Ртуть
Гость
|
|
| |
« : 23 сентября 2012, 11:00:42 » |
|
Глупца можно узнать по двум приметам: он много говорит о вещах, для него бесполезных, и высказывается о том, про что его не спрашивают. © Платон |
|
« Последнее редактирование: 13 декабря 2013, 02:07:58 от Ртуть »
|
Записан
|
|
|
|
Ртуть
Гость
|
|
| |
« Ответ #1 : 08 декабря 2013, 14:03:58 » |
|
Organ des Gedanken — орудие мысли. Мысль имеет орудие. Ее орудие — язык, речь, слово. Казалось бы, не над мыслью работает язык, образуя ее, а мысль пользуется им как орудием. Язык — средство; одни скажут — общения, Гумбольдт говорит — мысли, но всё равно: средство. Язык у мысли «образующий» орган, das bildende Organ. Что он образует? Во-первых, мир. Мысль имеет дело с миром. Язык располагается между мыслью и миром. Вместе с тем, образуя мир, (язык философии В. Бибихин) |
|
|
Записан
|
|
|
|
Ртуть
Гость
|
|
| |
« Ответ #2 : 08 декабря 2013, 16:44:39 » |
|
Вместо того чтобы быстро разделаться с определением языка и перейти к языку философии, мы всё прочнее увязаем в теме языка. Это значит что мы ввязались во что-то существенное. Если мы теперь уже просто обязаны выбираться из вещей, в которых увязаем, то это обязанность развязывающая, а не угнетающая. Мы уже не в опасной пустоте, если связаны путаницей в понимании языка. Путаница, опутывающая язык, показывает, что он не поддается привычному пониманию. Мы хорошо поступили, не уложив наскоро язык в определение.
Может ли быть такое, чтобы язык, позволяющий нам понимать всё, что мы понимаем, не поддавался пониманию? Невидимость среды, через которую мы видим всё, что видим, не исключение, а скорее правило. Соседний случай число. Нет ничего естественнее оперирования числами, между тем при всякой попытке определить число мы остаемся с тавтологиями на руках; все определения числа так или иначе возвращают нас к нему или к понятиям, его предполагающим, — ритм, размер, порядок, ряд, серия, счет, величина. Определения числа ни в математике ни в философии до сих пор не существует.(язык философии В. Бибихин) |
|
|
Записан
|
|
|
|
Ртуть
Гость
|
|
| |
« Ответ #3 : 08 декабря 2013, 17:40:24 » |
|
Переделка слов в условные знаки происходит по существу когда сознание делает чужой язык предметом познания. Языковой барьер для переводчика поэтому не столько незнание, сколько наоборот знание чужого языка, т.е. отказ ему в статусе естественности. Язык, становящийся предметом знания, ускользает от нас. Знание языка оставляет нас за его порогом.
Типичный вопрос педагогического крючкотворства «знаем ли мы свой родной язык». В навязываемом ответе — «не знаем» — гораздо меньше поводов для стыда чем подозревают специалисты-педагоги. Этот ответ во всех случаях верен: родной язык мы не знаем. Мы на нем говорим. О ребенке не говорят что он изучил родной язык; он просто заговорил на нем. На ответе «мы не знаем родной язык» следовало бы смиренно остановиться. Выводить отсюда мораль: сделайте родной язык предметом своего познания — значит заранее вести себя уже так, как если бы было решено и установлено, что почва родного языка не наше существо, а наше знание и сознание. За этим призывом стоит самоуверенность сознания, которому кажется, что язык в его распоряжении.(язык философии В. Бибихин) |
|
|
Записан
|
|
|
|
Ртуть
Гость
|
|
| |
« Ответ #4 : 08 декабря 2013, 17:43:17 » |
|
Язык не предмет знания и располагается не в сознании. Знание иностранного языка ставит между нами и им непереходимый языковой барьер, из-за которого иностранный язык не перестает быть странным. Соответственно странным становится язык перевода.
Изучение иностранного языка во сне разумеется нелепость. Но идея изучения языка во сне именно своей абсурдностью, благодаря своей абсурдности исправляет собой другую идею, идею изучения, познания языка как предмета; показывает что с изучением языка дело обстоит не совсем просто; что изучение тут какое-то особенное. За идеей изучения языка во сне стоит та правда, что язык не в руках знания и познания.(язык философии В. Бибихин) |
|
|
Записан
|
|
|
|
Ртуть
Гость
|
|
| |
« Ответ #5 : 08 декабря 2013, 17:44:54 » |
|
«Неудовлетворительность философских приемов особенно ясно обнаруживается при этнографическом изучении языков. Разве не очевидно, что ни наблюдение, ни анализ, ни индукция нисколько не участвовали в создании этих великих орудий человеческого разума? Никто не может сказать, при помощи каких приемов народ создал свой язык. Но несомненно, что это не был ни один из тех приемов, к которым мы прибегаем при наших логических построениях». (Чаадаев) |
|
|
Записан
|
|
|
|
Ртуть
Гость
|
|
| |
« Ответ #6 : 08 декабря 2013, 17:58:32 » |
|
Язык не знание и ускользает от познания потому, что устроен не как разум, а как сон. Он и не изобретение, и не создание поэтического творчества. Красивое романтическое понимание языка как фольклора, тезис «искусство то же творчество в том самом смысле, в каком и слово» (Потебня) дает уже лишь версию языка, заслоняет его эстетизацией и по-своему из-за благовидности опаснее чем версия «язык система знаков». Язык вовсе не «поэтически сотворен» человеком, он скорее, если пытаться определить его происхождение и статус, приснился человеку и существует с неотвязной убедительностью сновидения.(язык философии В. Бибихин) |
|
|
Записан
|
|
|
|
Ртуть
Гость
|
|
| |
« Ответ #7 : 08 декабря 2013, 18:50:33 » |
|
Мы не успеваем заметить, что ощущениям предшествует событие мира, потому что всякое ощущение, даже например от очень сильного жара, опосредовано физиологией, тогда как явление вещей происходит внезапно, раньше телесного восприятия их. Явление имеет место. Это место мир. Глядя на горящую печь, мы очень быстро узнаем: тут горящая печь. Мы не успеваем заметить, что произошло раньше этого быстрого узнавания. Раньше него нас коснулось присутствие вещи как события. Конечно, мы опознали горящую печь благодаря имеющемуся у нас опыту. Прежде мы уже видели эту или подобную вещь. Но мы не могли бы опознать горящую печь, если бы вначале не восприняли нечто подлежащее опознанию. Восприятие нечто не создано нашим жизненным опытом. Оно дано нам как-то иначе. Оно достигло нас во всяком случае раньше чем мы развили в себе навыки сознания.(язык философии В. Бибихин) |
|
|
Записан
|
|
|
|
Ртуть
Гость
|
|
| |
« Ответ #8 : 08 декабря 2013, 23:26:01 » |
|
Гуссерль называет восприятие вещи как того, что мы потом опознаем, категориальным созерцанием, т.е. опережающим восприятием того целого, во что войдет наше узнавание (и, возможно, именование) как в категорию (Логические исследования VI 45 слл.). Работа узнавания конечно должна быть проделана, но воспринимающий может взяться за нее только потому что вещь с самого начала явилась вызовом этой его опознающей способности.
Вещи обращены к нам как вести прежде чем мы начнем их опознавать и познавать. В событии вещи как чистой вести впервые дает о себе знать, осуществляется и начинает свою историю человеческое существо. Оно имеет смысл, поскольку прежде всякого формирования сознания уже вбирает в себя событие мира. Событие мира прямо касается человека и целиком захватывает его. Лишь вторично он может отгородить себя от мира, отразив его сознанием.
Человеческое существо — место для присутствия мира. В возможности быть таким местом мы впервые узнаем себя. Иначе как в мире мы себя не узнаем. Во сне и наяву, в действии и бездействии человек имеет дело с миром.
Мы не случайно говорим мыслимо в значении возможно. Присутствие возможности — уже мысль, и не так, что возможность должна быть сначала осознана чтобы положить начало мысли, а так, что само могу до всякого осознания есть уже мысль. Сознание возникает как вторичная возможность, а именно возможность не вводить в действие все возможности, какие открыты человеческому существу. В смысле могу мы иногда говорим также понимаю. Электрик понимает в электричестве. В простой речи еще недавно можно было слышать оборот с прямым дополнением: понимает играть на гармони, т.е. умеет.
Единство могу-мыслю-понимаю не столько свойство человека, сколько само его существо. Человеческое существо есть раньше всего открытое миру могу. Человек, если так позволено сказать, может мир, понимает его, конечно не в гносеологическом смысле знания его устройства, а в смысле умения быть в нем (Хайдеггер).(язык философии В. Бибихин) |
|
« Последнее редактирование: 09 декабря 2013, 04:27:26 от Ртуть »
|
Записан
|
|
|
|
Ртуть
Гость
|
|
| |
« Ответ #9 : 09 декабря 2013, 03:22:41 » |
|
Но наука, заботясь о точности своих операций, не видит, как вещь сама по себе существует до препарирующей объективации. Предметом науки может стать только то, что подвергнуто так называемому научному представлению. Эта блестящая слепота науки позволит ей развиваться и тогда, когда на Земле не останется обитаемой среды и придется решать задачи жизнеобеспечения застекленных автономных колоний в космосе. Возможно, именно когда не останется бытия, наука, избавившись от помех, сможет прийти к головокружительным изобретениям. Слепота науки происходит не от оплошности ее деятелей, а оттого, что для успешности своих операций она должна забыть, чем по существу оперирует. Она в принципе ничего не должна видеть, кроме своих операций, и бытие в них остается по необходимости обойдено, хотя и необходимо (Хайдеггер). |
|
|
Записан
|
|
|
|
Ртуть
Гость
|
|
| |
« Ответ #10 : 09 декабря 2013, 03:50:47 » |
|
«Мир, мир, ослы! — вот проблема философии, мир и больше ничего!» (запись Шопенгауэра из его рукописного наследия[17]). В гераклитовском парадоксе о всеобщем, которое правит всем и которому надо следовать, дает о себе знать то, что всего ближе к нам. Гераклитовское надо своевременно, со-временно и никогда не станет преодоленным прошлым потому, что свидетельствует не о том, что есть, — тогда оно могло бы стать не обязательно нужным, как надпись «грибы» на стеклянной банке с грибами не совсем обязательна, — а о том, чего нет: о мире. Мы имеем в виду нестроение, несогласие. Философское слово необходимо потому, что оно почти единственное, что у нас есть вместо отсутствующего мира. Из-за того, что мира нет, с пропажей слова, указывающего на мир, пропадает и мир. Мира нет, поэтому указать на него, конечно, нельзя. |
|
|
Записан
|
|
|
|
Ртуть
Гость
|
|
| |
« Ответ #11 : 09 декабря 2013, 04:07:34 » |
|
Европейская наука не собрание сведений, где непостижимая истина разменена на мелкую монету. Наша наука держится чудом повторяющейся в каждом новом поколении исследователей, негарантированной способности видеть в каждом факте не ответ, а вопрос. Когда эта способность иссякнет, наука превратится в систему суеверий. Современная наука таким образом существует из настоящего и всегда так существовала; ее вековая постройка стоит на фундаменте новейшего достижения. Научный ум — вещь редкая и чудом продолжающая существовать — по-настоящему вовсе не занят мировоззрением или картиной мира. Это занятие громадного околонаучного пригорода и главное публицистики, продукция которой во много раз превышает научную. Настоящая наука занята не сведением концов с концами, а проблемами. Она начинается с нежелания принимать готовые ответы и живет готовностью взглянуть на любой факт как на вопрос. Она заинтересована в сохранении остроты вопросов, их защите от гнетущей потребности ответить на них или снять их. Наука оберегает остроту проблемы от спешных решений. Можно сказать, что она есть длящееся упорное противодействие навязывающей себя схеме и сохранение непонятной странности факта. Так биология сохраняет себя как наука благодаря тому, что оставляет происхождение видов (и человека) под вопросом несмотря на огромное давление общества, которое в совершенно непропорциональном сравнительно с числом собственно ученых большинстве считает вопрос якобы уже решенным в ту или другую сторону. Мировоззренческий интерес теснит науку со всех сторон, в качестве мифа он тверже нее стоит на ногах. Цельной картины мира требует всё, закругленный смысл напирает как толпа в виде множества социальных и других заказов. Только подлинная наука знает, что в настоящем ясность начал и концов обертывается своим отсутствием. Научное открытие — не снятие вопросов, а усовершенствование их архитектуры, отпадение многих старых, но появление еще большего числа новых, с большей тонкостью, с высшей остротой. С новым открытием здание науки становится чудеснее, необозримее, его идеологический смысл совсем неясным, в целом оно — более проблематичным. То, что некоторые (в сущности немногие) части постройки могут применяться для практических целей, в проблематичности науки ничего не меняет.
Она должна знать, что «логос», понятый в смысле мирового закона, устроен так, что не расшифровывается и при приближении к нему обнаруживает свою непостижимость. Всякое искание — шаг к новому. Маячащий смысл при приближении к нему отдаляется, но, пока идет искание, присутствует как ориентир. Смысл присутствует как отсутствующий и искомый. Способ присутствия «логоса» — ускользание.(язык философии В. Бибихин) |
|
|
Записан
|
|
|
|
Ртуть
Гость
|
|
| |
« Ответ #12 : 09 декабря 2013, 16:43:35 » |
|
(Мартин Хайдеггер "Что зовется мышлением?")
То, что выказывают интерес к философии, еще не свидетельствует о готовности к мышлению. Несомненно, повсюду имеют место серьезные занятия философией и ее вопросами. Имеют место достойно затраченные усилия учености на исследование истории философии. Здесь мы имеем дело с полезными и почтенными задачами, для выполнения которых пригодны лишь лучшие силы, особенно тогда, когда они обращают наше внимание на образцы великого мышления. Но даже тот факт, что мы годы и годы проникновенно отдаемся изучению сочинений и трудов великих мыслителей, не может нам гарантировать, что мы сами мыслим или хотя бы готовы учиться мысли. Напротив, занятие философией может быть самой закоренелой формой самообмана в том, что мы мыслим только потому, что непрерывно «философствуем».
Наука не мыслит. Вот возмутительный и ставящий в тупик тезис. Оставим этот тезис с его возмутительным характером, даже если мы сразу же добавим следующий тезис: наука все же постоянно и своим особым способом имеет дело с мышлением. Этот способ только тогда верен и впоследствии плодотворен, когда становится видимой пропасть, которая существует между мышлением и наукой, притом такая пропасть, через которую не перекинуть мост. Здесь нет никаких мостов и возможен только прыжок. Потому никуда и не годны, и являются злом все те наводящие вопросы и временные мосты, которые как раз сегодня хотят запустить удобную машину рынка. Поэтому мы должны теперь, если мы исходим из науки, выдержать то возмутительное и странное в мышлении — при условии, что мы готовы учиться мыслить. Учиться означает приводить наши дела и поступки в соответствие с тем, что приносит нам каждая встреча с существенным.
В этом представлении нет речи о «представлениях», которые вертятся в нашей голове. Задержимся здесь на мгновение, так же, как мы задерживаем дыхание пред прыжком и после него. Мы сейчас именно прыгнувшие — прочь из привычного круга науки и даже, как окажется, философии. И куда же мы прыгнули? Может, в бездну? Нет! Скорее на почву, на землю. На какую? На какую-либо? Нет. На вполне определенную почву, на которой мы живем и умираем, если мы не обманываемся. Это странный факт или даже устрашающий факт — что мы сначала должны прыгнуть на почву, на которой мы, собственно, стоим. Если становится необходимым нечто столь редкое и странное, как такой прыжок, то должно произойти нечто, что дано для мысли. Если судить научно, то это есть ничтожнейший факт мира, а именно то, что каждый из нас по крайней мере раз уже стоял против цветущего дерева. Ну и что из того? Мы ставим себя против цветущего дерева, перед ним, а дерево ставит себя перед нами. Кто, собственно, здесь пред-ставляет? Дерево или мы? Или дерево и мы? Или ни то, ни другое? Мы ставим себя такими, какие мы есть, а не только головой или сознанием против цветущего де
рева, а дерево ставит себя перед нами таковым, каково оно есть. А не является ли дерево даже предшествующим и первенствующим перед нами? Представило ли себя дерево перед нами лишь тем, что мы можем подойти к нему и встать напротив?
Что происходит здесь—в том, что дерево нам себя представляет, а мы ставим себя напротив дерева? Где работает это представление, когда мы стоим против цветущего дерева, стоим перед ним? По-видимому, в нашей голове? Несомненно, в нашем мозгу может происходить множество всякого, когда мы стоим на лугу и имеем перед собой стоящим цветущее дерево со своим цветом и благоуханием и внимаем ему. Сегодня можно процессы, происходящие в голове, фиксировать как мозговые импульсы посредством соответствующих аппаратов и даже делать их акустически внятными и прорисовывать их движение при помощи специальных кривых. Можно, несомненно! На что только не способен сегодняшний человек! И он даже может с этими способностями местами помогать себе. И он помогает всюду с лучшими намерениями. Все можно, и, вероятно, никто из нас еще не подозревает, насколько человек в скором времени в науке будет всемогущим. Однако где же остается — ограничимся нашим примером — при научно регистрируемых мозговых импульсах цветущее дерево? Где остается луг? Где остается человек? Не мозг, но человек, который однажды утром, возможно, уходит в своей смерти от нас, а раньше попадался нам навстречу? Где остается представление, в котором дерево себя представляет, а человек ставит себя напротив дерева?
По всей вероятности, в процессе этого представления нечто происходит и в той области, которую описывают как сферу сознания или рассматривают как психику. Но стоит ли дерево «в сознании» или же оно стоит на лугу? Лежит ли луг как переживание в душе или расстилается на земле? Находится ли земля в нашей голове? Или мы стоим на земле?Может возникнуть желание возразить: к чему такие вопросы о деле, относительно которого каждый справедливо согласится, что оно, мол, ясно всему миру как день — то, что мы на земле, а в данном избранном примере стоим напротив дерева? Но не будем слишком поспешны с такими допущениями, не будем принимать эту ясность слишком легко. Мы сразу же отказываемся от всего, лишь только нам такие науки, как физика, физиология и психология вместе с научной философией, со всей их оснащенностью примерами и доказательствами объясняют, что мы, собственно, не видим никакого дерева, а в действительности воспринимаем некую пустоту, в которой определенным образом рассеяны электрические заряды, мчащиеся с великой скоростью туда и сюда. Недостаточно того, что мы, как бы забыв на мгновение о науке, допустим, что мы, естественно, стоим против цветущего дерева, чтобы затем в следующее мгновение убедить себя с той же самоочевидностью, что такое мнение столь же естественно окажется лишь наивным, так как характеризует донаучное понимание предметов. Однако этим убеждением мы признали нечто, важность и диапазон действия чего мы едва ли замечаем, а именно то, что названные науки собственно разбираются с тем, что у этого цветущего дерева может считаться действительным, а что нет. Откуда берут эти науки, для которых происхождение их существа остается неясным, полномочие на такие суждения? Откуда берут эти науки право определять местоположение человека, а себя приводить в качестве мерила этого определения? Однако это происходит уже в тот момент, когда мы молча соглашаемся с тем, что наше стояние напротив дерева есть лишь понимаемое донаучно отношение к тому, что мы здесь все еще называем «деревом». На самом деле мы сегодня скорее склонны повалить (fallenlassen) цветущее дерево, чем отказаться от наших якобы более ценных физических и физиологических знаний.
Если мы продумываем, что же это такое, а именно то, что цветущее дерево представляет себя нам так, что мы можем поставить себя напротив него, то нужно это цветущее дерево прежде всего и в конце концов не валить, а лишь однажды позволить ему стоять там, где оно стоит. Почему мы говорим «наконец»? Потому, что до сих пор мышление никогда не позволяло ему стоять там, где оно стоит. |
|
« Последнее редактирование: 09 декабря 2013, 22:02:34 от Ртуть »
|
Записан
|
|
|
|
Ртуть
Гость
|
|
| |
« Ответ #13 : 09 декабря 2013, 22:37:26 » |
|
В последней и высшей инстанции нет иного бытия, кроме воления. Во-ление есть прабытие, и только к волению приложимы все предикаты этого бытия: безосновность, вечность, независимость от времени, самоутверждение. Вся философия стремится лишь к тому, чтобы найти высшее выражение (WW. Abt., I. Bd. VII, 350 Ende).
Шеллинг находит предикаты, которые мышление метафизики с давних пор приписывает бытию, по их последнему, высшему и потому завершенному образу в волении. Однако воля этого во
ления не подразумевается здесь как способность человеческой души, но слово «воление» именует здесь бытие сущего в целом. Всякое сущее и сущее в целом имеют способность своего существа в волении и через воление. Это звучит для нас странно; это и будет оставаться странным до тех пор, пока для нас будут оставаться чуждыми существенные и простые мысли западной метафизики, т. е. пока мы эти мысли не мыслим, а всего лишь пересказываем. Можно, например, совершенно точно историографически зафиксировать высказывания Лейбница о бытии сущего и тем не менее ничего не узнать о том, что он мыслил, когда определял бытие сущего из монады, а эту монаду как единство регсер1ю и аррей-Шэ, как единство представления и желания. То, что мыслит здесь Лейбниц, входит в язык у Канта и Фихте как разумная воля, которую осмысляют Гегель и Шеллинг, каждый своим путем. То же самое именует и подразумевает Шопенгауэр, когда он мыслит мир как волю и представление; то же самое мыслит Ницше, когда он определяет прабытие сущего как волю к власти. То, что здесь вообще везде бытие сущего появляется как воля, основано не на воззрениях, которые составили себе отдельные философы. То, что это появление бытия как воли означает, не отыщешь никакой ученостью. Его можно лишь через посредство мышления расспросить, и лишь через осмысление оценить его по достоинству в его достойности вопрошания, а это значит сохранить его мыслимое в памяти.
Бытие сущего появляется для метафизики Нового времени как воля. Но поскольку человек по своему существу как мыслящее животное связан в способе представления с сущим в его бытии и тем самым с этим бытием и отсюда определен из бытия, то согласно этому отношению бытия (т. е. теперь уже воления) к человеческому существу и человеческое бытие должно подчеркнутым образом являться как воление. |
|
|
Записан
|
|
|
|
Ртуть
Гость
|
|
| |
« Ответ #14 : 10 декабря 2013, 15:24:45 » |
|
«Наши учреждения не стоят больше ничего: это общее мнение. Но в этом виноваты не они, а мы. После того как у нас пропали все инстинкты, из которых вырастают учреждения, для нас пропали вообще учреждения, потому что мы уже негодны для них. Демократизм был во все времена упадочной формой орга- низующей силы: уже в “Человеческом, слишком человеческом” (I, 349) [1878] я охарактеризовал современную демократию со всеми ее половинчатостями, вроде “Германской империи”, как упадочную форму государства. Чтобы существовали учреждения, должна суще- ствовать известная воля, инстинкт, императив, антилибераль- ный до злобы: воля к традиции, к авторитету, к ответственности на столетия вперед, к солидарности цепи поколений вперед и назад in infinitum. Если эта воля налицо, тогда основывается нечто подоб- ное imperium Romanum: или подобное России, единственной державе, которая нынче является прочной, которая может ждать, которая еще может нечто обещать, — России как противопонятию жалкому европейскому партикуляризму и нервозности, вступившим в кри- тический период с основанием Германской империи… У всего За- пада нет более тех инстинктов, из которых вырастают учрежде- ния, из которых вырастает будущее: его “современному духу”, быть может, ничто не приходится в такой степени не по нутру. Живут для сегодняшнего дня, живут слишком быстро — живут слишком безответственно: именно это называют “свободой”. То, что делает из учреждений учреждения, ненавидится, отстраняется: вообра- жают опасность нового рабства там, где хоть только произносится “авторитет”» (WW. VIII, S. 150). Ницше |
|
|
Записан
|
|
|
|
|