И в заключение грандиозный финал — пока на заднем плане разгоралось: «На цыпочках по блаженству», — нас возвращают к прежним кадрам с кенийцами, босые ноги которых теперь обуты в нечто похожее на тонкие, низко срезанные штиблеты. Это и были пресловутые новые «найк фри», скоростные тапочки, даже более тонкие, чем старые «кортесы».
    А слоган?
    Есть и слоган: «Бегай босым!»  ;D

Записан

Вам никогда не приходило в голову ... копьё?
James Getz
Модератор своей темы
Старожил
*
Offline Offline

Пол: Мужской
Сообщений: 16761


Stalker


WWW
« Ответ #73 : 05 октября 2015, 17:42:42 »

[youtube]mEYA0LNVcvI[/youtube]


Опубликовано: 7 янв. 2014 г.
Музыка
"The line", исполнитель: Michael Zvaneckiy ( • • )
Категория
Фильмы и анимация
Записан

Благодарю форумчан за интересное общение.  Заходите в гости на мой форум. 🙂
violet drum
Старожил
****
Offline Offline

Пол: Мужской
Сообщений: 17078


Абстрактные концепции на конкретной шкуре...)


« Ответ #74 : 25 октября 2015, 01:42:27 »

отрывок из книги Ал. Панова "Школа Сновидений" 8)

КРАТКАЯ ВСЕМИРНАЯ ИСТОРИЯ ОДЕРЖИМОСТИ

Ничто так не влияет на слух, как ушные болезни.
Ларошфуко

Озарение, посещающее нас при знакомстве с более чем одной религией или эзотерической системой — фальшиво. Неправда, что все религии и оккультные пути ведут к одному и тому же. Многие из них ведут в задницу. Другие — в психушку. И это обусловлено не только нашей с вами глупостью, но и глупостью людей, повторимся, —людей,
открывавших и формировавших эти пути.
Самой характерной чертой этой глупости является способность людей становиться
одержимыми теми крохами истины, которые им перепадают.

 Каковы причины незаконного рождения гигантских субъективных иллюзий, отягощающих и уродующих судьбы отдельных людей и целых народов?

Устройство человеческого восприятия таково, что чем более сужается внимание, т.е. чем меньше вещей человек осознает одновременно, тем вероятней неточность и ошибки восприятия, а отсюда — неадекватные и саморазрушительные действия.
Но внимание, необходимое для нашей повседневной жизни, отличается от внимания, в котором мы нуждаемся для постижения небытовых истин мироустройства. Понимание незримых истин, кроме того, требует гораздо большего количества энергии, чем наше повседневное восприятие. В то же время наш основной запас энергии прочно удерживается в пределах социально обусловленных форм восприятия, на непрерывное воспроизводство которых и тратится.

Поэтому, когда мы пытаемся нашим обычным вниманием объять вещи большие и более сильные, чем наша повседневная жизнь, происходит то же, что и в кошмарах: вещь более сильная притягивает наше внимание, и оно прилипает намертво. Одержание происходит в двух случаях:

— когда человек, внутренне не очень сильный и цельный, случайно отпускает свое внимание в иные сферы, и оно намертво приклеивается к вещи большей силы, создавая неизвестную, а потому неусваиваемую доминанту в его сознании;
- когда внутренне достаточно сильный человек случайно или преднамеренно впускает свое внимание в Иное и, возвращая его оттуда, принимается, в силу своей социальной обусловленности, оборудовать из своих (мизерных объективно, но грандиозных субъективно ) впечатлений эскалатор для своей социальной значимости, имея в виду при этом как бы облагодетельствование и просвещение всего остального невежественного человечества.
 В
последнем случае одержимость происходит как следствие очень глубокого и распространенного заблуждения: происходит попытка внесения Иного в повседневный социальный распорядок, что в принципе невозможно, т.к. это — разделенные реальности.

 Социальная доминанта власти и могущества, которая поддерживает все формы повседневного человеческого сознания, совершает здесь самую злую шутку. Индивидуум безосновательно отождествляет восприятие неизмеримой мощи, сопровождающее внимание Иному, с обретением им лично силы для своих амбициозных манипуляций в сфере повседневной жизни.

Стоит ли объяснять, что такая грубейшая ошибка восприятия имеет самые дурные последствия для очарованных одной гранью истины, открывающейся им иногда и на самом деле.

Однако интересна здесь другая вешь, бросающая свет на причины многотысячелетнего процветания бредовых описаний мира. Имеется в виду то, что, несмотря на сказанное выше, история человечества создана в огромной мере именно из подобных амбициозных манипуляций полупрозревших-полуодержимых людей, оставивших после себя чудовищное наследие в виде иллюзорных описаний мира, религиозных и оккультных, намерением которых является власть и могущество.
На чем же основывается возможность подобных манипуляций, все же являющихся реальностью повседневной жизни, хотя они и не могут опираться на Иное?

Вероятно, причина этого кроется и, в воображении, с одной стороны, и в особенности человеческого восприятия, связанной с его образностью, с другой. Образы, которые вырастают между нами и Истиной (Иным), в силу этих особенностей нетрезвого сознания, обретают как бы полунезависимое от восприятия существование (что является также иллюзией, т.к. вне восприятия их не существует), и это как бы самостоятельное от нас и от объектов истины их существование немножечко пугает нас. До паранойи.

Естественно, что для личности, мало-мальски чувствующей или знающей эти особенности восприятия, не составляет очень большой трудности манипуляция в своих корыстных целях восприятием своих жертв, особенно если к тому же известны зоны их страхов и вожделений. А они известны.

Еще одна из бытийных причин одержимости связана с тем, что мир един. Это предполагает, что в какой-то мере все вещи в нем каким-то образом связаны между собой. Это действительно камень преткновения в исследуемой нами проблеме, потому что именно в этой зоне восприятия чаще всего и начинаются клинические проявления нетрезвости.
 Именно эта сторона мира воспринимается некрепким сознанием как провокация для бредообразования и систематизации бреда.
Итак: все похоже на все, все имеет отношение ко всему, а точнее, ко мне, а на самом деле — лишь к безмерному или уязвленному самолюбию человека, к его страхам и желаниям. ::)

Практически это выглядит таким образом, что если человек, например, уязвлен несчастной (безответной) любовью, то, как бы он себя ни дурил, основной и единственной доминантой его поисков в сфере Неизвестного и в его понимании будет именно эта самая безответная любовь к самому себе. Соответственно, на эту сильную доминанту из коллективного несознательного в виде ярких образов и озарений, «подтверждая все», стекаются все благоглупости, изобретенные нетрезвым мистическим самосознанием человечества на протяжении тысяч лет: и грехопадение Адама и Евы, и Вавилонская Блудница, и Лилит, и Анима, и алхимические свадьбы и т.п. Особенно грустно складываются дела, когда весь этот хлам воспринимается буквально, а, главное, понимается в виде образов, как бы не зависяших от воспринимающего. Тогда — кранты, пишем: про-па-ло. Потому что всего этого просто нет. Не существует: Изиды, Лилит, Короля Мира и т.д. Существует лишь попытка натянуть на все мироздание презерватив своего незрелого понимания, отягощенного к тому же провалами в памяти и взлелеянным кретинизмом.
Вполне возможно, что начало преобладания и последующее процветание материализма и формальной экспериментальной науки после средневековья имело эволюционной целью не столько накопление формальных знаний, сколько обретение
человечеством качества трезвости, недостаток которого так остро ощущался и продолжает ощущаться после тысячелетнего торжества паранойи — того мистического познания и практики, которое имело своей основой намерение власти и могущество за чужой счет.
Не стоит обольщаться как бы вполне осмысленными и объясняющими все оккультными описаниями мира, проливающими долгожданный свет на как бы реальные мотивации наших судеб и смысл нашей жизни. Такие описания суть не более, чем разыгрываемые в детском саду игры в маму-папу с дочками-матерями и магазином, и эти игры никак не отменяют того факта, что за пределами детского садика простирается бесконечный и невообразимый мир, о котором никто ничего не знает, но в котором живут все.
Записан

Вам никогда не приходило в голову ... копьё?
violet drum
Старожил
****
Offline Offline

Пол: Мужской
Сообщений: 17078


Абстрактные концепции на конкретной шкуре...)


« Ответ #75 : 16 февраля 2016, 00:15:15 »

Омега и темная материя

История темной материи, возможно, одна из самых необыкно-
венных историй космологии. В далекие 1930-е годы независимый
швейцарский астроном Фриц Цвикки из Калифорнийского техно-
логического института заметил, что движение галактик в скоплении
галактик Кома не соответствовало теории гравитации Ньютона. Он
обнаружил, что скорость движения галактик такова, что, по законам
движения Ньютона, они должны были разлететься в стороны, а ско-
пление — распасться. Цвикки решил, что единственным возможным
объяснением того, что скопление Кома удерживается, а не разлетает-
ся в стороны, могло служить лишь то, что в скоплении — в сотни раз
больше материи, чем можно было увидеть в телескоп. Либо законы
Ньютона действовали как-то неверно на межгалактических расстоя-
ниях, либо существовало огромное количество невидимой материи
в скоплении Кома, которая не давала ему распасться.
Это стало первым свидетельством в истории, что чего-то крайне
недоставало в отношении распространения материи по Вселенной.
К несчастью, астрономы во всем мире либо не заметили пионерскую
работу Цвикки, либо дружно отвергли его выводы по нескольким
причинам.
Первая из них заключалась в том, что астрономы не склонны
были верить в то, что теория гравитации Ньютона, занимавшая ве-
дущее положение в физике на протяжении нескольких веков, может
быть неправильной. Уже существовал прецедент такого кризиса в
астрономии. Во время исследования орбиты Урана в XIX ст. было
обнаружено, что она раскачивается — очень немного, но отклоняясь
от уравнений Исаака Ньютона. Так что либо Ньютон ошибался, либо
должна была существовать новая планета, чья гравитация воздей-
ствовала на Уран. Именно второе предположение оказалось верным,
и при первой же попытке, совершенной в 1846 году при анализе
предполагаемого положения планеты согласно законам Ньютона,
была обнаружена планета Нептун.
Во-вторых, существовала такая проблема, как личность самого
Цвикки и то, как астрономы относились к «аутсайдерам». Цвикки
был фантазером, на протяжении жизни над ним часто смеялись
или просто не обращали на него внимания. В 1933 году вместе с
Вальтером Бааде он придумал термин «сверхновая звезда» и пред-
сказал, что после взрыва останется крошечная нейтронная звезда
около 22 км в поперечнике. Эта идея показалась всем настолько
абсурдной, что ее 19 января 1943 года даже высмеяли в комиксе на
страницах «Лос-Анджелес тайме». Цвикки страшно обозлился на
маленькую элитарную группу астрономов, которые, как он думал,
отказывали ему в признании, крали его идеи и не давали ему времени
для наблюдений на 250-сантиметровом и 500-сантиметровом теле-
скопах. (Незадолго до своей смерти в 1974 году Цвикки на собствен-
ные средства опубликовал каталог галактик. Каталог открывался
заголовком «Напоминание корифеям американской астрономии
и их подхалимам». В очерке была яростная критика узкой, закоре-
нелой в своих традиционных взглядах элиты астрономов, которые
стремились изо всех сил препятствовать работе таких независимых
астрономов, как он сам. «Сегодняшние подхалимы и самые настоя-
щие воры, особенно в Американском астрономическом обществе,
кажется, совершенно свободно присваивают открытия и изобрете-
ния, сделанные волками-одиночками и инакомыслящими», — писал
он. Цвикки назвал этих людей «сферическими ублюдками», потому
что «они ублюдки, с какой стороны на них ни глянь». Он был разъ-
ярен, потому что его обошли вниманием и Нобелевскую премию за
открытие нейтронной звезды дали кому-то другому.)

В 1962 году астроном Вера Рубин заново открыла любопыт-
ную проблему галактического движения. Она изучала вращение
Галактики Млечный Путь и столкнулась с той же самой проблемой:
астрономическое сообщество не приняло ее выводы. Обычно,
чем дальше от Солнца находится планета, тем медленнее она вра-
щается. Чем ближе, тем быстрее она вращается. Именно поэтому
Меркурий назван по имени бога скорости — он располагается
очень близко к Солнцу, и именно поэтому скорость Плутона в 10 раз
меньше скорости Меркурия — Плутон располагается дальше всех
планет от Солнца. Однако когда Вера Рубин внимательно изучила
голубые звезды нашей Галактики, она обнаружила, что звезды вра-
щаются с неизменной скоростью, вне зависимости от расстояния
до центра Галактики (плоского вращающегося диска), тем самым
нарушая принципы механики Ньютона. По сути, она обнаружила,
что Галактика Млечный Путь вращалась настолько быстро, что, по
справедливости, ее звезды должны бы были разлететься в разные
стороны. Но Галактика пребывала во вполне устойчивом состоянии
на протяжении приблизительно 10 млрд лет; оставалось загадкой,
почему ее вращающийся диск плоский. Чтобы- не развалиться, она
должна бы быть в 10 раз тяжелее, чем считали ученые в то время. Было
очевидно, что не учтено 90 % массы всей Галактики!

Работу Веры Рубин проигнорировали, может быть, потому, что
автором ее была женщина. С некоторой болью Рубин вспоминала,
что, когда она поступала в колледж на специальность «естествен-
ные науки» и случайно обмолвилась преподавателю в приемной
комиссии, что ей нравится рисовать, тот спросил: «А вы никогда не
рассматривали возможность сделать карьеру, делая зарисовки астро-
номических объектов?» Она писала: «Это стало ключевой фразой у
нас в семье: на протяжении многих лет, когда что-то у кого-то из род-
ственников шло не так, мы говорили: 'А вы никогда не рассматривали
возможность сделать карьеру, делая зарисовки астрономических
объектов?
"
Когда Вера сказала своему школьному преподавателю
физики, что ее приняли в Вассарский колледж, тот ответил: «У тебя
все получится, только держись подальше от науки».
Позднее она
вспоминала: «Необходима невероятно высокая самооценка, чтобы
выслушивать подобные вещи и не сломаться».
По окончании учебы Рубин подала заявление о принятии ее на
вакантную должность преподавателя в Гарвард, и ее приняли, но
она отказалась, потому что вышла замуж и уехала вместе с мужем-
химиком в Корнелл. (Она получила ответ из Гарварда, где внизу были
от руки приписаны следующие слова: «Черт побери этих женщин!
Каждый раз, как я нахожу то, что нужно, они уезжают и выходят за-
муж» .) Недавно она приняла участие в астрономической конферен-
ции в Японии, где была единственной женщиной. «Я, правда, долгое
время не могла об этом рассказывать без слез, потому что, конечно,
за одно поколение... немногое изменилось», — признавалась Вера
Рубин.
Тем не менее несомненная значимость ее работы, а также рабо-
ты других ученых постепенно начали убеждать астрономическое
сообщество в существовании проблемы «отсутствующей» массы.
К 1978 году Вера Рубин и ее коллеги тщательно изучили вращение
11 галактик; все они вращались слишком быстро, чтобы законы
Ньютона позволили им оставаться единым целым. В том же году
голландский радиоастроном Альберт Бозма опубликовал самый
подробный анализ десятков спиральных галактик: почти все они
демонстрировали то же самое аномальное поведение. Казалось, что
это наконец убедило астрономическое сообщество в существовании
темного вещества.
Простейшим решением этой удручающей проблемы было пред-
положение, что галактики окружены невидимым ореолом, который
содержит в себе в 10 раз больше вещества, чем звезды.
С тех пор
появились более совершенные приборы для определения наличия
этой «темной» материи. Одной из наиболее впечатляющих является
возможность измерения искривления звездного света при его про-
хождении сквозь невидимое вещество. Подобно линзе очков, тем-
ная материя может преломлять свет (благодаря своей невероятной
массе, а следовательно, и силе гравитации). Недавно при тщательном
компьютерном анализе фотографий, сделанных при помощи косми-
ческого телескопа Хаббла, ученые смогли создать карту распределе-
ния темной материи во Вселенной.
И сейчас продолжаются ожесточенные споры о том, из чего со-
стоит темная материя. Некоторые ученые считают, что она может
состоять из обычного вещества, которое просто плохо различимо
(то есть из коричневых звезд-карликов, нейтронных звезд, черных
дыр и так далее, которые практически невидимы). Такие объекты рас-
сматриваются в целом как «барионное вещество», то есть вещество,
состоящее из известных барионов (таких, как нейтроны и протоны).
Все вместе они называются МАСНО (сокращение, обозначающее
«массивные компактные объекты гало»).

Другие считают, что, возможно, темная материя состоит из очень
горячего небарионного вещества, такого, как нейтрино (его так и
называют — горячим темным веществом). Однако нейтрино дви-
жутся настолько быстро, что на их счет нельзя списывать все скопле-
ние темной материи в галактиках, наблюдаемое в природе.

Третьи
опускают руки и считают, что темная материя представляет собой
принципиально новый вид вещества, называемого «холодное тем-
ное вещество», или WIMPS («слабо взаимодействующие массивные
частицы»), и, пожалуй, это лучшая «кандидатура» для объяснения
темной материи.


Мичио Каку "ПАРАЛЛЕЛЬНЫЕ МИРЫ"
Записан

Вам никогда не приходило в голову ... копьё?
tanaca
Постоялец
***
Offline Offline

Сообщений: 2751



Email
« Ответ #76 : 11 апреля 2016, 16:21:11 »

Я  возвращался  домой  обычно  в  пятом  или  шестом  часу   утра,   по
неузнаваемым пустым и сонным улицам. Иногда  я  проезжал  через  Центральный
рынок - и, я помню, меня особенно поразило, когда я  впервые  увидел  людей,
запряженных в небольшие тележки, в которых они везли провизию; я смотрел  на
обветренные лица и на особенные их  глаза,  точно  подернутые  прозрачной  и
непроницаемой пленкой, характерной для людей, не привыкших мыслить, -  такие
глаза были у большинства проституток - и думал, что, наверное, то же,  вечно
непрозрачное, выражение глаз у китайских кули, такие же лица были у  римских
рабов - и в сущности, почти такие  же  условия  существования.  Вся  история
человеческой культуры для них не существовала никогда, - как не существовала
история вообще, смена политических  режимов,  кровавое  соперничество  идей,
расцвет христианства, распространение письменности. Тысячи лет тому назад их
темные предки существовали почти так же, как они, и так же работали,  и  так
же не знали истории людей, живших до них, - и все всегда было приблизительно
то же самое. И  они  все  были  приблизительно  одинаковы  -  рабочие-арабы,
познанские крестьяне, приезжающие во Францию по контрактам, - и вот эти рабы
на Центральном рынке; все великолепие культуры, сокровища музеев,  библиотек
и консерваторий, тот условный и торжественный мир, который связывает  людей,
причастных ему и живущих за десятки тысяч  километров  друг  от  друга,  эти
имена - Джордано Бруно, Галилей, Леонардо да Винчи, Микель Анджело,  Моцарт,
Толстой, Бах, Бальзак - все это были напрасные усилия человеческого гения  -
и вот прошли тысячи и сотни лет цивилизации, и снова,  на  рассвете  зимнего
или летнего дня, запряженный системой ремней тот же вечный  раб  везет  свою
повозку. После того как я прожил несколько  лет  среди  различных  категорий
таких людей, и в  частности,  после  ужасного  фабричного  стажа,  позже,  в
университете, когда я слушал лекции профессоров и читал  книги,  необходимые
для  курса  социологии,  который  я  сдавал,  меня   удивляло   глубочайшее,
неправдоподобное несоответствие их содержания с тем, о чем в них  шла  речь.
Все, без исключения, теоретики социальных и экономических систем -  мне  это
казалось очевидным - имели очень особенное представление  о  так  называемом
пролетариате, который был предметом их изучения; они все рассуждали так, как
если бы они сами - с их привычкой к культурной жизни, с их  интеллигентскими
требованиями - ставили  себя  в  положение  рабочего;  и  путь  пролетариата
представлялся им неизбежно чем-то вроде обратного их пути к самим  себе.  Но
мои разговоры по этому поводу обычно не приводили ни к чему - и убедили меня
лишний раз, что большинство людей не способно к  тому  титаническому  усилию
над собой, которое  необходимо,  чтобы  постараться  понять  человека  чужой
среды, чужого происхождения и которого мозг устроен иначе, чем они  привыкли
себе его представлять. К тому же я  заметил,  что  люди  очень  определенных
профессий,  и  в  частности  ученые  и  профессора,  привыкшие  десятки  лет
оперировать  одними  и  теми  же  условными   понятиями,   которые   нередко
существовали только в их воображении, допускали какие-то  изменения  лишь  в
пределах этого круга понятий и органически не выносили мысли,  что  к  этому
может прибавиться - и все изменить -  нечто  новое,  непредвиденное  или  не
замеченное ими. Я знал одного старичка экономиста, сторонника классических и
архаических  концепций;  он  был  милый  человек,  часами  играл  со  своими
маленькими внуками, очень хорошо относился к  молодежи,  но  был  совершенно
непримирим в понимании экономической структуры общества,  которая,  как  ему
казалось, управлялась всегда одними и теми же основными  законами  и  в  его
изложении отдаленно напоминала грамматику какого-то  несуществующего  языка.
Одним из этих законов  был,  по  его  мнению,  злополучный  закон  спроса  и
предложения; и сколько я ни приводил ему  примеров  бесчисленного  нарушения
его, старик никак не хотел признать,  что  этот  закон  может  подвергнуться
сомнению - и наконец сказал мне с совершенным отчаянием и чуть ли не слезами
в голосе:
     - Поймите, мой юный друг, что я не могу  с  этим  согласиться.  Это  бы
значило зачеркнуть сорок лет моей научной работы.
     В  других   случаях   упорство   в   защите   и   проповедовании   явно
несостоятельных идей объяснялось  более  сложными,  хотя,  я  полагаю,  тоже
соображениями  чаще  всего  личного   самолюбия   и   непогрешимости;   хотя
беспристрастному человеку становилось с самого  начала  очевидно,  что  речь
может идти только о  печальном  недоразумении,  труды  такого-то  продолжали
считаться заслуживающими внимания и что-то помогающими понять в той или иной
области науки, несмотря на явную их абсурдность и искусственность  или  даже
признаки начинающегося безумия, как в книгах Огюста Конта или Штирнера и еще
нескольких людей, писателей, мыслителей, поэтов, - и  почти  всегда  в  этих
вспышках  безумия  было  нечто   похожее   на   иные   формы   человеческого
представления, наверное, соответствующие какой-то в самом деле  существующей
действительности, о которой мы просто не догадывались.
     Мне приходилось сталкиваться и с другими случаями, отчасти похожими  на
эти, только несколько менее трагическими, но почти столь же досадными, по их
несомненной нелепости. В зимние месяцы, обычно глубокой осенью,  в  субботу,
когда я останавливался на Av. de Versailles против моста Гренель, я в тишине
этих безмолвных часов слышал  издалека  торопливые  шаги  и  стук  палки  по
тротуару - и когда человек, производивший этот шум, проходил  под  ближайшим
фонарем, я сразу узнавал его. Он возвращался к себе  -  он  жил  несколькими
домами ниже - после партии в бридж. Если он бывал  в  выигрыше,  он  напевал
тихим и фальшивым голосом старинную русскую песню, всегда одну и  ту  же,  и
шляпа его была немного сдвинута на затылок; если он проигрывал, то шел молча
и шляпа прямо сидела на его голове. Этого  человека  много  лет  тому  назад
знала вся Россия, судьба которой формально находилась в его  руках,  -  и  я
повсюду видел его бессчисленные портреты; десятки тысяч  людей  слушали  его
речи, и каждое слово его повторялось, как если бы возвещало  какую-то  новую
евангельскую истину. Теперь он жил, как и другие, в эмиграции, в  Париже.  Я
встречался с ним  несколько  раз;  это  был  почти  культурный  человек,  не
лишенный чувства  юмора,  но  награжденный  болезненным  непониманием  самых
элементарных политических истин; в этом смысле  он  напоминал  тех  особенно
неудачных учеников, которые есть в каждом классе любого учебного заведения и
для  которых  простейшая   алгебраическая   задача   представляется   чем-то
совершенно неразрешимым, в силу их врожденной  неспособности  к  математике.
Было непостижимо, однако, зачем он с таким непонятным ожесточением и нередко
рискуя собственной жизнью, занимался деятельностью, к  которой  был  так  же
неспособен, как неспособен человек, вовсе лишенный музыкального слуха,  быть
скрипачом или композитором. Но он посвятил этому все свое  существование;  и
хотя его политическое прошлое не заключало в себе  ничего,  кроме  чудовищно
непоправимых  ошибок,  вдобавок  идеально  очевидных,  ничто  не  могло  его
заставить сойти с этой дороги; и лишенный каких бы то ни  было  возможностей
действовать теперь, он все же занимался чем-то вроде  судорожного  суррогата
политики и издавал небольшой журнал, в котором писали его прежние сотрудники
по давно умершей партии, -  столь  же  убежденные  защитники  архаических  и
несоответствующих никакой действительности теорий.
     И все-таки этот  человек  был  счастливее  других;  в  том  огромном  и
безотрадном мире,  который  составляли  его  соотечественники,  долгие  годы
влачившие все одну и ту же непоправимую печаль, всюду, куда их забросила  их
нелегкая и трагическая судьба, -  на  парижских  или  лондонских  улицах,  в
провинциальных городах Болгарии или Сербии, на набережных Сан-Франциско  или
Мельбурна, в Индии, Китае или  Норвегии  -  он,  один  из  немногих,  жил  в
счастливом  неведении  о  том,  что  все,  ради  чего  он  столько  лет  вел
бескорыстное существование, почти отказавшись от  личной  жизни,  и  что  он
неправильно понимал и прежде, много лет тому назад, - так же давно перестало
существовать, как народный гнев  после  реформ  Петра  или  упрямое  безумие
русских раскольников; и он продолжал хранить свою верность тем  воображаемым
и вздорным идеям, в которых было убеждено  несколько  сот  человек  из  двух
миллиардов людей, населяющих земной шар. Я слышал несколько  раз  его  речи;
меня поражало в них  соединение  беззащитной  политической  поэзии  и  очень
торжественного  архаизма,  не  лишенного  некоторой,   чисто   фонетической,
убедительности.

(Гайто Газданов - Ночные дороги)
Записан
tanaca
Постоялец
***
Offline Offline

Сообщений: 2751



Email
« Ответ #77 : 11 апреля 2016, 16:49:47 »

- Ты помнишь книгу Уэллса, которую мы читали много  лет  тому  назад  -
"Остров доктора Моро"? Ты помнишь, как животные, обращенные в  людей,  после
того как из-за какой-то катастрофы доктор Моро потерял над ними власть, - ты
помнишь, с какой быстротой они забывали человеческие слова и возвращались  к
прежнему состоянию?
     -  Это  унизительное  сравнение,  -  сказал   я,   -   это   чудовищное
преувеличение, я не могу с тобой согласиться.
     Но позже, после того как мне пришлось видеть множество  примеров  этого
душевного и умственного обнищания, я думал, что мой товарищ был, может быть,
более прав, чем мне казалось сначала.  Превращения,  которые  происходили  с
людьми под влиянием  перемены  условий,  бывали  настолько  разительны,  что
вначале я отказывался им верить. У меня получалось впечатление, что я живу в
гигантской   лаборатории,   где    происходит    экспериментирование    форм
человеческого существования, где судьба  насмешливо  превращает  красавиц  в
старух, богатых в нищих, почтенных людей в профессиональных попрошаек,  -  и
делает это с удивительным,  невероятным  совершенством.  Я  как  сквозь  сон
вспоминал и узнавал этих людей: в пьяном старике с  седыми  усами  и  мутным
взглядом,  которого  я  встретил  в  маленьком  кафе  одного  из   парижских
пригородов, куда  случайно  попал,  -  он  хлопал  своего  соседа,  пожилого
французского  рабочего,  который  особенным,  характерным  для  французского
простонародья движением открывал  вкось  рот  с  прилипшим  к  нижней  губе,
насквозь промокшим коротким окурком, - и говорил, с сильным акцентом: мы  их
надули! - и потом вдруг выпрямлялся и умолкал, и мутный его  взгляд  начинал
внезапно грустить, и он говорил - еще стакан белого,  -  и  из  разговора  я
понял наконец, что было предметом и этого восторга и этой выпивки: их группе
рабочих удалось сдать бракованный материал и получить за него  деньги;  -  в
этом человеке я  узнал  свирепого,  усатого  генерала,  которого  помнил  по
России, высокомерного и  жестокого  начальника.  Его  собутыльник  ушел,  он
остался один, заказал себе неуверенным голосом и размашистым жестом и  потом
уставился на меня, время от времени вздрагивая и дергая головой. - Что вы на
меня смотрите? - закричал он мне с раздражением. - Не пожалела  вас  судьба,
однако, - сказал я по-русски. Он рассердился, заплатил и в  пьяном  и  немом
бешенстве вышел из кафе, не взглянув в мою сторону.

(Оттуда же)
Записан
Кот Учёный
Гость
« Ответ #78 : 23 июня 2016, 20:07:58 »

На Шаманкине свой писатель появился

"Накопив достаточно средств, чтобы наконец-то приобрести домик на каком-нибудь солнечном побережье, я для себя решил, что основным моим критерием при покупке станет отсутствие соотечественников в качестве соседей. Не то чтобы я русофоб какой или, не дай Бог, не патриот. Просто я считаю, что настоящий отдых возможен лишь в том случае, когда ты полностью вытаскиваешь себя из повседневной рутины. Понятное дело, что с земляками за забором, будь он хоть десять метров высотой, любой отпуск автоматически превращается в бесконечную попойку и разговоры о политике. Другими словами, в трудовые будни.
Я честно изложил это не подлежащее обсуждению требование агенту по продаже недвижимости, и он заверил меня, что никаких Ивановых в облюбованной мной местности нет. В доказательство он предъявил мне список всех жильцов закрытого элитного поселка, где также не содержалось никого с фамилиями, присущими жителям ближнего зарубежья, включая прибалтийцев и кавказцев. К Джонсам и Смитам я отнесся если и не положительно, то вполне себе нейтрально. Мы подписали сделку, и уже через месяц я прибыл туда с семьей на пробные каникулы.
Реальность оказалась обворожительнее моих самых смелых ожиданий, что, согласитесь, редко случается в жизни. Придраться было решительно не к чему, и я испытывал отчетливую эйфорию и гордость за удачную покупку. Дети мгновенно сдружились с компанией местных воспитанных ребятишек, а мы с женой завели привычку важно обмениваться мнениями со всеми подряд, кого нам доводилось встречать на пляже или в ресторанах. Ни с кем особо не сходились, намеренно держа дистанцию - во избежание трений от слишком тесного общения. Трепали холки их собачкам и хвалили загар. На неизбежный вопрос, откуда мы родом, отвечали уклончиво, что, мол, пришлось поскитаться по миру, и что родиной считаем всю Землю, не делая ничему предпочтений. Прокатывало. До того самого момента.
- Что-то мне ваш акцент кажется знакомым, - сказал нам как-то по-английски учтивый мужчина, густо поросший шерстью, с красавцем-доберманом на поводке. - Вы, случайно, не русские?
Сообразив, что отпираться бессмысленно, мы нехотя подтвердили его догадку, непрозрачно намекнув при этом, что нам неинтересно продолжение разговора в данном ракурсе. Мужнина понимающе покивал и, казалось, посчитал своё любопытство удовлетворенным. Однако при следующей встрече он опять начал приставать к нам с раздражающими расспросами: откуда мы конкретно, какими судьбами и чем занимаемся. Нехорошее предчувствие закралось в мою душу, и я сам пошел в атаку, для затравки осведомившись, не с Украины ли он. Мужчина, которого, кстати, звали, Бернардо, неприлично рассмеялся, как будто мы обвинили его в связях с КГБ, и, вытерев слезы, произнес на чистейшем русском:
- Нет, граждане. Я родился и вырос в Эквадоре, но в России бываю регулярно по долгу службы.
- У вас прекрасное произношение. - Мне только и оставалось, что расстерянно похвалить его.
- Да, - согласился без излишней скромности он. - Я могу с максимальной точностью воспроизводить около десяти русских диалектов и наречий.
- Вы лингвист? - обрадовался я, потому что как-то совсем уж нелепо звучал этот безупречный русский в устах инородца Бернардо.
- Отнюдь. Моя профессия далека от языковедения.
Тут он внезапно извинился за то, что вынужден покинуть нас, и убежал со своим песиком в сторону поселка.
- Ну надо же! - в сердцах воскликнул я. - Родина помнит о нас. Пусть даже и в такой извращенной форме.
- Что ты ноешь? - не поддержала меня жена. - Тебе же сказали: он из Эквадора. Это, кстати, где?
В тот вечер мы освежили в памяти краткий курс географии и о Бернардо больше не говорили.
Встретились мы с ним снова примерно через недельку. В супермаркете. Он яростно потряс мою руку, а жену вежливо поцеловал в щечку, будто бы мы всю сознательную жизнь дружили семьями.
- А вы что же это все время один? - не удержался я. - Супруга ваша не боится оставаться без вас на такое продолжительное время?
- Нет, - легко отреагировал Бернардо. - Мы - современная пара. У нее свои интересы, и с моими они не пересекаются.
- Хм, - не поверил я.
- Она преподает математику в Мичиганском университете. Говорят, достигла больших успехов и признания.
- Но вы с ней видитесь?
- Конечно! Почти каждый день.
- А! Так она здесь, с вами! -обрадовалась моя супруга. - Просто вы не берете ее на прогулки.
Бернардо строго посмотрел на нее, а потом так же неприлично и громко, как в прошлый раз, рассмеялся.
- Ради бога, извините! - тут же поспешил он объяснить свою невыдержанность, не давая нам выпасть в рефлексию. - Я, видимо, должен вам подробнее рассказать о себе, чтобы избежать дальнейших недоразумений. Не хотите ли присоединиться сегодня вечером к моему скромному ужину?
- Вообще-то мы планировали, - начал я, но был безапеляционно перебит женой.
- В котором часу? - осведомилась она.
- Да хоть в шесть, - предложил наш новый друг.
Дома я честно исповедовался жене насчет моих сомнений, пока она подыскивала мне подходящую рубашку для визита.
- Не нравится он мне, - решительно сказал я. - Скользкий какой-то. Двусмысленный. Может, он педик?
- И зачем мы тогда ему нужны? - резонно возразила супруга. - Скорее, на групповуху расчитывает.
- Ты так спокойно об этом говоришь!
- А что тут такого? У каждого свои тараканы.
- Да, но тебе не кажется, что оно как-то касается нас?
- Ты параноик. Стоило платить эти миллионы за дом, чтобы ты и здесь шарахался от людей.
Здравый смысл в ее словах безусловно был.
Ровно в шесть часов мы стояли у крепких чугунных ворот, разглядывая камелии, растущие вдоль стен, огораживающих участок. В домофоне послышался треск, и ворота стали разъезжаться в разные стороны - должно быть, хозяин увидел нас в окно или в камеру наблюдения, и не счел нужным вести дальнейшие переговоры. Пройдя по мощеной дорожке к входным дверям, мы застали улыбающегося Бернардо ждущим нас на пороге.
Обстановка дома была вполне стандартная для нашего райончика. Оно и понятно, жильцы как бы "среднеарифметизировались"согласно доходам и скучковались по этому нехитрому принципу. Другое дело, каким способом наш конкретный Бернардо умудрился добыть капиталы, работая в далекой России? У меня оптовая базка на родине и родственник в администрации губернатора, а у него, иностранца, какие таланты, которых не нашлось у коренных россиян?
- Думаю, на свежем воздухе нам будет комфортнее, - заявил Бернардо и повел нас на задний дворик с роскошным бассейном экзотического типа. - К тому же, я готовлю шашлычки по собственному рецепту.
Стол уже был накрыт на три персоны. Стояло несколько бутылок вина. В прозрачой кастрюльке виднелся салат. Неподалеку дымился мангал.
- Беленького? Красненького? -вкрадчиво спросил он. - А то, может, водочки?
Ну, нет. Для первого свидания со странным незнакомцем я предпочитал был требзвым, держащим ушки на макушке.
- Пивка? - продолжил он, видя мои душевные метания.
- Пожалуй.
- А я красненького, - набралась храбрости жена.
- Чудесно!
Бернардо ловко наполнил три сосуда, налив себе обыкновенной минералки. Красная лампочка мгновенно зажглась в моем мозгу.
- Не употребляете?
- Совершенно.
- Даже после стольких лет работы в самой пьющей стране мира?
- Ну, насчет "самой пьющей" это вы загнули, - отмахнулся хозяин. - В десятке, пожалуй, она все еще держится, но есть, поверьте, у нее и серьезные конкуренты. Что же касается меня лично, то воздержание как раз связано с родом моей деятельности. Алкоголь блокирует некоторые человеческие способности, которые от меня требуются. Так что ничего удивительного. Или, тем более, подозрительного.
Он подмигнул мне.
- Вы такой загадочный! - вовремя встряла моя мудрая женщина.
Мы чокнулись, сведя бокалы над серединой стола.
- За знакомство! - предложил Бернардо.
То количество пива, которое я позволил себе потребить из моего сосуда, было, пожалуй, самым маленьким за всю историю пивных глотков.
- Клянусь, - молитвенно сложил руки на груди Бернардо. - Еще минута, и между нами не останется никаких недомолвок. Я работаю курьером в одной очень уважаемой русской фирме. По причинам, которые вам станут потом понятны, я не хочу раглашать их имени.
Ага. Ну да. Курьером, блин. Кокс им что ли из Эквадора таскает? Чемоданами.
- Хорошо платят?
- Да, вы знаете. Русские - щедрые люди. У нас в Латинской Америке я бы и половину этих денег не получил.
- Что за товар? Если, конечно, это не является коммерческой тайной.
- Да все, что угодно. Сегодня могут попросить письмо доставить, а завтра - посылку. Зависит от ситуации. И даже, бывает, от настроения отдельных личностей. В прошлом месяце поручили ящик с гвоздями притащить.
- Ящик с гвоздями?!
- Не поверите! Еле допер. Животных всяких таскаю. С ними больше всего мороки.
- Кусаются?
- Нет. Их очень легко повредить. А кому нужна груда мяса, скажите? - Бернардо театрально хлопнул себя ладонью по лбу. - Да! Я самого главного вам не сказал! Доставка происходит во сне.
- Не понял.
- Ну, то есть клиент засыпает, видит что-то там у себя, что ему нравится, и дает задание мне. А там уж мое дело -вытащить его на свет божий. Картина прояснется?
Он определенно держал нас за идиотов и даже не стеснялся этого. Мне оставалось только решить, как поинтеллигентнее и желательно без скандала выпутаться из неловкого положения. Любимая моя женщина, где же твоя головная боль, когда мы оба действительно нуждаемся в ней? Мобильник дома оставил, растяпа. Не изобразишь даже фальшивый звонок, что будто кто-то срочно вызывает по делу.
- Шашлык на подходе, - беспечно заявил Бернардо, копаясь в мангале. - Пять минут максимум. Еще винца?
Жена кивнула, хотя ее бокал был наполовину полон.
- И не стесняйтесь обзывать меня последними словами. Можно вслух. Я бы сам ни за что не поверил, если бы мне кто-нибудь наплел подобную чушь.
- Как же вам фирму эту уважаемую уболтать удалось? - спросила моя умница.
- О! Здесь все просто, - не смутился Бернардо. - Их уговаривать вообще не было необходимости. Сами меня нашли и предложили контракт. Рекомендации у меня самые надежные. В наших кругах - это сто процентов успеха.
- А в России таких специалистов нет? - встрял я, чтобы не молчать, как пень.
- Есть, но не моего уровня. Таскают мелочевку всякую, пустяковины. А как на что-то большее замахнутся, так выходит полная ерунда. Вот буквально на прошлой неделе один умелец приволок печатный станок, так попытались его разобрать, а он - монолит. Как будто из цельного куска металла выплавлен. Ну, и скажите, какой от него прок? Забраковали. А у меня - игрушечка. И на ходу.
- Что за станок?
- Ну, ясное дело не ткацкий, - он хитро ухмыльнулся.
Возникла неловкая пауза. Бернардо откинулся на спинку плетеного кресла и с видимым удовольствием рассматривал некоторое время наши кислые лица. Потом он резко вскочил на ноги и принялся хохотать, картинно держась за живот.
- Ты поверил! Поверил! - закричал он, тряся меня за плечо. - На твоем лице все написано, будто чернилами!
На следующее утро я проснулся от того, что жена тормошила меня.
- Ты храпишь, как конь, - заявила она.
Я собирался перевернуться на другой бок и продолжить бесцеремонно прерванное занятие, но какая-то смутная мысль на дне сознания отвлекла меня. Покопавшись немного в себе, я ничего толкового не обнаружил, но сон перебил окончательно. Пришлось подниматься, так как я не люблю без всякой пользы пролеживать бока.
От грохота посуды на кухне проснулась и супруга.
- Ну, давай, готовь мне яичницу, раз ты у нас такая ранняя пташка, - пошутил я, а сам углубился в дальнейшее изучение собственного настроения.
Положительно, что-то меня волновало, но что конкретно, я понять не мог, и только после выпитой чашке кофе до меня дошло: это сон! Так случается часто: привидится какая-нибудь хрень, потом забудется с пробуждением, но где-то на задворках памяти она продолжает болтаться, пока картинки не проявятся одна за другой. Иногда интересные. Однако то, что мне вспомнилось на этот раз, повергло меня в легкий ступор. Я наморщил лоб и попытался прикинуть, стоит ли продолжать ковыряться в себе.
- Стоит, - сказал мой внутренний голос, подражая интонациям Бернардо. - Всего-то и нужно, что задницу от стула оторвать.
Но я поступил еще лучше, поручив это маленькое дельце жене.
- Милая, ты все равно стоишь там, - без всякого упрека сказал я. - Будь добра, открой шкаф слева от тебя.
- Этот?
- Да. И достань с верхней полки коробочку.
- С печеньем?
- Возможно, что да. Давай ее сюда.
Коробка оказалась передо мной на столе. Я легко откинул ее картонную крышку и замер - среди сладких кругляшков безобидного десерта спокойно лежал ствол. Ну, в смысле, пушка. Черная такая, серьезная. Предназначенная для сокращения населения Земли с помощью пуль. Жена вместе со мной разглядывала предмет.
- Это твое? - спросила она с оттенком некоторого уважения.
Я не удостоил ее ответа.
- Сигнализация включена?
Жена пожала плечами, но я уже сам видел светящийся огонек на пульте, что означало полную боевую готовность охранной системы. То есть возможность пробраться ночью в дом и подбросить пистолет у него отсутствовала. Если, конечно, он не является специалистом по взлому. Впрочем, он ведь мог и нанять кого-нибудь, курьер хренов. Деньжата у него водятся. Зачем ему все это - вот в чем вопрос. От скуки? Еще такой вариант: он загипнотизировал меня до такой степени, что я сам раздобыл где-то пушку и положил ее в коробку с печеньем.
И тут я понял, что все мои рассуждения рушатся, как волны об скалу, от одного простого факта: его присутствия в моем сновидении прошлой ночью, где он указал конкретное место будущей находки. Можно придумать тысячу объяснений тому, откуда взялась опасная игрушка, но как Бернардо проник в мое личное, если не сказать интимное, пространство - этому объяснений не было.
- У нас проблемы? - догадалась жена.
- А ты сама как думаешь?
- Не ори на меня.
- Я не ору.
- Нет, орешь.
Вспомнив давешний рассказ Бернардо о монолитном "станке", я поиграл с пистолетом, пощелкал железками - вроде, обыкновенный, насколько я могу судить со своей колокольни стрелка-любителя. Однако понимание того, что дальше с ним делать, ниоткуда не пришло. Хорек этот наверняка сейчас вертится где-нибудь на пляже со своим доберманом, потирает ладошки в предвкушении увидеть наши физии. Вот хрен ему, а не развлечения!
- Давай смотаемся в город, -предложил я жене. - Развеемся. Пацанов на горках покатаем.
- Чо это?
- Не чо, а иди картину Репина на лице малевать. Через час выезжаем.
Пушку я решил пока оставить в коробке. И даже на полку ее обратно поставил, предварительно уничтожив платком отпечатки пальцев.
Пока детишки вкушали аттракционы, а жена шопилась по бутикам, я пришвартовался в одном уютном баре и напузырился хорошим бочковым пивом. От напитка яснее в голове не стало, но от сердца немного отлегло. И шарики закрутились значительно медленнее. То, что доктор прописал. Я уже начал сочинять текст отмазки от обязанностей водителя на сегодня, когда волосатая человеческая лапа легла на стол передо мной.
- Не помешаю?
Бернардо, в широкополой светлой шляпе и таком же солнечном прикиде, стоял, улыбаясь как ни в чем не бывало. В руках он держал два полных бокала: один с пивом, однозначно для меня, другой - с водой. Значит, следил за нами, гад.
- Вижу, ты в расстроенных чувствах, - сказал он, присаживаясь.
- Мы давно на "ты"?
- Со вчерашнего дня. Забыл?
- Давай без предисловий.
- Давай.
Бернардо не выглядел хоть сколько-нибудь смущенным или напряженным.
- Слова зачастую бессильны, - произнес с легкой грустью в голосе он. - Лучше один раз увидеть, не находишь? Зато теперь у тебя появились сомнения. Сторож в панике.
- Какой сторож?
- Который оберегает твой рассудок от всего того, что сам считает лишним. Это его основная задача, и в выполнении ее он - непревзойденный мастер. Но и на старушку, как говорится, всегда найдется "прорушка".
- Как ты это сделал?
- Тебе с самого начала рассказать или только последний эпизод?
- Последний.
- Тогда вот так. - Бернардо щелкнул пальцами.
Я придирчиво посмотрел на бокал с принесенным им пивом.
- Пей. Не отравленное.
Я сделал решительный глоток, показывая ему, что ничего не боюсь.
- Зачем все это? Зачем со мной?
- Ты мне понравился, - без тени иронии сообщил он. - Приземленный ты, конечно, как и все они, но с идеями и фантазиями. Даже в Бога как-то пробовал верить.
- Они?
- Ну да. Люди.
- А ты кто?
- Я тоже. Вернее, часть меня. Не самая большая. И не та, которой особо нужно гордиться. В тебе тоже есть все необходимые части, но сторож...
- Да, ты говорил. Как его обезвредить?
- Ты уверен, что хочешь этого?
- Нет.
Бернардо понимающе кивнул.
- Тогда все, что тебе достаточно знать на данный момент - это наличие самой возможности. А когда возникнет непреодолимое желание, то все пути перед тобой открыты. - Он жестом предостерег меня от дальнейших вопросов. - Их бесконечное количество, и где-то среди них лежит твой. Дерзай.
- Ясно.
- Но если что, я рядом.
Жена подобрала меня чуть тепленьким, но умиротворенным. Должно быть, все-таки он подсыпал мне успокаивающего яду в бокал.
- Тебя на минуту нельзя оставить одного, - заявила она, складывая в багажник машины коробки с покупками. - Заведение план на месяц вперед выполнило, наверное.
- Не бухти, - ласково отмахнулся я, усаживаясь на переднее пассажирское сиденье.
Пацаны наперебой стали мне рассказывать о приключениях прошедшего дня. Надо будет и их научить, подумалось мне. В шею все эти университеты и колледжи. Виллы, яхты. Начальство...
Я сладко потянулся в кресле, представляя, как однажды зайду к боссу прямиком в сон и подарю ему... ну, скажем, скелет мамонта. У него квартира большая. Влезет.
Эта мысль оказалась последней, осознанной мной сегодня."
Записан
Корнак
Модератор своей темы
Старожил
*
Offline Offline

Сообщений: 80950



Email
« Ответ #79 : 27 сентября 2016, 21:40:28 »

Наслаждаемся Сергеем Боровским, отвергнутым Пипой на КП :)
Он теперь у ОЕ
http://www.proza.ru/2016/09/27/218

"Промакиваю губы салфеткой. Встаю из-за стола. Иду к лотку. Галантерейщик уже подсуетился и держит в руках какую-то коробочку для меня.
- По одной капсуле три раза в день после еды.
- Уточни, что ты называешь едой.
- Ну, тогда просто три раза в день, - не смущается шарлатан. - Что такое «день» вы спрашивать не будете?
Открываю коробочку и действительно обнаруживаю в ней разноцветные таблетки. Беру одну, смело заталкиваю в рот. Коснувшись языка, она исчезает, а в желудке — ощущение, будто туда уронили плоскогубцы. Через секунду всё становится на свои места.  "
Записан
Корнак
Модератор своей темы
Старожил
*
Offline Offline

Сообщений: 80950



Email
« Ответ #80 : 30 сентября 2016, 22:50:01 »

Кто-то еще не прочитал Боровского?
Торопитесь.

Айрон:
- cер-боровский, очень хорошо, тебя бог отметил талантом!
Записан
Корнак
Модератор своей темы
Старожил
*
Offline Offline

Сообщений: 80950



Email
« Ответ #81 : 28 октября 2016, 19:05:07 »

Новенькое от Боровского

Гостиничный номер. Вечер. Мужчина в халате смотрит телевизор. Раздается стук в дверь. Он подходит к двери, открывает ее. В коридоре усатый тип в кепке и четверо женщин бальзаковского возраста, вульгарно одетых.
У с а т ы й. Шлюх заказывали?
М у ж ч и н а. Вообще-то нет.
У с а т ы й. Странно. Вот у меня записан номер: 312. Это ваш номер?
М у ж ч и н а. Мой.
Усатый пытается заглянуть внутрь помещения.
У с а т ы й. А может, возьмете? Девчонки что надо!
М у ж ч и н а. Я даже не знаю...
Усатый делает приглашающий знак женщинам рукой. Они проходят внутрь, бесцеремонно устраняя мужчину с дороги.
М у ж ч и н а. Всех что ли сразу?
У с а т ы й. А вам сколько нужно?
М у ж ч и н а. Одну... Ну, может, две...
У с а т ы й. Выбирайте!
Женщины выстраиваются в шеренгу. Мужчина пристально рассматривает их, никак не решаясь выбрать.
М у ж ч и н а. Ладно, пусть все остаются. Вы кредитки принимаете?
У с а т ы й. Разумеется.
Мужчина подходит к висящему на стуле пиджаку, достает портмоне и извлекает из него пластик, протягивая усатому. Тот с удовольствием принимает его.
У с а т ы й. Только у меня терминала с собой нет. Я сейчас спущусь в фойе, прокачу карточку у портье и вернусь. А вы пока можете начинать.
Уходит. Мужчина смотрит на женщин. Смущается.
М у ж ч и н а. Я, знаете ли, никогда раньше этого не делал. С чего мне посоветуете начать?
Ш л ю х а. А вы нам почитайте что-нибудь.
М у ж ч и н а. Из раннего?
Ш л ю х а. Ну, хотя бы.
Все садятся. Мужчина декламирует стихи, которые заканчиваются словами: "и резвым мерином вонзиться в облака".
Слышен храп. Одна из шлюх уснула.
М у ж ч и н а. Это вомутительно! Я тут из кожи вон лезу...
Трое бодрствующих женщин ласкают его.
П е р в а я ш л ю х а. Ну, не сердитесь. Она просто устала.
В т о р а я ш л ю х а. А давайте мы вас развеселим.
Одна из женщин достает мобильник. Включает канкан. Они танцуют, задирая высоко ноги. В конце концов, привлекают к танцу мужчину. Он входит в раж, получая удовольствие от танца.
В это время распахивается дверь. На пороге стоит пожилая дама огромных размеров с авоськами в руках. Все замирают, музыка смолкает.
Д а м а. Это что такое?
М у ж ч и н а. Дорогая, я тебе сейчас все объясню.
Д а м а. Не надо мне объяснять! Это что такое?
Женщины ретируются, забирая с собой спящую. Когда они остаются вдвоем, мужчина вдруг что-то соображает.
М у ж ч и н а. А вы, собственно, кто?
Д а м а. Я? Женщина.
Гордо уходит. Почти сразу за ней приходит усатый сутенер.
У с а т ы й. Все в порядке. Прокатил.
Возвращает растерянному мужчине карточку.
У с а т ы й. Всего доброго.
Исчезает за дверью. Мужчина в недоумении рассматривает пластик.
М у ж ч и н а. Почему я? Почему именно я?
И з з а л а. Да потому что ты - лузер!
Громкий смех в зале. Занавес.
Записан
James Getz
Модератор своей темы
Старожил
*
Offline Offline

Пол: Мужской
Сообщений: 16761


Stalker


WWW
« Ответ #82 : 14 июня 2017, 11:50:31 »

Владимир  Серкин *Звезды Шамана*


http://www.koob.ru/serkin/



Записан

Благодарю форумчан за интересное общение.  Заходите в гости на мой форум. 🙂
Вильгельм Голимый
Гость
« Ответ #83 : 16 июня 2017, 15:38:06 »

Разговоры с Дедом Прохором

Я познакомился с Дедом Прохором на трамвайной остановке в городке Удоды на границе с Монголией.
Я как раз приставал к красивой молодой доярке, ехавшей на трамвае в Улан-Батор продавать кумыс, с целью поговорить с ней об антропологии, когда мой взгляд упал на старого седого монгола, сидевшего на урне в дальнем углу остановки и задумчиво жевавшего стебель саксаула.
— Кто это такой? — спросил я доярку в несвойственной мне резкой манере.
— О, это известный на весь Дальний Восток специалист по психотропным растениям, заслуженный шаман МНР, дважды герой социалистического труда, товарищ Угургын Абсагаб уй-Юбыгуй, — ответила она, скаля в широкой улыбке крепкие гнилые зубы. — Но мы зовем его просто Дедом Прохором.
— А почему с большой буквы? — поинтересовался я, чтобы поддержать разговор.
— В знак уважения, — многозначительно ответила доярка и почему-то подмигнула мне левым глазом, хитро ухмыльнувшись при этом.
Я попросил ее представить меня этому человеку. Она подошла к нему и они долго о чем-то возбужденно спорили, после чего она повернулась и ушла, забыв на остановке свой бидон с кумысом. Больше я ее не встречал.
Решив, что меня представили я подошел к старому монголу и завел с ним разговор. Он нисколько не удивился и мы даже потерлись носами в знак приветствия, а потом недолго помолчали, но не потому, что не знали, что сказать друг другу, а потому что как раз в тот момент мимо пробегало стадо низкорослых монгольских слонов и из-за их топота ничего нельзя было расслышать.
Наконец пыль улеглась и я начал рассказывать старому монголу, какой я солидный антрополог, внушительная личность и уважаемый эксперт в области разведения сайгаков, а также какой у меня авторитет среди даосских монахов Маньчжурии. Он внимательно слушал меня и после каждого слова кивал, что, как впоследствии выяснилось, служило ему превосходной зарядкой для мышц шеи, которая была у него исключительно мускулистой.
А когда я рассказал ему, что для него было бы великой честью отобедать со мной, он дружелюбно протянул мне свободный конец стебля саксаула и мы доели его вместе. Но когда я неосторожно заявил, что я великий шаман и умею варить очень прогрессивный компот из мухоморов, а также являюсь непревзойденным охотником на сибирских землероек, он так странно посмотрел на меня, что мне стало немного стыдно и я даже отвел глаза, хотя обычно считаю себя человеком с богатым жизненным опытом. Так мы и сидели в гробовом молчании, пока наконец не подошел его трамвай на Ыгбурлун.
Он попрощался, вспрыгнул на буфер и покинул остановку, а я остался на остановке и на душе у меня было неспокойно, потому что мне было стыдно за то, что я чем-то огорчил такого достойного во всех отношениях старого монгола товарища Угургына Абсагаба уй-Юбыгуя.

Дохлый тушканчик отбрасывает тени

Вдруг Дед Прохор оставил меня одного и гигантскими скачками понесся вдоль по пустыне Гоби. Через четыре часа он вернулся, сжимая в кулаке дохлого тушканчика. По всему было видно, что он доволен собой. Лицо его, однако, хмурилось.
— Посмотри, — сказал мне Дед Прохор, разжимая кулак. В кулаке лежал дохлый тушканчик. Это очень удивило меня. Я спросил:
— Зачем тебе понадобился этот дохлый тушканчик?
— Видишь ли, — сказал Дед Прохор, разом погрустнев, — пока я гнался за этим дохлым тушканчиком, он был совсем еще не дохлый. Но когда я его наконец догнал и раздавил грубой подошвой своего башмака, он внезапно перешел в другое состояние...
— О! — потрясенно сказал я. — Чем это можно объяснить?
— Я думаю — это судьба, — мрачно сказал Дед Прохор. — Еще никому не удавалось уйти от своей судьбы.
Он взял труп за длинный хвост и, раскрутив в воздухе, забросил за пределы всякой видимости.
— Пойдем, — сказал Дед Прохор. — Нам нельзя мешкать. Место, куда упал тушканчик, является необычным местом, и я должен буду показать тебе там нечто удивительное.
Тушканчик упал возле старой стены, некогда сложенной из саманного кирпича советскими строителями с целью, известной пожалуй только им. Поскольку все советские строители давным-давно вымерли, эта стена представлялась мне чрезвычайно таинственным местом. Я принялся изучать сложный узор, который образовывала кладка, но, когда дошел до третьего ряда снизу, Дед Прохор довольно бесцеремонно оборвал мои иссследования точным пинком. Я упал на песок, больно ударившись носом о стену и непонимающе уставившись прямо перед собой. Потом Дед Прохор рассказывал, что сделал это специально, чтобы завладеть моим вниманием. Он всегда, когда хотел завладеть чьим-либо вниманием, давал ему пинка, причем так, чтобы этот человек как можно сильнее ударился носом. Нос — говорил Дед Прохор — это точка, где у человека собрано все внимание. Я склонен верить ему...
Итак, Дед Прохор завладел моим вниманием. Он поднял тушканчика за хвост и поднес его вплотную к стене, на которую мягко ложился яркий свет заходящего за далекие барханы полуденного солнца. На стене четко вырисовывалась расплывчатая тень зверька.
— Что ты видишь на стене? — спросил Дед Прохор, будто читая мои мысли.
— Тень, — ответил я не задумываясь.
— Молодец, — похвалил меня Дед Прохор. — Опиши мне, какой формы эта тень?
— Сложносоставной конгломерат округлых фигур, чем-то напоминающих неправильные овалы, обладающий несколькими ответвлениями, аналогичными тем, что можно наблюдать у фрактальных множеств, построенных, в частности, по алгоритмам Мандельброта, и переходящий через две практически симметричные выраженные седловые точки в вытянутую линию хвоста, с кисточкой на конце, которую ты держишь в руке. Кстати, а который теперь час? Не пора ли нам обедать?
Было заметно, что Деду Прохору не понравилось мое объяснение. Он сказал:
— Если ты намекаешь на тушканчика, то он уже начал портиться, а другой пищи у нас нет. Но и тушканчика я отдам тебе лишь чуть погодя. А сейчас попробуй снова описать его тень, только на этот раз поскорее.
С этими словами Дед Прохор перевернул тушканчика таким образом, что тот лег на его ладонь горизонтально, как бы глядя на стену своими маленькими вылупленными глазами, выражение которых мне сразу не понравилось. В этих глазах не читалось ни капли интеллекта, и ни малейшей искорки юмора — поэтому они меня пугали. Тень стала гораздо компактнее, хвост с кисточкой безвольно свешивался с ладони Деда Прохора. Я описал новую форму, причем постарался сделать это предельно быстро.
— То есть ты понимаешь, что тень тушканчика изменилась? — уточнил Дед Прохор, когда через несколько минут я закончил и позволил себе перевести дыхание.
— Да.
— Но изменился ли сам тушканчик?
— Нет.
— Значит ли это, что тушканчик и его тень никак не связаны между собой?
— Нет, они связаны. Это же его тень!
— Да, — согласился Дед Прохор. — Это его тень. А теперь представь, что тушканчик при жизни мог видеть только свою тень на этой стене, и не мог видеть себя.
— Разве такое возможно? — удивился я.
— Если бы у тебя были такие выпученные глаза, как у него, ты бы тоже не мог себя видеть, — заверил меня Дед Прохор. — А теперь представь удивление тушканчика, когда он видит свою внезапно изменяющуюся тень, но не понимает, чем было вызвано такое изменение. Он пытается сознательно сохранить старую, вытянутую форму, или напротив, принять новую, более округлую, но у него ничего не получается, и он только вертится перед стеной, а тень его пляшет на ней, беспорядочно изменяясь, принимая все новые очертания...
— Да, — согласился я, начиная кое-что понимать. — Устрашающая картина! Неужели и мы, как этот тушканчик, пытаемся управлять день ото дня меняющейся формой своей тени, даже не подозревая о том, что наша настоящая форма неизменна, что она совсем другая?..
Дед Прохор усмехнулся, сощурив свои и без того неширокие глаза.
— Да, что-то вроде. — Сказав это, он протянул мне дохлого тушканчика. — Ешь. Скоро тебе понадобятся все твои силы.
Нечего и говорить, когда Дед Прохор хотел меня напугать, ему это всегда удавалось. Холодок пробежал у меня по спине.
— Насколько скоро? — нервно спросил я.
— Вот уж не знаю. Но будь спокоен, это случится раньше, чем судьба заставит тебя внезапно перейти в другое состояние...

Монгол смотрит на закат
— Когда монгол смотрит на восхитительный закат, раскинувшийся по целому небосводу и сияющий всеми небесными красками, от пурпура до глубокой синевы, он сам становится этим закатом.
— Неужели это бывает каждый раз?
— Нет конечно. Потому что если монгол смотрит на восхитительный закат, но думает в это время о своем самом любимом баране, он вовсе не становится закатом. Он становится своим самым любимым бараном.

Дар видеть
Забрел однажды слепой бродяга в Улан-Баторский Музей Изящных Искусств. В руке он держал веревку, к которой была привязана большая кудлатая собака, служившая ему проводником и, одновременно, вьючным животным. Вахтер на входе заснул, и бродяга беспрепятственно прошел в залы.
Он шел между шедеврами народного творчества: сверкающими витражами, позолоченными статуями, цветистыми коврами из верблюжей шерсти и облезлыми чучелами редких животных, и думал: "О! Наверное я очень достойный человек, раз верховный бог Ябукчу-кыргым так щедро наградил меня за мои заслуги, подарив возможность видеть столь многое. Как много темноты я вижу!"

Осквернение дворца
Как-то, поздней весной, легендарный властитель Сухэ-Батор отдыхал в своем дачном дворце, что располагался в поросших густым кустарником горах Уркун-Ыч. Каждый день отправлялся он на охоту на степных собак, и иногда возвращался с добычей. Так получалось потому, что охотился он не ради пропитания, а для удовольствия.
Вернувшись раз под вечер во дворец, он застал там самый настоящий беспорядок. Драгоценные вазы династии Мин валялись разбитыми на исцарапанном сандаловом паркете, изысканные блюда монгольской кухни были вывалены из хрустальных мисок на шелковые скатерти, роскошная двенадцатиспальная кровать с балдахином из пандовых шкур была смята и обгажена...
Надо сказать, что великий Сухэ-Батор всегда был крайне скромен, даже аскетичен, и посему довольствовался малым количеством прислуги. В тот момент вся прислуга как раз отсутствовала, отправившись в горы Уркун-Ыч, чтобы набрать хворосту для шашлыка, который они устраивали всякий раз, когда Сухэ-Батор возвращался с добычей.
И вот властитель в неистовстве начал бегать по разоренным комнатам дворца в поисках злоумышленника, призывая на его голову все кары Народного Хурала. В каждой следующей комнате он встречал все новые разрушения, и ярость его росла пропорционально...
Наконец он вбежал в ванную комнату, и прямо перед собой увидал ужасную всклокоченную фигуру... Сухэ-Батор немедля сдернул с плеча пневматическую винтовку производства второго цеха Ижевского Завода, дослал пульку в патронник, и, защелкнув замок, прицелился в ненавистного врага, стремясь напоследок поймать его взгляд, в котором бы сквозили: низменность души, стыд за содеянное и униженная мольба о пощаде.
Но, к своему удивлению, во взгляде, которым встретила его всклокоченная фигура, были лишь: величайшее презрение, благородство сильного и праведный гнев. И таким выразительным был этот взгляд, что руки Сухэ-Батора ослабли, и винтовка выпала из них на пол ванной комнаты, разбив последние кафельные плитки.
Таким образом, большое зеркало ванной комнаты, в котором Сухэ-Батор встретился взглядом со своим отражением, оказалось единственным уцелевшим предметом во дворце. А прислуга, вернувшаяся вскоре с охапками хвороста, и удостоившаяся рассказа о происшедших событиях из уст своего владыки, поняла одну важную вещь: "Как бы сильно ты ни нашкодил, не стесняйся принять уверенный облик перед лицом возмездия, и оно, вполне возможно, минует тебя по одной этой причине."
А бешеного кабана, устроившего описанное ранее свинство, на следующий день изловила и съела бригада штукатуров, вызванных из столицы для восстановления дачного дворца Сухэ-Батора в горах Уркун-Ыч.

Стена в осколках

В тот день стояло прекрасное туманное солнечное утро. Я гулял по Улан-Батору, бесцеремонно расталкивая локтями монгольских стариков и детей. Вернее, детей я не расталкивал. Они были очень приземистые и потому их не так-то легко было растолкать локтями. Приходилось применять пинки и подсечки. Надо признаться, что я не всегда был достаточно ловок, и окружающие даже стали смотреть на меня с укоризной.
Вдруг у моих ног упала обгоревшая спичка. Я сразу узнал ее. Такими спичками разжигал свои самокрутки Дед Прохор. Я посмотрел наверх, и увидел его. Дед Прохор сидел прямо надо мной на высоком бетонном заборе, усыпанном битым стеклом. Он курил, и, судя по цвету и фактуре пепла, падающего на мои начищенные туфли, курил он отнюдь не табак.
-- Самбайну, Дед Прохор! -- крикнул я.
-- Сам самбайну! -- ответил он с такой ехидной физиономией, что мне показалось, что он дразнится.
-- Скажи, как тебе удается сидеть на этой стене? Ведь она вся усыпана стеклом! -- удивился я.
-- А очень просто, -- отвечал Дед Прохор, щелчком отправив недокуренную самокрутку в полет. Окурок пролетел несколько метров и попал в жирного тукана с огромным клювом, который дремал на ветке огромного платана. Тукан громко закаркал, но поскольку спросонья ничего не соображал, то камнем упал на сухую землю клумбы, где его право на жизнь незамедлительно оспорил дикий полосатый кот, пробегавший мимо.
-- Это история о крушении грандиозных планов в результате человеческой жадности, -- продолжал тем временем Дед Прохор, совершенно сбив меня с толку. Я-то наивно полагал, что он собирается рассказать про стену и осколки.
-- Когда строители воздвигали эту стену, им велели как следует защитить ее от нежелательных посетителей вроде меня, -- рассказывал он. -- Но когда строители опустошили двадцать ящиков пива, специально выписанных для этой цели, прораб, ответственный за стену, решил половину стеклотары не пускать в бой, а сдать в приемный пункт, а на выручку купить еще пива. В результате осколки не смогли покрыть бетон достаточно часто, и любой немощный старикан, вроде меня, может легко перебраться через эту стену. Запомни: никогда нельзя экономить на средствах при достижении своих целей, даже таких низменных, как подсыпание колючек под задницы своих ближних.

 

Самый главный институт

-- А зачем понадобилось ставить здесь эту стену, да еще и с осколками? -- спросил я. -- Что находится там, за ней?
-- Самый главный институт монгольской академии наук, -- ответил Дед Прохор. -- Это и в самом деле очень важное и серьезное учреждение, поверь мне. Если бы меня когда-то не выгнали с поста генерального секретаря МНРП...
У меня глаза полезли на лоб. Я и не подозревал, что Дед Прохор когда-то был главой народного Хурала.
-- А за что тебя выгнали? -- спросил я.
-- За то, что слишком умничал. Молодой был...
Я только открыл рот, чтобы спросить его еще о чем-то -- ведь я очень люблю задавать вопросы -- когда Дед Прохор внезапно зажмурил правый глаз и, свесившись со стены, пристально поглядел на меня левым. Его зрачок расширился, как у собаки, заняв все пространство между веками, а сам глаз, как мне показалось, чуть не вылез из орбиты.
-- О-о-о! -- сдавленно просипел Дед Прохор. -- Я вижу! Сейчас с тобой случится что-то особенное.
Я насторожился. Шерсть на моем загривке стала дыбом, как всегда бывало в таких случаях.
-- Что со мной случится? -- спросил я.
-- Нечто удивительное! -- сказал Дед Прохор. -- Величайшая удача. Погоди немного, я чувствую ее приближение.
Слова Деда Прохора сильно подействовали на меня. Я внимательно осмотрелся по сторонам, но ничего особенного не заметил. Тогда я попробовал так же выпучить глаз, как Дед Прохор, надеясь, что это обострит мое зрение.
-- Ничего не вижу, -- наконец признался я. -- Ты уверен, что сейчас что-то произойдет?
-- Нет конечно. А зачем ты выпучил глаз?
-- Я брал пример с тебя, ведь ты тоже выпучил глаз.
-- Это я передразнивал тебя.
-- Значит ничего особенного не должно было случиться? -- разочарованно протянул я.
-- А разве ты не ощутил себя как-то особенно, когда поверил в то, что скоро с тобой случится что-то очень хорошее?
-- Ощутил.
-- Ну так разве я лгал тебе, обещая что-то особенное?
-- Лгал... наверное. Я не знаю.
-- Хм, -- Дед Прохор с сомнением посмотрел на меня и начал сворачивать еще одну самокрутку. -- Ты или слишком умен, и водишь меня за нос, или слишком туп, и в самом деле ничего не понимаешь. В любом случае наша беседа зашла в тупик... Ты, помнится, спрашивал об учреждении за этим забором? Знаешь, чем там занимаются?
-- Разрабатывают новые виды оружия?
-- Да нет, что ты. Монгольские военные и со старыми-то видами еще не научились обращаться.
-- Разгадывают парадоксы астрофизики?
-- О такой ерунде думать -- себя не уважать, -- Дед Прохор поджег самокрутку и вставил в ноздрю, чтобы она не мешала ему говорить. -- Видишь ли, самые удивительные моменты в жизни человека бывают в двух случаях: когда все еще впереди, и когда все уже позади. Ты только что испытал первое из этих состояний, когда выпучив глаз озирался по сторонам в ожидании внезапного наступления полного счастья. На самом деле тебе и счастья-то не надо было. Ты был счастлив, лишь ожидая его. Я прав?
-- Да. Я ощущал себя необычайно свободно и отстраненно. Я забыл про все свои прошлые проблемы и ждал от будущего только самого лучшего. Как бы я хотел снова повторить эти мгновения, когда все, что со мной было плохого -- уже позади, а все хорошее -- только предстоит!..
-- Вся жизнь состоит из таких мгновений, -- равнодушно сказал Дед Прохор и прицелился окурком в дикого полосатого кота с окровавленной мордой, вылезшего из тумана и хмуро глядящего на нас. -- Почему ты этого не понимаешь? Почему этого никто не понимает?!
-- Почему, Дед Прохор?
-- Вот над этой загадкой и бьются уже который год ученые в самом главном институте монгольской академии наук.

Разделение людей

-- Расскажи про те времена, когда ты был генеральным секретарем МНРП, -- попросил я. -- Мне очень интересно.
-- Почему это тебе интересно? -- удивился Дед Прохор. -- Может ты собираешься перенять опыт, чтобы самому стать правителем Монголии? Не стоит, это никчемное занятие. Лучше я расскажу тебе одну историю...
Как-то раз собрались в одной высокогорной юрте три самых мудрых министра монгольского правительства и заспорили.
Спор начал министр культуры. Он вынул из полы халата чей-то тонкий палец с длинным, холеным ногтем, поучительным жестом поднял его вверх и произнес:
— В мире есть только два типа людей: талантливые деятели искусства, неустанно созидающие шедевры красоты и гармонии, и обыватели, не способные ни создавать, ни понимать прекрасное.
Услышав это, министр труда почесал огромные мозоли на своих ладонях и весомо сказал:
— Нет, все люди делятся на тех, кто трудится, подобно могучим буйволам, мерно вышагивающим по залитому мутной водой рисовому полю, и тех, кто не умея толком довести до конца ни одно дело, и в глубине души своей осознавая это, всю жизнь учится как можно более хитроумно паразитировать на своих собратьях. А уж на каком поприще трудятся ранее означенные достойнейшие буйволы: выписывают ли они непостижимо изящные иероглифы на тончайших шелках или вяжут колючие носки из грубого собачьего волоса — не суть важно. Все равно большая часть их работы будет присвоена трутнями, преуспевшими в своем единственном подлом навыке.
И тогда министр обороны выхватил большой китайский меч с широким изогнутым клинком, кровостоком и двумя колокольчиками, и разрубил каждого из своих собеседников ровно пополам. Потому что тайна разделения людей известна только избранным, и должна таковой остаться.

Стая диких гусей

В пустыне Гоби стояла засуха. Мы с Дедом Прохором тоже стояли в пустыне Гоби, но не так основательно. Постояв немного, Дед Прохор и вовсе присел возле своей юрты, которая вместе с нами стояла в пустыне Гоби.
-- Смотри-ка! -- вдруг крикнул Дед Прохор, испугав меня. -- Кто это там летит?
Я всегда отличался завидным зрением, и, достав из сумки половинку полевого бинокля, вгляделся в небо без единого облачка, принявшее от зноя тяжелый свинцовый оттенок.
-- Дикие гуси, -- сказал я.
-- Куда они летят?
-- Летят клином, курс: 315, скорость: 23, эшелон: 180. Предположительная цель: болота к югу от реки Орхон.
-- Врешь ты все, -- лениво отмахнулся Дед Прохор. -- Они летят вон к тому корыту, из которого пьют собаки моего брата.
Тут я заметил возле юрты старое рассохшееся корыто с водой и множество собак, неподвижно лежащих вокруг. Их языки безвольно свисали по бокам.
Заметив мой внимательный взгляд, Дед Прохор сказал:
-- Ты, возможно, видел моего брата. Его зовут Дед Федор. Он уехал в Манчьжурию на сбор лекарственных грибов, и поручил мне присмотреть за собаками.
Тем временем дикие гуси долетели до нас и, упав на песок, покатились по нему, гася инерцию. После чего встали, отряхнулись и проследовали к корыту, оттеснив собак. Собаки переглянулись, поняли, что оказались в меньшинстве, и ни слова не говоря, удалились в тень за юрту.
-- Вот видишь, -- сказал Дед Прохор. -- А ты говоришь "болота". Те болота еще сто лет назад осушили советские мелиораторы методом ненаправленного взрыва.
-- Но я сам видел на карте!.. -- запротестовал я.
-- Советским картографам об этом, как и тебе, ничего не сказали, -- оборвал меня Дед Прохор.
-- А куда полетят гуси после того, как напьются?
-- Пока они не выпьют всю воду из корыта, они никуда не полетят. Так и будут жить здесь.
-- Но их так много, что они выпьют ее очень скоро. Тогда ведь они улетят?
-- Утром я подолью еще воды. Я ведь должен ухаживать за ездовыми собаками своего брата.
-- Но гуси -- дикие, перелетные птицы! Как же они смогут отказаться от своей свободы, да еще променяв ее на такую никчемность, как грязное корыто с водой для собак?
-- Знаешь, как ни странно, люди тоже рождаются свободными...

Невосполнимая потеря

Утром Дед Прохор был необычайно мрачен. Он ходил возле юрты, надвинув тюбетейку на глаза и пинал диких гусей, путавшихся у него под ногами.
Когда я спросил его, в чем дело, он остановился и сказал:
-- Сегодня меня не станет...
Эта новость сокрушила меня. Однако, я не хотел выказывать растерянность, которую он бы непременно осудил.
-- Где закопать твой труп? -- деловито спросил я.
-- После меня не останется трупа. Я никогда не бросаю мусор, где попало.
Я отложил лопату, уже было взятую в руки и задал последний вопрос:
-- Что же мне делать, когда ты исчезнешь? Я успел сильно привязаться к тебе.
-- Да? Что же, тогда тебе придется найти себе другого Деда Прохора. Потому что всякий раз, когда мы теряем человека, ставшего частью нас, мы в самом деле теряем часть себя. Потеря такого рода вырывает из нас слишком большие куски, и поэтому во что бы то ни стало должна быть восполнена. Оставляя ее без компенсации, мы разрушаем себя.
С этими словами он сдвинул тюбетейку на затылок, пнул напоследок пару гусей, разбежался и исчез.

Новый дед

Я горько оплакивал потерю Деда Прохора в течение тридцати двух с половиной часов. Потом вспомнил его последний совет и решил действовать в соответствии с ним. Мне нужен был другой Дед Прохор, и я отправился на его поиски. Однако не успел я отойти от юрты на несколько шагов, как увидел на горизонте человека. Он был одет в мягкие сапожки с загнутыми носами и халат, с вышитыми на нем мифическими животными: олимпийскими медведями.
По мере того, как он приближался, я, к своему огромному удивлению, узнавал в нем все больше знакомых черт.
-- Дед Прохор! -- закричал я, с радостной улыбкой бросаясь навстречу. -- Ты вернулся?!
-- Да! -- так же громко воскликнул он, радостно улыбаясь мне в ответ. -- Я вернулся! Но я -- не Дед Прохор! Я -- его брат, Дед Федор, и я пришел за своими ездовыми собаками!
Дед Федор свистнул командным голосом, его собаки построились в две шеренги и зашагали прочь. Дед Федор подошел ко мне, вытер мне нос, сказал:
-- Никогда не позволяй своим желаниям затмевать твое зрение! -- и ушел вслед за ними.

Незаметная подмена

И тут я понял, как ужасно посмеялась надо мной жизнь. Я отправился на поиски кого-то, кто заменил бы мне Деда Прохора, и нашел его, но потом упустил, даже не поняв, что теряю свой последний шанс. Вряд ли мне снова когда-нибудь встретится брат Деда Прохора. И уж тем более никогда не встретится сам Дед Прохор. Я особенно остро ощутил свою полную никчемность, сел на большой камень и заплакал.
Загорелая морщинистая рука ласково погладила меня по голове. От неожиданности я вскочил, опрокинул камень и, поскользнувшись, упал на песок. Передо мной стоял Дед Прохор.
-- Ну не плачь так! -- сказал Дед Прохор и укоризненно покачал головой. -- А то я, глядя на тебя, тоже расстроюсь. А я не люблю расстраиваться. Я люблю быть веселым, несмотря ни на что. Потому что ничто в этом мире не стоит ни малейшей моей слезинки. И твоей, кстати, тоже.
-- Дед Прохор, как получилось, что ты не исчез, как собирался?
-- Кто исчез, я? -- Дед Прохор искренне удивился. -- Я вовсе не собирался исчезать. Кто тебе сказал такую глупость?
-- Ты сам мне это вчера сказал. И исчез на моих глазах.
-- Вчера мы с тобой не виделись. Кто исчез вчера, я понятия не имею.
Я был снова сбит с толку.
-- Но откуда тогда ты меня знаешь?
-- Я тебя и не знаю. Я просто подошел тебя утешить, видя, как ты плачешь.
-- Значит, ты не Дед Прохор?
-- Да нет. Я Дед Прохор. Но я не тот Дед Прохор, про которого ты говорил. Я -- совсем другой Дед Прохор.
-- И у тебя нет брата -- Деда Федора?
-- А что, здесь был мой брат? -- Дед Прохор заметно оживился. -- Куда он пошел? О! Я вижу следы его собак! Надеюсь, я еще смогу их догнать до захода солнца. Счастливо оставаться!
Я бросился вперед и крепко схватил его за ногу. Второго такого шанса я упустить не мог.
-- Ты что, дикий?! -- в ужасе отпрянул от меня Дед Прохор.
-- Я очень извиняюсь, но никуда не отпущу тебя, Дед Прохор. Потому что вчера уже потерял одного Деда Прохора. А у меня их не так много, чтобы я мог позволить себе такую расточительность.
-- Да? -- мои слова смутили Деда Прохора. -- Ну ладно. С Дедом Федором мы еще увидимся, а ты ведь совсем пропадешь в этой пустыне без присмотра.
Мы вернулись к юрте, разожгли костер и сели вокруг него. Я поставил на огонь алюминиевый таз с водой. Когда вода вскипела, Дед Прохор достал из складок халата недоеденное баранье ребро, сдул с него песок и стал греть в кипятке, иногда обнюхивая и облизывая. Я отметил, что все его жесты были в точности такие же, как и у того, прежнего Деда Прохора.
-- Меня мучает загадка, -- сказал я. -- Как получилось, что ты в точности похож на того Деда Прохора, которого я знал, но говоришь, что ты -- совсем другой Дед Прохор?
-- Представь на миг, что каждую ночь, когда ты засыпаешь, тебя убивают. И взамен помещают твоего двойника. Который хранит все твои мысли. И все твои сны до последнего мгновения твоей жизни. Длившейся всего один день. А также все мысли тех, что были до тебя. Что были в тебе. А теперь перешли к нему. Заметишь ли ты подмену? Замечаешь ли ты подмену?..
Я долго обдумывал эти слова, так ничего не понял, и сказал:
-- И что же это все значит?
-- Это значит, что сегодня ты добился на удивление многого. Ты сумел полностью возместить для себя потерю того, прежнего Деда Прохора.

Расколотый идол

Вскоре погода сильно изменилась. С севера подул сильный ветер, принесший с собой холод и маленькие жесткие снежинки, который здесь называли "серьезным дождиком". Мы с Дедом Прохором вылезли из юрты, хмуро посмотрели на небо, и решили разогреться. Я начал бегать вокруг юрты кругами, а Дед Прохор даже несколько раз перепрыгнул через нее. Гуси, дрожа от холода, жались к обледеневшему корыту и смотрели на нас нечеловеческими глазами. После получаса упражнений я сказал, что мне по-прежнему холодно, и мы пошли в пустыню, чтобы найти там валежник для костра.
Кроме валежника мы неожиданно нашли в пустыне расколотого монгольского идола. Дед Прохор тщательно обнюхал каменный постамент, потом в изобилии валявшиеся вокруг обломки, и сказал, что это остатки статуи главного монгольского бога Ябукчу-кыргыма.
Я попросил рассказать, что это за бог, и тогда Дед Прохор, разведя костер прямо посреди обломков, сел, протянул к нему руки и начал рассказывать:
-- Когда-то, в очень далекие времена не было ничего...
-- Ничего?! -- удивился я.
-- Да, ничего не было, -- авторитетно заверил меня Дед Прохор. -- Совсем ничего. Был только верховный бог Ябукчу-кыргым. И вот однажды он понял, что в нем, кроме множества положительных особенностей, вроде бы есть какие-то отрицательные...
-- Разве у бога могут быть какие-то отрицательные особенности?
-- Конечно. Чем более высокоорганизовано существо, тем сложнее его устройство. А чем оно сложнее, тем больше шансов для появления в этом самом устройстве отрицательных особенностей, -- сказав это, Дед Прохор долго и глубокомысленно ворошил палкой угли, после чего продолжил.
-- И вот Ябукчу-кыргым решил избавиться от своих отрицательных качеств. Уж не знаю, зачем это ему понадобилось, но он так захотел. А воля верховного бога -- закон, как ни крути. Для достижения своей неординарной цели он решил применить методы формальной логики, и разделить проблему на множество крохотных, легко разрешимых частей. Ну а поскольку проблемой был он сам, он расколол себя на мельчайшие кусочки.
Дед Прохор замолчал, хитро глядя на меня и всем своим видом давая понять, что рассказ окончен. Но меня было не провести. Я понял смысл этой истории.
-- Он расколол себя на людей? -- высказал я свою смелую догадку.
-- Людей, мышей, кирпичей, а может быть на атомы или электромагнитные колебания -- откуда я знаю? -- Дед Прохор зевнул, завернулся в шерстяную накидку и лег на бок возле костра.
-- И что же было дальше?
-- С тех пор его никто не видел, -- Дед Прохор прикрыл глаза.
-- Но он же не разделился бы, если бы не был уверен в том, что сможет собраться? Когда же он появится снова?
-- Только тогда, когда все, что плохо, отомрет, и остальное найдет способ собраться в единое целое, -- сказал Дед Прохор, не открывая глаз.
-- Когда же это будет?
-- Не знаю... Дело в том, что... как бы тебе сказать?.. Процесс затянулся.  

 (Автор неизвестен)
Записан
Вильгельм Голимый
Гость
« Ответ #84 : 27 июня 2017, 14:01:45 »

Всё-таки краткость – сестра таланта. До кома в горле просто.
Один раз Эрнест Хемингуэй заключил пари, что сможет написать самый короткий трогательный рассказ в мире. Он выиграл спор: «Продаются детские ботиночки. Неношеные» («For sale: baby shoes, never worn»). С тех пор многие пытаются повторить его эксперимент и составить целую историю из 6 слов, способную тронуть и удивить читателя (в переводе может быть на слово больше или меньше).

Незнакомцы. Друзья. Лучшие друзья. Любовники. Незнакомцы.
«Вы ошиблись номером», – ответил знакомый голос.
Пассажиры, сейчас с вами говорит не капитан.
Я встретил родственную душу. А она – нет.
Продаю парашют: никогда не открывался, слегка запятнан.
Это наша золотая свадьба. Столик на одного.
Сегодня я снова представился своей матери.
Путешественник еще подавал сигналы. Земля – нет.
Я принес домой розы. Ключи не подошли.
Моя мама научила меня бриться.
На разбитом ветровом стекле было написано «Молодожены».
Наша спальня. Два голоса. Я стучусь.
Я спрыгнул. А затем передумал.
Мое отражение только что мне подмигнуло.
Извини, солдат, мы продаем ботинки парами.
Он кормит из бутылочки убийцу своей жены.
Воображал себя взрослым. Стал взрослым. Потерял воображение.
Хирург спасает пациента. Пациент благодарит бога.
[/b][/i]
Записан
Вильгельм Голимый
Гость
« Ответ #85 : 29 июня 2017, 14:27:47 »

Иван Зорин

СЫН ЧЕЛОВЕЧЕСКИЙ


"В морг..." — распорядился доктор, пряча в халат слуховую трубку.
Санитар, позевывая, убрал с одеяла табличку "Филимон Кончей".
"Так ведь дышит..." — потер он от холода руки.
"Пока довезете..."
Больница при странноприимном доме помещалась в бревенчатой избе, к окнам которой липло серое, хмурое утро. До покойницкой было рукой подать, и Филимон всего полсотни шагов видел над собой круглое лицо санитара с вислыми, качавшимися усами. Однако жизнь, как сонмище ангелов, умещается на кончике иглы. Пока его, завернутого в простыню, катили по лужам грязного, запущенного двора, он снова проживал свои детские годы. В пыльном захолустье, жевал травинку, болтая ногами на бревне, считал две проезжавшие за день телеги, а потом в десятый раз перечитывал недлинные полки провинциальной библиотеки. Зимой он оставался в читальне, где жгли казенную лучину, уперев щеку ладонью, мечтал о странах, в которых никто никогда не был, и долго смотрел в темноту сквозь засиженные мухами стекла. На беду ему попадались не только русские книги. От евреев он узнал про тайное имя Бога, которое открылось на горе Моисею, от пессимистичного немца — про слепую волю, которая движет миром.
"Бог глух — до Него не достучаться, — ковырял ухо Филимон. — Он всемогущ, но бессознателен".
И боялся собственных мыслей, как мелких тресков, которые издает комната по ночам.
Осиротел Филимон рано. "Ты чей, Кончей? — дразнили его дети, вынимая из-за спины камни. — Хочешь кирпичей?" Он смотрел сквозь них ясными, голубыми глазами, прячась в ракушку своих мыслей. Кормил его отчим — угрюмый, молчаливый мужик, едва умевший поставить крестик против имени. "Чай, и родителей не помнит..." — жалели за спиной пасынка. Тогда он опускал плечи и думал, о том, что нельзя познать вещь, не видя ее рождения, а потому все отцы — чужие. В своей судьбе он усматривал судьбу Вселенной, беспризорной, брошенной на произвол непознанным отцом. Тогда же ему закралась мысль, что Бога нельзя постичь, даже слившись с Ним, как эмбриону не постичь матери, для этого нужно родиться с Ним. Глядя на деревенские будни из крови, пота и слез, Филимон убеждался: Бог не ведает, что творит. "Он не добр и не зол, не мстительный и не прощающий, — рассуждал Кончей, — Он алчный и щедрый, жестокий и милостивый, Он все и ничто". ("Он никакое “что”, — вычитал Филимон у древнего ирландца. — Бог не знает о самом себе, что Он есть, так как Он не есть “нечто”")
Просыпаясь среди бесконечной грызни за кусок хлеба, Филимон отчетливо сознавал, что ее не мог выдумать Бог, он всюду находил подтверждение тому, что Бог еще не проявился, что мир вокруг только ступенька к Его пришествию.
"Бог существует лишь в потенции, — вывел он на полях “Божественной истории”, залезая буквами на иллюстрации, изображавшие оливковые рощи и седобородых старцев, важно попирающих облака, — а потому подлинная история это то, что не происходит..."
Церковно-приходская школа насчитывала пять классов, но ее редко, кто заканчивал. Голодные взрослеют рано, а взрослым не до баловства. "Бог ущербен, раз Его мир полон изъянов", — раздалось однажды на Законе Божьем. Урок вел сутулый дьячок с постным, как просфора, лицом. Дьячок проглотил язык. Семинарию он заканчивал при царе горохе и с тех пор мирно дремал под благостный звон деревенского колокола. "Однако Господь ждет, что Ему откроют глаза, — продолжал Кончей с задней парты. — Надо принести Ему благую весть..."
"Спасти мир, значит спасти Бога, спасти Бога, значит стать Им..."
Дьячок развел руками, но быстро овладел собой. Хитро сощурившись, он привлек в судьи класс. "Ну, брат, развел ты сортирологию..." — тряс он бородкой, утопив в хохоте эти сотериологические прозрения.
А дома Филимону задрали штаны. "Ишь, чего втемяшилось, — краснея от натуги, порол его отчим, сглатывая слюну, — я из тебя дурь-то повыбью..."
Внимательнее оказался учитель арифметики.
"Получается, Бог у тебя вроде заколдованной принцессы, — выслушав Филимонову метафизику, заключил он. — Каждого после смерти нетерпеливо спрашивает: “Ну что, принес разгадку?” А Ему в ответ земные сплетни, да все про науку... — Учитель мотал головой и, вздыхая у доски, механически вытирал рукавом мел. — Как же Ему должна быть мучительна вся наша бесполезная возня..."
И обернувшись, ласково теребил ухо: "Ай, да Филимон, далеко пойдешь..."
И Кончей, действительно, пошел далеко. В Сибирь. Как и все, он по команде справлял нужду, скорчившись на холоде, и не мог понять, как оказался на каторге, — рассуждая о тайнах мира, не подозревал о доносе добродушного дьячка. "Язык до Киева доведет, — приговаривал он, считая этапные версты, — а длинный язык — до Сибири..." Однако он и тут не прекратил свои странные речи. "Ну что, Кощей, — скалились на стоянках арестанты, — когда всем кончина?" И Филимон принимал их издевательства за чистую монету, и опять начинал с жаром доказывать, что темному, безликому Первоначалу, правящему миром, надо стать Богом, чтобы не допустить больше такого нелепого бытия, как в нашей испорченной Вселенной. Первоначало — это несчастный слепец, учил Филимон, калечный гигант, от которого, как птенец, вылущился этот убогий мир. Его здание постоянно перестраивают, как после пожара, но по одному и тому же плану. Его внутренняя сущность неизменна: от Пилата до аэроплана, добро, как соль в море, растворено во зле. Вездесущное и суетное, зло — это плата за бытие, чтобы победить зло, надо уничтожить Первоначало, очистить лик Творцу. С этой единственной целью создан мир: когда из его хаоса выйдет Бог — мир исчезнет.
"Первый, кто доберется до не проявленной сущности, — пророчествовал Филимон, раскинув, как пугало, руки с лохмотьями на костях, — первый, кто прольет свет, проявив фотографию, тот станет Богом-Отцом..."
Выдержав паузу, он задирал кверху палец: "Творение создаст Творца..."
Кандальники уже спали. Только кто-нибудь спросонья ворочал языком: "Эх, Кончей, плеснул бы лучше щей..."
Вечность — миг. Когда окончились годы заключения, подоспела война. Еще вчера тюремный священник причмокивал про любовь к ближнему, а сегодня, ломая, как игрушки, заповеди, из каждого угла шипели: "Убий!" Злая воля стреляла, калечила, скармливала окопным вшам. Филимон был крепким, жилистым, его забрили в солдаты, но, как неблагонадежного, определили денщиком к молоденькому прапорщику. Вечерами, растапливая на биваке самовар, Филимон и с ним делился своими откровениями. "“Возлюби Господа всем сердцем твоим...” — пыхтел он, нагоняя жар сапогом. — А что это значит? Зачем Ему любовь? Не любви жаждет Бог, а помощи — сострадай Ему, как самому себе..." "Полагаешь, любовь без дел мертва? - рассеянно переспрашивал прапорщик, играя шашкой. — Уж больно мудро..." Он требовал доказательств — Кончей призывал его верить. "Чем тебе, лучше батюшкам, — раздраженно морщился офицер. — Разницы нет..."
А через месяц его убили.
"Лучше от пули-дуры, чем от большого ума", — напутствовал его денщик, опуская в походную могилу с наспех сколоченным крестом.
С тех пор Филимон замкнулся, поняв, что истина, как жизнь — ее можно потерять, а передать невозможно. Он, как крот, рыл в одиночку свой подкоп под Вселенную, свою дорогу к не проявленному Богу. Из армии он дезертировал, христарадничал по деревням, и его башмаки топтали мир наперекор обстоятельствам. На проселочных дорогах его философия сложилась окончательно. Согласно ей больной Бог ждет мессию, сына человеческого, второе пришествие будет не на землю, а на небо. Филимон призывал, словно в сырую, мрачную пещеру, бросить факел в великую бездну, непрестанно порождающую мир, который дрожит на ней складками одежды. Тогда она сомкнет пасть, и мир исчезнет. И спасется. Заскорузлой ладонью с натертыми посохом мозолями Филимон отводил лживые категории времени и пространства. "Каждый из нас посланец, да только не с тем письмом", — бубнил он под нос, разгоняя стаи галок. Колеся русское бездорожье, Филимон втайне надеялся, стать спасителем человечества, живых и мертвых, тех, кто воскреснут в новом творении прозревшего Бога.
На его безумства смотрели сквозь пальцы. Разве встречные богомольцы били палками и однажды от усердия чуть не отрезали язык. Он воспринимал это как должное: несовершенство мира нельзя ни исправить, ни искупить — его пространство множит отчаянье, его время умножает скорбь.
У Кончея не нашлось ни учеников, ни апостолов. И в этом он усматривал скрытое подтверждение своей избранности.
"Бог един, но вы разделили Его", — выставляя кривой ноготь, кричал он с порога церквей и мечетей, натыкаясь на колючие взгляды. И носил за пазухой свою истину. В своих скитаниях он находил сходство с метаниями человечества, он верил в бессмертие души, но, подобно индусам, не находил в этом ни радости, ни утешения. За бесконечной круговертью из небытия в бытие для него стояла эманация греха, чудовищная, мрачная ярмарка пороков.
Иногда в церковных ночлежках ему встречались чудаковатые пророки, такие же почерневшие от странствий, как и он, они делили хлеб и соль, а потом спорили до хрипоты и дрались посохами. "Бог спит и видит нас во сне, — ядовито шептал один, выставляя увечья, — мы — кошмар Бога, Его надо разбудить, тогда он стряхнет этот мир..." "Вот-вот, — кивал Филимон, — Бог ждет сына человеческого, ждет от людей святое писание..." При этом от подозревал, что в священной Книге не будет глав и абзацев, — спящего будит крик.
"Достаточно произнести слово — и Вселенная рассыплется в прах, — пугал он с блаженной улыбкой. —Евангелист ошибся — слово было не в начале, оно будет в конце..."
Его кощунства пропускали мимо ушей. А тут ехидничали: "Что же ты не произнесешь его, коли такой грамотный?" Тогда Филимон умолкал. Он не знал слова. Но был уверен: раз Вселенная повторяет себя в каждой своей части, как змея в каждом кольце, ключ к ней — в каждой душе. И она рухнет, если хотя бы один подойдет к ее глухой двери. Иногда, проснувшись в сарае, куда крестьяне из милости пускали бездомных, он смыкал веки и наугад перебирал слова, вычурно переставляя буквы, надеялся, что после счастливого сочетания мир исчезнет, но, когда открывал глаза, тот стоял необъятный и грозный.
И Филимон в изнеможении валился на солому.
Бродяги долго не живут. На висках едва показалась седина, когда Филимон очутился в больнице при странноприимном доме. Здесь ели чечевицу, выставляли наружу язвы и целыми днями прикидывали, кто кого переживет. Ухаживал за всеми санитар. "Всяка тварь стонет", — вставлял он и к месту и не к месту, вынося горшки и переворачивая паралитиков. Хорошо, когда умирали днем, а если ночью — труп коченел до рассвета...
Филимон уже отхаркивал кровью и едва шевелил губами, однако все не отказывался от своей странной философии. "Бог умер", — заметил ему доктор, напустив строгое выражение. Он барабанил пальцами по стеклу, думая, что уже много лет не был в храме. "Бог не умер, — кашляя, возразил Филимон. — Он еще не родился..." Доктор отмахнулся. "Еще один духовидец из простонародья", — решил он, скептично выпятив подбородок, слушая, как с уст умирающего срываются бессвязные изречения. Мир для него давно стал прост, как двугривенный, а жизнь сводилась к такому-то количеству белка и такому-то воздуха. Университет объявил остальное пустыми фантазиями, однако слова этого чахоточного воскресили в его душе то трепетное чувство тайны, которое не покидает нас в детстве, то смешенное со снами чувство, которое твердо подсказывает, что нужно лишь тронуть чудесную занавеску и мир предстанет во всей полноте и ясности, положив к ногам свою разгадку. Доктор вздохнул: перед ним лежал скелет обтянутый кожей. "А все же его правда, — промокнул он лоб платком, — кругом пошлейшая несуразность и мерзость..."
Двадцать лет он не выходил из больничных стен, замуровав себя заживо, но хуже было другое — он так и не совершил путешествие к горним высям, на которое призывает Господь, даруя жизнь.
"Лучше живым в могиле, чем мертвым среди людей", — проницательно зашептал Филимон.
От причастия он отказался, медицина была бессильна. И доктор выписал лишнюю тарелку похлебки.
В моросящем дожде усатое лицо санитара под капюшоном принимало различные очертания. То это было угрюмое лицо отчима, то злорадные лица мальчишек, прячущих за спиной камни, то разгневанное, будто спросонья, лицо козлобородого дьячка, строчившего донос, мелькнуло красное от сомнений лицо учителя, грубые физиономии каторжников, кладущих под голову кандалы, а потом ребяческая улыбка прапорщика, уродливые черты бродяг...
На земле никто не виноват — всеми движет бездушная, черствая воля.
Санитар нависал, как монах на исповеди. А Филимону было нечем оправдаться: он не освободил мир от ужасов, не узнал тайного имени Бога.
"Всяка тварь стонет", — донеслось сквозь туман. Голос, казалось, раздавался отовсюду, проникая за грань небытия, наполнял эхом бесконечное пространство. Филимон ощутил в нем безмерную тоску, страстный порыв к спасению, он приподнялся на локте навстречу расходившемуся кругами звуку, и тут мир перевернулся, его покровы разлетелись, и Филимон увидел, что все люди — один человек, который принимает на себя муки человечества. Мириады жал вонзились ему в плоть, точно тысячи гвоздей прибили его к кресту, страдания всех живших и живущих обрушились на него, и от этой невероятной боли он закричал.
И мир исчез.
Филимон Кончей открытым ртом уставился в потолок мертвецкой.


Декабрь 2002 г.
Записан
Ртуть
Гость


Email
« Ответ #86 : 15 августа 2019, 16:43:25 »

Рюноскэ Акутагава. Вши


---------------------------------------------------------------
Пер. с яп. - А.Кабанов.
HarryFan SF&F Laboratory: FIDO 2:463/2.5
---------------------------------------------------------------


     В конце одиннадцатой луны первого года Гэндзи  из  устья  реки  Адзи,
протекающей через город Осака, вышли корабли карательной экспедиции против
княжества Тесю. На них находились войска княжеств, взявших на себя оборону
столицы Киото, и командовал ими крупный феодал Суми-но-ками.
     Во главе двух отрядов стояли Цукуда Кюдаю и  Ямадзаси  Сандзюро.  Над
кораблем Цукуды развевались белые,  а  над  кораблем  Ямадзаси  -  красные
знамена. Полоскавшиеся на ветру знамена  придавали  выходящим  в  открытое
море судам геройский вид.
     А вот у людей на этих судах вид был далеко не  геройский.  Во-первых,
на каждом судне находились по тридцать четыре самурая и экипаж из  четырех
человек - итого по  тридцать  восемь  душ.  Из-за  тесноты  даже  свободно
передвигаться было невозможно. Люди  оказались  прижатыми  друг  к  другу,
словно сельди в бочке. От  непривычного  запаха  потных  тел  всех  слегка
подташнивало. Стояла поздняя осень, и с моря дул ветер, который пронизывал
до мозга костей. Небо было затянуто тучами, волны трепали суда, и  даже  у
тех молодых самураев, которые были родом из северных провинций, зуб на зуб
не попадал от холода.
     Во-вторых, на судах было полным-полно вшей. И это были не просто вши,
которых,  случается,  обнаруживаешь  в  складках  одежды,  нет,  они  были
абсолютно повсюду. Они ползали по знаменам,  ползали  по  мачтам,  ползали
даже по якорям. Было даже трудно понять, кто же плывет на этих судах: люди
или насекомые? И разумеется, эта мерзость десятками ползала по  одежде.  И
стоило этим мерзким  тварям  добраться  до  человеческого  тела,  как  они
приходили в благодушное настроение  и  принимались  безжалостно  кусаться.
Будь их десяток-другой, с этим еще как-то можно было бы смириться, но вшей
имелось такое изобилие, что они напоминали рассыпанные семена  кунжута.  И
речи не могло быть о том, чтобы окончательно от них избавиться. Самураи из
отрядов Цукуды и Ямадзаси были настолько искусаны вшами, что стали  похожи
на больных корью. На теле у них живого места не оставалось; они распухли и
покраснели.
     Хотя ситуация и  казалась  безвыходной,  но  полагаться  на  произвол
судьбы  тоже  не  годилось,  и  все  свободное   время   люди   занимались
истреблением вшей. Все, начиная от крупных феодалов  -  каро  -  и  кончая
"носильщиками сандалий" - дзоритори, - раздевшись донага, собирали вшей  и
бросали их в чайники. Представьте себе холодный день, судно, плывущее  под
полными парусами,  и  тридцать  с  лишним  самураев  в  одних  набедренных
повязках, с подвешенными к поясу чайниками, занятых ловлей вшей повсюду: в
оснастке парусов, на внутренней стороне якорей. В  наше  время  это  может
показаться смешным,  но  перед  лицом  "насущной  необходимости"  подобные
действия представляются вполне оправданными, независимо от того, когда это
происходит: еще до "реставрации Мэйдзи" или сейчас.
     Итак, голые самураи, сами  похожие  на  больших  вшей,  целыми  днями
страдали и усердно давили вшей на дощатой палубе.


     Лишь один человек на судне Цукуды вел себя весьма  странно.  Это  был
самурай по имени Мори Гонносин, пехотинец с  рисовым  пайком  в  семьдесят
мешков риса, глава семьи из пяти  человек.  Странность  же  его  поведения
заключалась в том, что  только  он  не  занимался  ловлей  вшей.  Поэтому,
естественно, они на нем кишмя кишели. Одни карабкались по пучку  волос  на
макушке, другие перебирались через край  хакама,  но  это  его  ничуть  не
беспокоило.
     Думаете, вши его не кусали? Ничуть не бывало! Как и все прочие, он  с
головы до ног был усыпан красными пятнами размером с монету. А кроме того,
все тело его зудело, отчего он непрестанно чесался. Однако при этом он  не
только сохранял спокойствие, но и, поглядывая на остальных, занятых ловлей
вшей, бормотал:
     - Ладно, ловите, но только не убивайте  их.  Собирайте  их  живьем  в
чайники и приносите мне.
     - Зачем они тебе? - удивленно спросил кто-то.
     - Зачем? Я буду их кормить, - невозмутимо отвечал Мори.
     - Давайте наберем живых вшей  и  принесем  ему!  -  решили  некоторые
самураи, приняв  его  слова  за  шутку,  и  за  полдня  набрали  несколько
чайников. Они полагали, что таким образом  им  удастся  сломить  упрямство
Мори, и уже собирались предложить ему этих вшей  со  словами:  "На,  корми
их!", как Мори нетерпеливо воскликнул:
     - Ну что? Наловили? Тогда подавайте их сюда!
     Все удивились его упрямству.
     - Запускайте! - спокойно приказал Мори и раскрыл ворот кимоно.
     - Долго не выдержишь - взвоешь, - увещевали его спутники,  но  он  не
обращал на них ни малейшего внимания.
     Они поочередно переворачивали чайники и,  словно  бы  засыпая  рис  в
амбары, ссыпали вшей ему за  шиворот.  Подбирая  сваливающихся  на  палубу
вшей, Мори с ухмылкой приговаривал:
     - Огромное вам спасибо, наконец-то как следует высплюсь. Со вшами  не
замерзнешь.
     Изумленные самураи переглядывались, но никто не вымолвил ни слова.
     После того как все вши оказались у него  за  шиворотом,  Мори  изящно
застегнул ворот кимоно и, высокомерно осмотревшись, произнес:
     - Тем, кто в такую холодрыгу не хочет схватить  простуду,  рекомендую
последовать моему примеру. Тогда вы даже ни разу не чихнете. Даже насморка
не будет. А про холод сразу забудете. И, как вы думаете,  благодаря  чему?
Благодаря вшам!
     Мори рассуждал следующим образом:  если  на  теле  имеются  вши,  они
непременно начнут кусаться. А укушенное место будет зудеть. Когда  же  все
тело будет искусано вшами, оно начнет чесаться. Разумеется, человек начнет
чесать зудящее место, и таким образом его тело разогреется. А когда станет
тепло, можно будет и  заснуть.  Во  сне  же  от  зуда  и  воспоминания  не
останется. Следовательно, когда на теле много вшей, можно спать и при этом
не  простудиться.  Поэтому-то  вшей  нужно  кормить  своим  телом,  а   не
уничтожать.
     - Возможно, он и прав, - согласились некоторые, с интересом  выслушав
соображения Мори по поводу вшей.


     Вскоре на судне образовалась особая группа, которая по  примеру  Мори
начала кормить собой вшей. Они, как и все остальные, с чайниками  в  руках
собирали вшей. Разница была лишь в том, что  пойманных  вшей  они  пускали
себе за пазуху.
     Впрочем, в любой стране, в любой части света редко бывает, чтобы  все
в равной степени внимали проповедям пророка. Поэтому и  на  судне  нашлось
немало фарисеев, не принявших проповедь  Мори  о  вшах.  Первым  в  списке
фарисеев  был  пехотинец  по  имени  Иноуэ  Тэцудзо.  У  него  была   своя
странность: пойманных вшей он съедал. Приступая к ужину, он  ставил  перед
собой чайник, а  с  аппетитом  сожрав  всех  вшей,  приподнимал  чайник  и
заглядывал в него со словами:
     - Неужели я сегодня так мало их наловил?
     Когда его спрашивали, каковы вши на вкус, он отвечал:
     - Жирные, слегка напоминают жареный рис.
     Любители давить вшей зубами встречаются повсюду, но Иноуэ был  не  из
их числа. Он ежедневно поедал  вшей,  словно  чудесное  лакомство.  Он  же
первым и выступил против Мори.
     Никто, кроме Иноуэ,  вшей  не  ел,  но  нашлись  такие,  которые  его
поддержали. Они выдвигали следующие доводы: от того, что вши кусают  тело,
теплее  не  становится.  Более  того,  поскольку  в  "Книге   о   сыновней
почтительности" говорится, что дети своим телом обязаны родителям, значит,
первостепенным   долгом   является   непричинение   вреда   своему   телу.
Следовательно,  позволять  вшам  кусать  свое   тело   является   страшным
нарушением сыновней почтительности. Вшей во что бы  то  ни  стало  следует
уничтожать. И уж ни в коем случае нельзя их кормить своим телом.
     Вот по этому вопросу между сторонниками  Мори  и  сторонниками  Иноуэ
возник спор. Возможно, этим бы все и ограничилось. Однако, когда дискуссия
уже близилась к завершению, вдруг сам ее предмет, то  есть  вши,  чуть  не
послужил причиной кровопролитной ссоры.
     Как-то  Мори,  намереваясь  покормить  вшей,  оставил  без  присмотра
принесенный ему чайник, а Иноуэ потихоньку  съел  всех  вшей.  Когда  Мори
вернулся, то обнаружил, что не осталось ни одной вши. Тогда  наш  предтеча
разъярился.
     - Почему ты сожрал вшей? - вскричал он.
     Иноуэ раздвинул  локти,  зрачки  у  него  засверкали,  и  с  показным
равнодушием и притворным миролюбием он произнес:
     - Тот, кто кормит вшей своим телом, - болван.
     - Болван тот, кто их пожирает! - парировал разъярившийся Мори,  топая
ногами по дощатой палубе. - Найдется ли на этом судне хоть  один  человек,
который не сказал бы вшам спасибо. А ты ловишь этих вшей и  пожираешь  их,
за добро воздавая злом.
     - Что-то не припомню, чтобы ты благодарил вшей, - возразил Иноуэ.
     - Пусть я и не выражаю им благодарности, но  и  не  гублю  понапрасну
живых существ.
     Так они переругивались довольно долго, пока Мори  вдруг  не  сверкнул
зрачками и не схватился за рукоять меча.  Разумеется,  Иноуэ  уступать  не
собирался: он тоже выхватил из ножен  меч.  Если  бы  остальные  спутники,
собиравшие вшей, не вмешались, дело могло бы дойти до смертоубийства.
     Как рассказывал один из очевидцев, оба самурая, все еще  с  пеной  на
губах, стояли, обнявшись, и долго повторяли одно слово:
     - Вши, вши...


     А пока на судне чуть не  произошло  кровопролития  из-за  вшей,  суда
водоизмещением в пятьсот коку риса, с развевающимися  на  ветру  белыми  и
алыми флагами, плыли  на  запад;  карательная  экспедиция  направлялась  в
княжество Тесю. Небо предвещало снегопад.
Записан
Ртуть
Гость


Email
« Ответ #87 : 16 августа 2019, 00:45:51 »

(Ко дню рождения Андрея Белого.)

Йог

1.

Иван Иванович Коробкин был служащим одного из московских музеев, заведуя библиотечным отделом без малого сорок уже лет. Летом, зимами, осенями и веснами появлялось бессменно в музейной передней согбенное, старое тело его; летом — в белом сквозном пиджаке с преогромнейшим зонтиком и — в калошах; зимой — в меховой порыжевшей енотовой шубе; в обтертом пальто — мозглой осенью; и весною — в крылатке.

Чмокая губами и расправляя клочкастую бороду, кряхтел он на лестнице: приподымался медлительно, постепенно осиливая все двадцать четыре ступеньки, ведущие в уже набитое битком посетителями помещение читального зала; раскланивался с обгонявшими его посетителями, которых не знал он и вовсе, но которые его знали давно, разумеется, все.

Проходя в библиотечное помещение и просматривая записки, откладывал их; и — отмечал карандашиком.

Иногда принимался он озирать сослуживца и отрывал его вдруг от дела произнесением весьма полезных сентенций, напоминающих изречение Ломоносова:

Науки юношей питают.

При этом же он начинал потирать свои руки, откинувши голову и расплываясь в довольной улыбке; за минуту суровое и сухое лицо его, напоминающее портреты поэта и цензора Майкова, становилось каким-то сквозным, просиявшим и — детским:

— «Иконография, молодой человек, есть наука!» — провозглашалось среди гробовой тишины помещения, прилегающего к читальному залу; но когда ж молодой человек, отрываясь от дела, приподымал свою голову, видел он: суровое и сухое лицо, напоминающее портреты поэта и цензора
Майкова.

Говорят, что однажды Иван Иванович Коробкин, прогуливаясь по музейному дворику, обсаженному деревцами, воскликнул:

—   Рай, господа, в сущности говоря, ведь есть сад…

—   Мы в саду.

—   Собственно говоря, мы в раю…

Говорят, что черты его блеклого лика преобразились нежданно: и в них проступила такая непререкаемость, что прогуливавшемуся с Иваном Ивановичем помощнику управляющего музеем на миг показалось: Иван Иванович, восхищенный силой до выспренной сферы небес, переживает невыразимые сладости, как о том он рассказывал вечером Аграфене Кондратьевне.

— Знаете ли, Аграфена Кондратьевна, Бог его знает, кто он такой; мало ли, чем может быть он… Не масон ли он, право; и поставлен на службу-то он ведь покойным Ма-евским; а про Ма-евского говорили в старинное время, что он был масоном… И перстень какой-то такой на своем указательном пальце носил.

Иван Иванович Коробкин знакомств не водил; не сближался ни с кем; пробовали к нему захаживать в гости; и — перестали захаживать; однажды застали его, выходящим из собственного помещения в Калошином переулке с огромнейшим медным тазом, прикрытым старательно чем-то; что же, думаете вы, оказалось в сем тазе? Не отгадаете: черные тараканы.

Да!

Иван Иванович Коробкин, насыпавши сахару в таз, наловил тараканов туда; у Ивана Ивановича завелись тараканы; переморить их не мог он (был мягкой души человек); он придумал их выловить в таз; и из таза выпустил их, предварительно отнеся в переулочек.

Тот или иной сослуживец не раз замечал на себе испытующий взгляд старика из-под синих огромных очков; и замечал он желание: высказаться об интереснейшем, но загадочном обстоятельстве; не обращали внимания на стариковские странности. Так бывало уже много раз; то Иван Иваныч высказывает внимание к избранному им лицу без всякого повода; а то вдруг — охладеет: и тоже — без повода.

И замечали еще, что моменты внимания к кому бы то ни было совпадали обычно с какой-либо крупною житейскою неудачею этого кого бы то ни было, — неудачею, о которой Иван Иваныч не мог вовсе знать в эту пору; наоборот: при счастливом стечении обстоятельств кого бы то ни было становился придирчивым он; так, однажды, во время спора Н. Н. Пустовалова с Н. Т. Косичем он вмешался в их спор, и, неприлично сорвав Пустовалова, вынул он свою медную луковицу; поглядев на секундную стрелку, заметил:

—   Я бы вам, Николай Николаевич, дал бы шесть минут сроку для обоснования вашего мнения… Итак-с, слушаю: первая минута…

—   Минута вторая…

—   Минута третья…

От такого вмешательства в спор все смешались; и — спор был проигран; с лицом, напоминающим поэта и цензора Майкова, уважаемый Иван Иванович отвесил цитату:

—   Наука есть серия фактов: гипотетический примысел науке вредит… Спор же есть игра примыслов и раздуванье гипербол.

— Почитайте «эвристику», то есть учение об искусстве оспаривать мнения.

Замечательно, что один из участников спора через сорок шесть дней получил наследство; и — службу оставил.

Чиновники избегали Ивана Иваныча; в сущности, обстоятельств его долгой жизни не знали они; было ему уже за семьдесят лет; прослужил он в музее лет сорок; поступил же на службу вполне он сложившимся, появлялся в наших краях из Тавриды; поставил его на работу покойный Ма-евский, известнейший деятель Николаевской, давно отошедшей, эпохи.

Знали подлинно, что Иван Иваныч Коробкин — эпоха; и знали еще: проживает в Калошином он переулке, над двориком многоэтажного серого дома, откуда является неизменно на службу: осенями — в пальто, летом — в сквозном парусиновом пиджаке, с преогромнейшим зонтиком, зимами
— в выцветшей енотовой шубе.

В этой старой енотовой шубе видали его, пробегавшим зимою по Знаменке в вьюгу, в серебряный клубень снежинок, парчою ложившихся у ограды огромного Александровского училища.

2.

Появлялся Коробкин в Калошином переулке в без двадцати пяти минут пять часов; и уже в пять часов ровно сидел он в удобном протертом и кожаном кресле: в удобнейших туфлях, отделанных мехом: переменив сюртучок — на точно такой же (поплоше) — перед столом, сплошь заваленным рукописями и книгами; книги были особого сорта: лежал фолиант преогромных размеров в пергаментном переплете: «Principia rerum naturalinm, sive novorum tentaminum phenomena mundi elementaris». Или — ряд томов «Сионского Вестника».

Были разбросаны всюду приятные томики, вроде: «Письма С. Г.» без обозначения автора, и рукою Ивана Иваныча была сделана к «Г» приписка «амалея», и выходило «Гамалея».

На стене, над письменным столиком, Иваном Ивановичем вывешивались листочки с начертанным собственноручно волнующим лозунгом дня: каждый день для Ивана Иваныча имел собственный лозунг; по утрам перед отправлением на службу, Иван Иваныч Коробкин себе избирал лозунг дня; и под лозунгом этим он жил этот день; все иное им отмечалось «Довлеет дневи злоба его»…

Злобою же дня для Ивана Ивановича обыкновенно служили: изречение Фомы Кемпийского: «Читай такие книги, кои более производи сердечного сокрушения, нежели занятия» … Или латинские лозунги. И так далее, далее.

При пробужденьи, до выбора лозунга упражнялся Иван Иваныч, минут эдак десять, в сосредоточеньи мысли; он при этом брал очень простую, легчайшую мысль, например — о булавке; поставив булавку перед умственным взором своим, обыкновенно продумывал он все, касающееся булавки, избегая тщательно посторонних ассоциаций и промыслов; упражнение на языке Ивана Иваныча называлося первым правилом: правилом умственного контроля; а все то, что было связано с выбранным лозунгом, на языке Ивана Ивановича называлося вторым правилом: инициативою к действию; было еще у Ивана Иваныча третье, четвертое, пятое правило; но о них распространяться не стоит; говорят: у Ивана Иваныча был такой по наследству доставшийся дневничок; и его-то вот проводил в свою жизнь, исполняя все правила на протяжении тридцати с лишним лет; и притом с такою ловкостью, что сослуживцы Ивана Ивановича не подозревали о подлинном роде занятий его, по отношению к которому безупречная служба в музее была только маской, скрывавшей мудренейшие упражнения в чисто нравственной сфере: Иван Иванович был собственно йог, а не служащий.

Чудаки такие доселе живут среди вас, благородные граждане; вы их видите ежедневно, вы с ними находитесь в непрестанном общении, не проницая их рода занятий, и — наблюдая лишь странности.

За Иваном Ивановичем, несомненно, водилася странность: он три лишним года не произнес личного местоимения «я», так искусно лавируя, что никто бы не мог его уличить, если бы в эти три с лишним года спросили Ивaнa Иваныча:

—   А скажите-ка, вы читали сегодня газету, — то Иван Иванович ответил бы: «да, читал», вместо того, чтобы ответить: «да, я читал».

Это правило воздержания от употребления личного местоимения «я » называлося им: правилом укрепленья самосознания. За три с лишним года Иван Иваныч Коробкин приобрел очень крупную власть в употреблении личного местоимения «я». И потом уже, когда помощник управляющего музеем усумнился однажды в целесообразности расстановки музейских предметов по плану Ивана Ивановича, Иван Иванович заметил ему:

—   Свое дело Я знаю.

И так сказал, что помощнику управляющего показалось: перед ним расступилися стены; и он пролетел непосредственно в тартарары с своим собственным планом.

Вечером разглагольствовал он:

—   Знаете ли, Аграфена Кондратьевна, все на свете бывает… Говорят, есть масоны; про Ма-евского говорили, что он есть масон; перстень там какой-то носил. Может быть, среди наших знакомых, — ага! разгуливают преспокойно они; только мы их не знаем.

Правила упражнения приводили Ивана Ивановича в те особые состояния сознания, которые он разделял на, так сказать, три сферы: 1) на концентрацию мысли, 2) на медитацию, 3) на контемплацию, заимствуя терминологию эту от средневековой школы монахов из монастыря св. Виктора.

Концентрация приводила его в состояние ясности мысли, граничащей с яснозрением; медитация вводила всю душу его в круг поставленной мысли. А контемплация?..

Но мы лучше опишем ее.

3.

Прижав свои руки к коленам и вытянувшись на кожаном кресле, вперялся в какой-то ему одному понимаемый мысленный ход, проницающий все его существо; этот мысленный ход вызывал остроту состояний сознаний, сопровождался порослью новообразованных ощущений семидесятилетнего, иссохшего тела.

Вокруг рук начинались пожары каких-то секущих биений, биении ощущалися мыслями, излитыми внутрь рук, так что мыслили руки: и — раскрывалася голова, как бутон в лепестковую, пышнейшую розу, и лопасти мозга протягивались в ощущенье, как руки вокруг головы, выхватывая из космического пространства добычу мыслей людей, окружавших Ивана Иваныча, отчего могло показаться, что этот последний умеет проглатывать мысли.

Иван Иваныч раскидывал над собою какие-то руки из рук; и эти руки из рук начинали кружиться: его уносили.

И знакомые абрисы книг, полок, шкапчика, столика, комнаты становились сквозными какими-то; и сквозь них проступала какая-то новая жизнь всекипящего мира; в нем самом, вне его все вскипало, крутилось, дымилось в каких-то летающих струях; все какие-то искрометы, парчи, пелены из тончайших светящих субстанций, крутясь, расширяясь без меры, себя ощущал, как кипящий клубок своих мысленных струй.

Многокрылый, меняющий очертание, он снимался с себя самого, чтобы броситься в всекипящее море существ, представляющих: искрометы, парчи, пелены из тончайших, светящих субстанций, в которые проливались: парчи, пелены из тончайших светящих субстанций Ивана Ивановича.

Так он мог, из себя изливаясь, вливаться в кипящую жизнь обстающих существ; изливаяся из существа в существо, мог он внятно восчувствовать душу того иль другого из обитателей дома в Калошином переулке; и даже: восчувствовать душу, — ну, например, Милюкова, Винавера, Карла Либкнехта, а может быть, души: Бисмарка, Биконсфильда, Наполеона и Ганнибала; среди кипятящихся, колесящих, светящих, теплящих образований, куда погружался он, были, конечно, и деятели давно отошедшей эпохи.

Многое мог подсматривать он в этом мире; но он не мог обложить внятным словом узнания; и попытайся он обложить внятным словом узнания, — внятное слово должно б непременно распасться и стать — венком слов: метаморфозою словесных значений, тысячемыслием тысячезвучий, таящихся в нем: быть невнятицей.

В этой невнятице проживал много лет.

И оттого-то: привычка к молчанию или привычка обмениваться с окружающими при помощи прописей составляла естественный обиход неестественной жизни.

Иван Иванович Коробкин, перекипая от образа к образу, выносился за образы; и колесящее образование его ритмов (душевных колес) растворялось в безбрежности истекающими кругами (кольцами ряби на озере); и в безобразном таяло; тут субстанция его состояний сознания уподоблялася мировой пустоте; он же сам — пустота, немота, безглагольность, бездвижность — взирал на свой собственный вспыхнувший центр пустоты, как на ты, стоящее посередине души его; это ты принимало напечатление Неизвестного, казавшегося исконно Известным, Кого мы забыли; напечатление Неизвестного, казавшегося исконно Известным, кого мы забыли, гласило:

— Дни текут!

Се, гряду!

И когда возвращался в себя, находя себя в кресле (в удобнейших туфлях), то он ощущал невероятную радость тепла, разлитого посредине груди.

Вот что есть контемплация!

Иван Иванович Коробкин доподлинно знал: времена — накопились; бессрочное — принадвинулось; будут — новые дни; подымается новая эра; и с грохотом гибнет величие великолепной культуры; но под обломками старого новые всходы встают.

Иван Иванович Коробкин всем сердцем любил малолетних; он знал — среди детей будут дети; про Ивана Ивановича распространяли нелепые слухи о том, что он был убежденнейшим не то чтобы мистиком, а… так сказать… гностиком, — апокалиптиком; не то социалистом, не то хилиастом.

4.

Среди музейных своих сослуживцев он вел себя как человек старомодный, чуждавшийся всякой политики; даже боявшийся политической жизни; более всего он чуждался кадетов; деятели, принадлежащие к партии народной свободы, при редких беседах с Коробкиным, заявляли решительно, что Иван Иваныч Коробкин отъявленный ретроград; так, однажды философ-кадет развивал в помещении музея свой взгляд на идеальное государство, где принцип гуманности будет настолько расширен, что даже в тюрьмах будут предложены заключенным усовершенствованные способы развлекать себя и друг друга.

Тут Иван Иваныч прервал собеседника:

—   Все-таки, будут тюрьмы?

На что тот ответил:

—   А как же?

—   А я полагал, что человечество проникнется явственным сознанием принципов справедливости и гуманности.

—   Нет: тюрьмы будут… Но сидящие в заключении будут слушать симфонии. За стеною им будут наигрывать фуги Баха и сонаты Бетховена.

Но Иван Иваныч, сморкаясь, с лицом неприятным, сухим, напоминающим поэта и цензора Майкова, оборвал философствующего:

—   А уж я предпочитаю тюрьму с насекомыми; и — без звуков Бетховена.

Так попал в ретрограды он.

Кроме того, Иван Иваныч Коробкин отрицал неизбежность войны в год войны; патриотическое одушевление не охватило его, и он полагал, вопреки очевидности, что из-за маленького и полудикого народца не стоило поднимать столько шуму; этим подал он повод всем думать, что в тайне германофильствует он: о правительстве он молчал и о Распутине не выражался; февральская революция не обрадовала его.

Но по мере того как, кипя, расплавлялась Россия, и от нее отлетали осколками — Польша, Финляндия, Латвия, Белоруссия, Кавказ и Украина, по мере того как надрывался от крика негодования музей, а обитатели дома в Калошином переулке испытывали волнение и лишалися аппетита и сна, по мере того как в Москве залетали столбы буро-желтой, глаза выедающей пыли и закрутились бумажки, по тротуарам, бульварам и скверам в огромном количестве заковыляли откуда-то появившиеся инвалиды, по мере того как все более и более искривлялись трамваи от виснувшей на них бахромы из друг друга давящих, толкающих тел, — Иван Иваныч к удивлению всех стал испытывать чувство неизъяснимейшего и приятнейшего волнения; глаза его становились вcе лучистей и кротче, а старческий рот начинал чаще складываться в улыбочки.

Что такое происходило в сознании Ивана Иваныча, — трудно было понять: точно он радовался уничтоженью России.

По вечерам он заглядывался из своего окошка на зори, а летом (в июне 1917 года) он даже однажды в день праздничный появился на даче у Аграфены Кондратьевны, у той самой, которая… или верней: у которой… Но дело не в этом, а в том, что, гуляя с помощником управляющего музеем по полю, он оглядел всю окрестность; и деловито заметил:

—   Ага!

—   Да, да, да!

—   Воздух чист и лучист!

С той поры сослуживцы заметили: средь прописей, изрекаемых им, появились новые прописи.

Проходя в библиотечное помещение и просматривая записки, он вдруг начинал неестественно улыбаться и потирать свои руки; взглянув на него, можно было подумать, что дух его выпивал ароматный, старинный напиток: то, чего никто не испил; но это только казалося. Иван Иваныч Коробкин, воспользовавшись праздничным днем, после длинного ряда годин, побывал на природе.

Иногда, перебирая записки, он схватывался за сердце, как лица, страдающие сердечным неврозом; но это не был невроз; это были: непроизвольные погружения ума в трепетавшее сердце, скатывался, как жемчужина, в чашу сердца; производя колебанья поверхности крови; сказали бы вы:

—   Сердце екнуло!

И вот с екнувшим сердцем — екнувшим несвоевременно (в помещении музея) — Иван Иваныч Коробкин теперь обращался к его окружающим сослуживцам своим не с обычной сентенцией, вроде:

—   Иконография, господа, есть наука.

Обращался к его окружающим сослуживцам он с фразою, странно звучащей:

—   Да, да, да — воздух чист и лучист.

Но говорил, разумеется, он не о воздухе музейного помещения, явно пронизанном пылью, и не о воздухе уличном; ни даже он разумел воздух поля; что касается воздуха, о котором некстати так возглашал Иван Иваныч Коробкин, то этот воздух был страны ежедневных его путешествий в страну мысле-чувств; та страна — мысле-чувствия — была воздухо-светом; и состояние этого воздуха волновало Ивана Иваныча: он отчетливо видел, как до революции эта страна замутнела, поблекла; как облака душных дымов врывалися в здесь играющий свет; лишь со времени революции замечал он отчетливость атмосферы (все клубы удушливых дымов спустилися; осадились на внешности нашей жизни, производя в ней развал: так прибитая дождиком пыль осаждается на поверхность предметов, оставляя на ней свои пятна; а воздух, очищенный, лучезарнее светится).

К этому состоянию атмосферы и относились слова:

—   Воздух чист и лучист!

Около двадцатых чисел июня 1917 года он, раз появившись в музейской передней с огромнейшим зонтиком, в парусиновом пиджаке, но в калошах, — передавая огромнейший зонтик швейцару, заметил:

—   Да, да…

—   Дни текут, Ферапонт Семеиыч, текут…

—   Утекают от нас…

—   Времена накопляются.

………………………………………..

Были тяжкие июльские дни: содрогалась Россия.

………………………………………..

Перед октябрьским восстанием, когда Иван Иваныч Коробкин явился в музей уже в старом, осеннем пальто (не в крылатке), он стал вдруг приглядываться к молодому, недавно в музей поступившему деятелю одной из тогда сформированных партий; приподнявши очки, он порой стал постаивать перед ним, покачивая седой головой — с невероятным сочувствием; из-под седых тяжелых бровей невероятным сочувствием пронизывали огромные очи Ивана Иваныча сослуживца; и точно охваченный вздохом, который давно начался и не мог все окончиться, он однажды высказывал почти вслух свои мысли:

— И вот, молодой человек, надвигается незакатно-бессрочное; и — да-с! — обрывал он себя.

И, протирая очки, возвратился к бумагам; переменилось лицо его, напоминавшее в очень редкие миги лицо пророка Иеремии в изображении Микеланджело.

Молодой человек через несколько дней был убит в перекрестном огне пулеметов.

5.

Мы забыли сказать про одно очень важное обстоятельство в жизни Ивана Иваныча: ежедневно в без пятнадцати минут десять Иван Иваныч Коробкин кончал свои счеты со днем и пропускал все события дня перед собою в обратном порядке: от последнего мига до мига своего пробуждения; после этого мысль его и внимание приобретали какую-то особую стойкость и силу; в без пяти минут одиннадцать он ложился.

Вытянувшись на спине и закрывши голову, он лежал без движения: мысленный винт в голове, развивая спираль, острием упирался в семидесятилетние кости черепа, отчего череп лопался и содержимое головы Ивана Иваныча в ощущении вытягивалось в неизмеримость; сначала казалось ему, что его голова есть голова, на которую надета тиара; потом, что тиара срасталася с головой и вытягивалась в невероятно огромную башню; в это время пятки Ивана Иваныча ощущали себя внутри льющихся ощущений в безмерности удлинившихся и друг с другом слившихся ног, сначала Иван Иваныч Коробкин отчетливо чувствовал пятки свои на уровне, скажем, колен (окончания ног выпирались за пятки); потом у себя в животе.

Наконец, Иван Иваныч Коробкин испытывал тело свое точно вписанным в некое огромное тело, из излетных биений, — от сердца до горла; словом: чувствовал себя самого — внутри себя самого, как пигмей в теле гиганта; так чувствует, вероятно, себя случайно забредший усталый и засыпающий путешественник в невероятно огромной, пустой и покинутой всеми башне; явственно ощущалось при этом, что стены башни — небесный покров, нами видимый днем, ощущалося, что небесный покров — не что иное, как кожный покров нас самих; иль, вернее: покров какого-то огромного тела, внутри которого выкристаллизовались — кости, кожа; вероятно, себя сознает так кристаллик в сосуде по отношению к раствору, его осадившему.

В минуты же перехода ко сну Иван Иваныч Коробкин отчетливо ведал, что наше тело есть тело, вписанное в другое огромное тело, внутри которого и сложилось оно; что это тело есть небо; что каждый из нас путешествует с своим собственным небом (если бы цыпленок в яйце мог бы бегать внутри яйца, он катил бы яйцо, переступая лапками по внутренней стороне скорлупы); так небо, с которым мы ходим, ведь есть скорлупа, обведенная вокруг головы. Одновременно Иван Иваныч Коробкин себя находил внутри кожи и вне ее (внутри кожи огромного тела и вне кожи обычной).

Тут усилием воли сжимался в себе и ощущался теперь силовой, яркой точкою, все рвущей; испытывал сотрясение; тело, лежавшее средь простынь, точно щелкало, как стрючок, и Иван Иваныч Коробкин получал возможность передвигаться по огромнейшей башне (от сердца — чрез горло — к отверстию темени); он себя ощущал перебегающим внутри башни — по лестнице: от ступеньки к ступеньке (от органа к органу); и выбегал на террасу великолепнейшей башни (вне тела физического и вне тела стихий).

Тут оказывался он окруженный небесным пространством, блистающим звездами, но особенность этих звезд состояла в том, что они быстро реяли, точно птицы; при приближеньи к террасе, где их созерцал, освобожденный от тела, Коробкин, они становились многоперистыми существами; и они изливали из центра, как перья, фонтаны огней; и одно существо — звездо-птица звезда Ивана Ивановича) опускалась к нему, обнимала клокотавшим пожаром лучей (или крылий); и — уносила; чувствовался кипяток, обжигавший всю сущность Ивана Иваныча; ощущения рук переходили в ощущения крыльев звезды, обнимавшей его и зажигавшей пожары; И Иван Иваныч Коробкин сквозь все пролетал в искрометы, парчи, пелены из тончайших светящих субстанций — искрометами, пеленами, парчами пространства светящих субстанций — в Ничто, посередине которого возникал Тот же Старый, Забытый Знакомец, исконно встречающий нас — говорит:

— Се гряду!

Так Иван Иваныч Коробкин отчетливо узнавал в нем старинного Небожителя, руководящего втайне поступками Ивана Иваныча, наполнявшего свето-воздухом вдохновенное существо его жизни.

Обыкновенно Иван Иваныч Коробкин во время таинственных, сокровенных бесед с этим Тайным Учителем жизни впадал в бессознательность, и важнейшие части бесед оставались невнятны ему самому.

Но в последнее время беседы с Учителем принимали во сне отпечаток необыкновенной отчетливости; с необыкновенной отчетливостью сознавал он: десятилетья блуждала в туманах земных оболочка его для того, чтобы час тот настал, когда в миг вожделенный и в день полновременный могла б встать она, как пророк, над собранными толпами: бросать в толпы слова, принадлежащие не ей, а Учителю, говорящему сквозь нее, как сквозь трубы:

—   Спешите!

—   Пора…

—   Мы построим огромнейший храм…

—   Времена — накопляются…

—   Вихри сплелись…

—   Разрушаются наши дома…

—   Расплавляется твердая почва…

—   И воды потоков охватят вас всех.

—   Се — гряду!

………………………………………………….

В один знойный июньский денек 1918 года, когда собиралися митинги на окраинах города, подготовлялось убийство посланника Мирбаха, все заметили, что Иван Иваныч Коробкин, придя в помещение музея, не прикасался к делам, напоминая лицом и осанкой пророка Иеремию в изображении Микеланджело.

По окончании службы Иван Иваныч Коробкин без двадцати минут пять оказался в трамвае, везущем к окраине города; в нем — созрело решение.

6.

Под открытым небом шел митинг.

Говорилось о свободе; и — о возможности перевернуть жизнь по-новому; говорилося о любви и о равенстве: братстве народов.

И тогда-то над толпою встал он, кто молчал много лет, ожидая в уединении своей кельи того лучезарного дня, когда будут растоплены скрепы жизни; и — будет возможность: сошествия Духа в сердца.

Из-под седых и тяжелых бровей его взоры толпу проницали невыразимой любовью: из-под хохота, восклицаний, насмешек раскачивалась вдохновенная голова, напоминающая пророка Иеремию в изображении Микеланджело; прозвучали слова: лебединою песнью хрустального времени; показалось на миг, что придвинулось невозвратное что-то; и на словах его, проструившихся струями в души, расплавилась самая жизнь, золотой тканью образов (отблесков Духа), летя в изначальность.

На мгновение почувствовал всякий, что в глубине существа его начался легкий вздох; и не мог он окончиться; и над толпою простерся тот именно, кто столько лет вырастал.

Если бы в это мгновение у кого-нибудь из толпы вдруг открылись глаза до возможности прозирать сквозь покровы иллюзий, обставших нас всех, тот увидел бы: — стародавний седой Небожитель, Учитель, взмываясь как птица, крылами из далей духовного мира низринулся вниз, в неживую дыру, образующую пробоину в мире духовном, — низринулся в пространство Ничто; и увидел бы тот, у кого открылась возможность прозреть на мгновение, как в пространства Ничто из земной, отуманенной сферы, вдруг вырвалася душа произносящего перед толпой изречение Ивана Иваныча (вырвалось из темени собственной головы) и — произошло соединение человека и духа, в то время как — земное семидесятилетнее тело, восстав над толпой, произносило слова, принадлежащие не ему, а Учителю, проговорившему сквозь него, как сквозь трубы:

—   Спешите!

—   Пора…

—   Мы построим огромнейший храм!

—   Времена накопляются…

—   Вихри сплелись…

—   Разрушаются наши дома…

—   Расплавляется твердая почва.

—   И воды потоков охватят вас всех…

—   Се — грядет!

7.

Иван Иваныч Коробкин отчетливо видел, с трибуны, кровавые страсти, как головы рыкающих леопардов, в огромной толпе; видел: желтые лица, налитые чёла, враждебные очи, разорванные оскалом уста.

И он понял отчетливо: преображение не свершится еще; будущее, приподнявшись из недр разряженной стихии, отступило. И — Гостя не приняли.

Понял он и ошибку свою: разоблачение до сроков духовных печатей.

………………………………………………

Было видно, как старый, измученный человек устремил пред собою потухшие очи, повитые пепельным бархатом отгорающих молний: так уголь, еще полыхая внутри, начинает сереть хладным пеплом с поверхности; очи, как пепел, развеялись перед гудевшей толпой, а бессильное тело, слезая с трибуны, как будто валилось в огромную ночь, сопровождаемое насмешками.

……………………………………………..

По переулкам и улицам спящего города, возвращаясь к себе, семенило бессильное тело, жующее ртом, нахлобучив на лоб полураздавленную шляпу с полями; а из-под серой, проломленной шляпы, печально уставяся в лужу, вращало своими бессильными бельмами образованье из плоти, напоминающее лицом — лицо цензора и поэта А. Майкова: в гробе.

…………………………………………….

Между тем: подлинный Иван Иваныч Коробкин, поднявшийся на террасу огромнейшей башни, стоял, опершись на перила, и созерцал миры звезд, переменяющих места свои в небе; к нему мчалась звезда его чтоб… отнести навсегда к ожидающему… Учителю.

В начале июля 1918 года двигалась процессия к Новодевичьему монастырю. Хоронили Ивана Иваныча. Гроб несли сослуживцы; помощник же управляющего музеем, сопровождая за гробом красивую даму, задумчиво говорил:

— Знаете ли, Аграфена Кондратьевпа, все на свете бывает… Говорят есть масоны; про Ма-евското говорили, что он есть масон… И доподлинно мне известно: масоном был и дорогой наш покойник.

Записан
Страниц: 1 2 3 ... 6 [Все]
  Печать  
 
Перейти в:        Главная

Postnagualism © 2010. Все права защищены и охраняются законом.
Материалы, размещенные на сайте, принадлежат их владельцам.
При использовании любого материала с данного сайта в печатных или интернет изданиях, ссылка на оригинал обязательна.
Powered by SMF 1.1.11 | SMF © 2006-2009, Simple Machines LLC