Постнагуализм
27 апреля 2024, 07:35:02 *
Добро пожаловать, Гость. Пожалуйста, войдите или зарегистрируйтесь.

      Логин             Пароль
В разделе "Свободная территория" можно общаться без аккаунта!
"Тема для быстрой регистрации"
 
   Начало   Помощь Правила Поиск Войти Регистрация Чат Портал  
Страниц: 1 [2] 3 4 ... 6  Все
  Печать  
Автор Тема: Библиотека компактной прозы. (из впечатлившего)  (Прочитано 32962 раз)
0 Пользователей и 2 Гостей смотрят эту тему.
Ртуть
Гость
« Ответ #15 : 20 апреля 2013, 14:36:44 »

                                                                                                            Герман Гессе
     

                                               ФАЛЬДУМ


                                              Ярмарка

Дорога в город Фальдум бежала среди холмов то лесом, то привольными зелеными лугами, то полем, и чем ближе к городу, тем чаще встречались возле нее крестьянские дворы, мызы, сады и небольшие усадьбы. Море было далеко отсюда, никто из здешних обитателей никогда не видел его и мир состоял будто из одних пригорков, чарующе тихих лощин, лугов, перелесков, пашен и плодовых садов. Всего в этих местах было вдоволь: и фруктов, и дров, и молока, и мяса, и яблок, и орехов. Селения тешили глаз чистотой и уютом; и люди тут жили добрые, работящие, осмотрительные, не любившие рискованных затей. Каждый радовался, что соседу живется не лучше и не хуже его самого. Таков был этот край - Фальдум; впрочем, и в других странах все тоже течет своим чередом, пока не случится что-нибудь необыкновенное.

Живописная дорога в город Фальдум - и город, и страна звались одинаково - в то утро с первыми криками петухов заполнилась народом; так бывало в эту пору каждый год: в городе ярмарка, и на двадцать миль в округе не сыскать было крестьянина или крестьянки, мастера, подмастерья или ученика, батрака или поденщицы, юноши или девушки, которые бы не думали о ярмарке и не мечтали попасть туда. Пойти удавалось не всем, кто-то ведь и за скотиной присмотреть должен, и за детишками, и за старыми да немощными; но уж если кому выпало остаться дома, то он считал нынешний год чуть ли не загубленным, и солнышко, которое с раннего утра светило по-праздничному ярко, хотя лето уже близилось к концу, было ему не в радость.

Спешили на ярмарку хозяйки и работницу с корзинками в руках, тщательно выбритые, принаряженные парни с гвоздикой или астрой в петлице, школьницы с тугими косичками, влажно поблескивающими на солнце. Возницы украсили кнутовища алыми ленточками и цветами, а кто побогаче, тот и лошадей не забыл: новая кожаная сбруя сверкала латунными бляшками. Ехали по тракту телеги, в них под навесами из свежих буковых ветвей теснились люди с корзинами и детишками на коленях, многие громко распевали хором; временами проносилась вскачь коляска, разубранная флажками, пестрыми бумажными цветами и зеленью, оттуда слышался веселый наигрыш сельских музыкантов, а в тени веток нет-нет да и вспыхивали золотом рожки и трубы. Малыши, проснувшиеся ни свет ни заря, хныкали, потные от жары матери старались их унять, иной возница по доброте сердечной сажал ребятишек к себе в телегу. Какая-то старушка везла коляску с близнецами, дети спали, а на подушке меж детских головок лежали две нарядные, аккуратно причесанные куклы, под стать младенцам румяные и пухлощекие.

Кто жил у дороги и сам на ярмарку не собирался, мог всласть потолковать с прохожими и досыта насмотреться на нескончаемый людской поток. Но таких было мало. На садовой лестнице заливался слезами десятилетний мальчуган, которого оставили дома с бабушкой. Вдоволь наплакавшись, он вдруг заметил на дороге стайку деревенских мальчишек, пулей выскочил со двора и присоединился к ним. По соседству жил бобылем старый холостяк, этот и слышать не желал о ярмарке, до того он был скуп. Повсюду царил праздник, а он решил, что самое время подстричь живую изгородь из боярышника, и вот, едва рассвело, бодро взялся за дело, садовые ножницы так и щелкали. Однако же очень скоро он бросил это занятие и, кипя от злости, вернулся в дом: ведь каждый из парней, что шли и ехали мимо, с удивлением косился на него, а порой, к вящему восторгу девушек, отпускал шутку насчет неуместного рвения; когда же бобыль, рассвирепев, пригрозил им своими длинными ножницами, все сдернули шапки и с хохотом замахали ими. Захлопнув ставни, он завистливо поглядывал в щелку, злость его мало-помалу утихла; под окном поспешали на ярмарку запоздалые пешеходы, словно их ждало там Бог весть какое блаженство, и вот наш бобыль тоже натянул сапоги, сунула кошелек талер, взял палку и снарядился в путь. Но на пороге он вдруг спохватился, что талер - непомерно большие деньги, вытащил монету из кошелька, положил туда другую, в полталера, снова завязал кошелек и спрятал его в карман. Потом он запер дверь и калитку и пустился в дорогу, да так прытко, что успел обогнать не одного пешего и даже две повозки.

С его уходом дом и сад опустели, пыль стала понемногу оседать, отзвучали и растаяли вдали конский топот и музыка, уже и воробьи вернулись со скошенных полей и принялись купаться в пыли, высматривая, чем бы поживиться. Дорога лежала безлюдная, вымершая, жаркая, порой из дальнего далека едва различимо долетал то ли крик, то ли звук рожка.

И вот из лесу появился какой-то человек в надвинутой низко на лоб широкополой шляпе и неторопливо зашагал по пустынному тракту. Роста он был высокого, шел уверенно и размашисто, точно путник, которому частенько доводится ходить пешком. Платье на нем было серое, невзрачное, а глаза смотрели из-под шляпы внимательно и спокойно - глаза человека, который хоть и не жаждет ничего от мира, однако все зорко подмечает. Он видел разъезженные колеи, убегающие к горизонту, следы коня, у которого стерлась левая задняя подкова, видел старушку, в испуге метавшуюся по саду и тщетно кликавшую кого-то, а на дальнем холме, в пыльном мареве, сверкали махонькие крыши Фальдума. Вот он углядел на обочине что-то маленькое и блестящее, нагнулся и поднял надраенную латунную бляшку от конской сбруи. Спрятал ее в карман. Потом взгляд его упал на изгородь из боярышника: ее недавно подстригали и сперва, как видно, работали тщательно и с охотой, но чем дальше, тем дело шло хуже - то срезано слишком много, то, наоборот, в разные стороны ежом торчат колючие ветки. Затем путник подобрал на дороге детскую куклу - по ней явно проехала телега, - потом кусок ржаного хлеба, на котором еще поблескивало растаявшее масло, и наконец нашел крепкий кожаный кошелек с монетой в полталера. Куклу он усадил возле придорожного столба, хлеб скормил воробьям, а кошелек с монетой в полталера сунул в карман.

Пустынная дорога тонула в тишине, трава на обочинах пожухла от солнца и запылилась. У заезжего двора ни души, только куры снуют да с задумчивым кудахтаньем нежатся на солнышке.

В огороде среди сизых капустных кочанов какая-то старушка выпалывала из сухой земли сорняки. Незнакомец окликнул ее: мол, далеко ли до города. Однако старушка была туга на ухо, он позвал громче, но она только беспомощно взглянула на него и покачала годовой.

Путник зашагал вперед. Временами из города доносились всплески музыки и стихали вновь; чем дальше, тем музыка слышалась чаще и звучала дольше, и наконец музыка и людской гомон слились в немолчный гул, похожий на шум далекого водопада, будто там, на ярмарке, ликовал весь фальдумский народ. Теперь возле дороги журчала речка, широкая и спокойная, по ней плавали утки, и в синей глубине виднелись зеленые водоросли. Потом дорога пошла в гору, а речка повернула, и через нее был перекинут каменный мостик. На низких перилах моста прикорнул щуплый человечек, с виду портной; он спал, свесив голову на грудь, шляпа его скатилась в пыль, а рядом, охраняя хозяйский сон, сидела маленькая смешная собачонка. Незнакомец хотел было разбудить спящего - не дай Бог, упадет в воду, - но сперва глянул вниз и, убедившись, что высота невелика, а речка мелкая, будить портного не стал.

Недолгий крутой подъем - и вот перед ним настежь распахнутые ворота Фальдума. Вокруг ни души. Человек вошел в город, и шаги его вдруг гулко зазвучали в мощеном переулке, где вдоль домов тянулся ряд пустых телег и колясок без лошадей. Из других переулков неслись голоса и глухой шум, но здесь не было никого, переулок утопал в тени, лишь в верхних окошках играл золотой отсвет дня. Путник передохнул, посидел на дышле телеги, а уходя, положил на передок латунную бляшку, найденную на дороге.

Не успел он дойти до конца следующего переулка, как со всех сторон на него обрушился ярмарочный шум и гам, сотни лавочников на все лады громко расхваливали свой товар, ребятишки дудели в посеребренные дудки, мясники выуживали из кипящих котлов длинные связки свежих колбас, на возвышении стоял знахарь, глаза его ярко сверкали за толстыми стеклами роговых очков, а рядом висела табличка с перечнем всевозможных человеческих хворей и недугов. Какой-то человек с длинными черными волосами провел под уздцы верблюда. С высоты своего роста животное презрительно взирало на толпу и жевало губами.

Лесной незнакомец внимательно рассматривал все это, отдавшись на волю толпы; то он заглядывал в лавку лубочника, то читал изречения на сахарных печатных пряниках, однако же нигде не задерживался - казалось, он еще не отыскал того, что ему было нужно. Мало-помалу он выбрался на просторную главную площадь, на углу которой расположился продавец птиц. Незнакомец немного постоял, послушал птичий щебет, доносившийся из клеток, тихонько посвистел в ответ коноплянке, перепелу, канарейке, славке.

Как вдруг неподалеку что-то слепяще ярко блеснуло, будто все солнечные лучи собрались в одной точке; он подошел ближе и увидел, что сверкает огромное зеркало в лавке, рядом еще одно, и еще, и еще - десятки, сотни зеркал, большие и маленькие, квадратные, круглые и овальные, подвесные и настольные, ручные и карманные, совсем крохотные и тонкие, какие можно носить с собой, чтоб не забыть свое лицо. Торговец ловил солнце блестящим ручным зеркальцем и пускал по лавке зайчики, без устали зазывая покупателей:
Записан
Ртуть
Гость
« Ответ #16 : 20 апреля 2013, 14:37:25 »

- Зеркала, господа, зеркала! Покупайте зеркала! Самые лучшие, самые дешевые зеркала в Фальдуме! Зеркала, сударыни, отличные зеркала! Взгляните, все как полагается, отменное стекло!

У зеркальной лавки незнакомец остановился, словно наконец нашел то, что искал. В толпе, разглядывающей зеркала, были три сельские девушки. Он стал рядом и принялся наблюдать за ними. Это были свежие, здоровые крестьянские девушки, не красавицы и не дурнушки, в крепких ботинках и белых чулках, косы у них чуть выгорели от солнца, глаза светились молодым задором. В руках у каждой было зеркало, правда не дорогое и не большое; девушки раздумывали, покупать или нет, томясь сладкой мукой выбора, и Временами то одна, то другая, забыв обо всем, задумчиво вглядывалась в блестящую глубину и любовалась собой: рот и глаза, нитка бус на шее, веснушки на носу, ровный пробор, розовое ухо. Мало-помалу все три погрустнели и притихли; незнакомец, стоя у девушек за спиной, смотрел на их отражения в зеркальцах: вид у них был удивленный и почти торжественный.

Вдруг одна из девушек сказала:

- Ах, были бы у меня золотые косы, длинные, до самых колен!

Вторая девушка, услыхав слова подруги, тихонько вздохнула и еще пристальнее всмотрелась в зеркало. Потом и она, зарумянившись, робко открыла мечту своего сердца:

- Если бы я загадывала желание, то пожелала бы себе прекрасные руки, белые, нежные, с длинными пальцами и розовыми ногтями.

При этом она взглянула на свою руку, которая держала зеркальце. Рука была не безобразна, но коротковата и широка, а кожа от работы огрубела и стала жесткой.

Третья, маленькая и резвая, засмеялась и весело воскликнула:

- Что ж, неплохое желание! Только, знаешь ли, руки - это не главное. Мне бы хотелось стать самой лучшей, самой ловкой плясуньей во всем Фальдумском крае.

Тут девушка испуганно обернулась, потому что в зеркале из-за ее плеча выглянуло чужое лицо с блестящими черными глазами. Это был незнакомец, который подслушал их разговор и которого они до сих пор не замечали. Все три изумленно воззрились на него, а он тряхнул головою и сказал:

- Что ж, милые барышни, желания у вас куда как хороши. Только, может быть, вы пошутили?

Малышка отложила зеркальце и спрятала руки за спину. Ей хотелось отплатить чужаку за свой испуг, и резкое словцо уже готово было сорваться с ее губ, но она поглядела ему в лицо и смутилась - так заворожил ее взгляд незнакомца.

- Что вам за дело до моих желаний? - едва вымолвила она, густо покраснев.

Но вторая, та, что мечтала о красивых руках, прониклась доверием к этому высокому человеку - было в нем что-то отеческое, достойное.

- Нет, - сказала она, - мы не шутим. Разве можно пожелать что-нибудь лучше?

Подошел хозяин лавки и еще много других людей. Незнакомец поднял поля шляпы, так что все теперь увидели высокий светлый лоб и властные глаза. Приветливо кивнув трем девушкам, он с улыбкой воскликнул:

- Смотрите же, ваши желания исполнились! Девушки взглянули сначала друг на друга, потом в зеркало и тотчас побледнели от изумления и радости. Одна получила пышные золотые локоны до колен. Вторая сжимала зеркальце белоснежными тонкими руками принцессы, а третья вдруг обнаружила, что ножки ее стройны, как у лани, и обуты в красные кожаные башмачки. Они никак не могли взять в толк, что же такое произошло; но девушка с руками принцессы расплакалась от счастья, припав к плечу подружки и орошая счастливыми слезами ее длинные золотые волосы.

Лавка пришла в движение, люди наперебой заговорили о чуде. Молодой подмастерье, видевший все это своими глазами, как завороженный уставился на незнакомца.

- Может быть, и у тебя есть заветное желание? - спросил незнакомец.

Подмастерье вздрогнул, смешался и растерянно огляделся по сторонам, словно высматривая, что бы ему пожелать. И вот возле мясной лавки он заметил огромную связку толстых копченых колбас и пробормотал, показывая на нее:

- Я бы не отказался от этакой вот связки колбас!

Глядь, а связка уж у него на шее, и все, кто видел это, принялись смеяться и кричать, каждый норовил протолкаться поближе, каждому хотелось тоже загадать желание. Сказано - сделано, и следующий по очереди осмелел и пожелал себе новый суконный наряд. Только он это произнес, как очутился в новехоньком, с иголочки платье - не хуже, чем у бургомистра. Потом подошла деревенская женщина, набралась храбрости и попросила десять талеров - сей же час деньги зазвенели у нее в кармане.

Тут народ смекнул, что чудеса-то творятся в самом деле, и весть об этом полетела по ярмарке, по всему городу, так что очень скоро возле зеркальной лавки собралась огромная толпа. Кое-кто еще посмеивался и шутил, кое-кто недоверчиво переговаривался. Но многими уже овладело лихорадочное возбуждение, они подбегали, красные, потные, с горящими глазами, лица были искажены алчностью и тревогой, потому что всяк боялся: а ну как источник чудес иссякнет прежде, чем наступит его черед. Мальчишки просили сласти, самострелы, собак, мешки орехов, книжки, кегли. Счастливые девочки уходили прочь в новых платьях, лентах, перчатках, с зонтиками. А тот десятилетний мальчуган, что сбежал от бабушки и в веселой ярмарочной суете вконец потерял голову, звонким голосом пожелал себе живую лошадку, причем непременно вороной масти, - тотчас у него за спиной послышалось ржанье, и вороной жеребенок доверчиво ткнулся мордой ему в плечо.

Вслед за тем сквозь опьяненную чудесами толпу протиснулся пожилой бобыль с палкой в руке. Дрожа, он вышел вперед, но от волнения долго не мог раскрыть рта.

- Я... - заикаясь начал он. - Я хо-хотел бы две сотни...

Незнакомец испытующе посмотрел на него, вытащил из кармана кожаный кошелек и показал его взбудораженному мужичонке.

- Погодите! - сказал он. - Не вы ли обронили этот кошелек? Там лежит монета в полталера.

- Да, кошелек мой! - воскликнул бобыль.

- Хотите получить его назад?

- Да-да, отдайте!

Кошелек-то он получил, а желание истратил и, поняв это, в ярости замахнулся на незнакомца палкой, но не попал, только зеркало разбил. Осколки еще звенели, а хозяин лавки уже стоял рядом, требуя уплаты, - пришлось бобылю раскошелиться.

Теперь вперед выступил богатый домовладелец и пожелал ни много ни мало как новую крышу для своего дома. Глядь, а в переулке сверкает черепичная кровля со свежевыбеленными печными трубами. Толпа опять встрепенулась: желания росли, и скоро один не постеснялся и в скромности своей выпросил новый четырехэтажный дом на рыночной площади, а четверть часа спустя выглядывал из окошка, любуясь ярмаркой.

Сказать по правде, ярмарки уже не было: весь город озером колыхался вокруг лавки зеркальщика, где стоял незнакомец и можно было высказать заветное желание. Всякий раз толпа взрывалась смехом, криками восхищения и зависти, а когда маленький голодный мальчонка пожелал всего-навсего шапку слив, другой человек, не столь скромный, наполнил эту шапку звонкими талерами. Потом бурю восторгов снискала толстуха лавочница, пожелавшая избавиться от зоба. Тут-то и выяснилось, однако, на что способна злоба да зависть. Ибо собственный ее муж, с которым она жила не в ладу и который только что с нею разругался, употребил свое желание - а ведь оно могло его озолотить! - на то, чтоб вернуть жене прежний вид. Почин все же был сделан: привели множество хворых да убогих, и толпа снова загалдела, когда хромые пустились в пляс, а слепцы со слезами на глазах любовались светом дня.

Молодежь тем временем обегала весь город, разнося весть о чуде. Рассказывали о старой преданной кухарке, которая как раз жарила господского гуся, когда услыхала в окно дивную весть, и, не устояв, тоже бегом поспешила на площадь, чтоб пожелать себе на склоне лет достатка и счастья. Но, пробираясь в толпе, она все больше мучилась угрызениями совести и, когда настал ее черед, забыла о своих мечтаниях и попросила только, чтобы гусь до ее возвращения не сгорел.

Суматохе не было конца. Нянюшки выбегали из домов с младенцами на руках, больные выскакивали на улицу в одних рубашках. Из деревни в слезах и отчаянии приковыляла маленькая старушка и, услыхав о чудесах, взмолилась, чтобы живым и невредимым отыскался ее потерянный внучек. Глядь, а он уж тут как тут:

тот самый мальчуган прискакал на вороном жеребенке и, смеясь, повис на шее у бабушки.

В конце концов весь город точно подменили, жителями завладел какой-то дурман. Рука об руку шли влюбленные, чьи желания исполнились, бедные семьи ехали в колясках, хоть и в старом залатанном платье, надетом с утра. Многие из тех, что уже теперь сожалели о бестолковом желании, либо печально брели восвояси, либо искали утешения у старого рыночного фонтанчика, который по воле неведомого шутника наполнился отменным вином.
Записан
Ртуть
Гость
« Ответ #17 : 20 апреля 2013, 14:38:36 »

И вот в городе Фальдуме осталось всего-навсего два человека, не знавших о чуде и ничего себе не пожелавших. Это были два юноши. Жили они на окраине, в чердачной каморке старого дома. Один стоял посреди комнаты и самозабвенно играл на скрипке, другой сидел в углу, обхватив голову руками и весь обратившись в слух. Сквозь крохотные окошки проникали косые лучи закатного солнца, освещая букет цветов на столе, танцуя на рваных обоях. Каморка была полна мягкого света и пламенных звуков скрипки - так заповедная сокровищница полнится сверканьем драгоценностей. Играя, скрипач легонько покачивался, глаза его были закрыты. Слушатель смотрел в пол, недвижный и потерянный, будто и не живой.

Вдруг в переулке зазвучали громкие шаги, входная дверь отворилась, шаги тяжко затопали по лестнице и добрались до чердака. То был хозяин дома, он распахнул дверь и, смеясь, окликнул их. Песня скрипки оборвалась, а молчаливый слушатель вскочил, будто пронзенный резкой болью. Скрипач тоже помрачнел, рассерженный, что кто-то нарушил их уединение, и укоризненно посмотрел на смеющегося хозяина. Но тот ничего не замечал - словно во хмелю, он размахивал руками и твердил:

- Эх вы, глупцы, сидите да играете на скрипке, а там весь мир переменился! Очнитесь! Бегите скорее, не то опоздаете! На рыночной площади один человек исполняет любые желания. Теперь уж вам незачем ютиться в каморке под крышей да копить долги за жилье. Скорее, скорее, пока не поздно! Я нынче тоже разбогател!

Скрипач изумленно внимал этим речам и, поскольку хозяин никак не хотел отставать, положил скрипку и надел шляпу; друг молча последовал за ним. Едва они вышли за порог, как заметили, что город впрямь переменился самым чудесным образом; в тоске и смятении, точно во сне, шагали они мимо домов, еще вчера серых, покосившихся, низких, а нынче - высоких и нарядных, как дворцы. Люди, которых они знали нищими, ехали в каретах четвериком или гордо выглядывали из окон красивых домов. Щуплый человек, по виду портной, с крохотной собачонкой, потный и усталый, тащил огромный мешок, а из прорехи сыпались наземь золотые монеты.

Ноги сами вынесли юношей на рыночную площадь к лавке зеркальщика. Незнакомец обратился к ним с такой речью:

- Вы, как видно, не спешите с заветными желаниями. Я уж совсем было решил уйти. Ну же, говорите без стеснения, что вам надобно.

Скрипач тряхнул головой и сказал:

- Ах, отчего вы не оставили меня в покое! Мне ничего не нужно.

- Ничего? Подумай хорошенько! - воскликнул незнакомец. - Ты можешь пожелать все, что душе угодно.

На минуту скрипач закрыл глаза и задумался. Потом тихо проговорил:

- Я бы хотел иметь скрипку и играть на ней так чудесно, чтобы мирская суета никогда больше меня не трогала.

В тот же миг в руках у него появилась красавица скрипка и смычок, он прижал скрипку к подбородку и заиграл - полилась сладостная, могучая мелодия, точно райский напев. Народ заслушался и притих. А скрипач играл все вдохновеннее, все прекраснее, и вот уж незримые руки подхватили его и унесли невесть куда, только издали звучала музыка, легкая и сверкающая, как вечерняя заря.

- А ты? Чего желаешь ты? - спросил незнакомец второго юношу.

- Вы отняли у меня все, даже скрипача! - воскликнул тот. - Мне ничего не надо от жизни - только внимать, и видеть, и размышлять о непреходящем. Потому-то я и желал бы стать горою, гигантской горою с весь Фальдумский край, чтобы вершина моя уходила в заоблачные выси.

Тот же час под землей прокатился гул, и все заколебалось; послышался стеклянный перезвон, зеркала одно за другим падали и вдребезги разбивались о камни мостовой; рыночная площадь, вздрагивая, поднималась, как поднимался ковер, под которым кошка спросонок выгнула горбом спину. Безумный ужас овладел людьми, тысячи их с криками устремились из города в поля. А те, кто остался на площади, увидели, как за городской чертой встала исполинская гора, вершина ее касалась вечерних облаков, а спокойная, тихая речка обернулась бешеным, белопенным потоком, мчащимся по горным уступам вниз, в долину.

В мгновение ока весь Фальдумский край превратился в гигантскую гору, у подножия которой лежал город, а далеко впереди синело море. Из людей, однако, никто не пострадал.

Старичок, глядевший на все это от зеркальной лавки, сказал соседу:

- Мир сошел с ума. Как хорошо, что жить мне осталось недолго. Вот только скрипача жаль, послушать бы его еще разок.

- Твоя правда, - согласился сосед. - Батюшки, а где же незнакомец?!

Все начали озираться по сторонам: незнакомец исчез. Высоко на горном склоне мелькала фигура в развевающемся плаще, еще мгновение она четко вырисовывалась на фоне вечернего неба - и вот уже пропала среди скал.

                                                            ГОРА

Все проходит, и все новое старится. Давно минула ярмарка, иные из тех, кто пожелал тогда разбогатеть, опять обнищали. Девушка с длинными золотыми косами давно вышла замуж, дети ее выросли и теперь сами каждую осень ездят в город на ярмарку. Плясунья стала женой городского мастера, танцует она с прежней легкостью, лучше многих молодых, и, хотя муж ее тоже пожелал себе тогда денег, веселой парочке, судя по всему, нипочем не хватит их до конца дней. Третья же девушка - та, с красивыми руками, - чаще других вспоминала потом незнакомца из зеркальной лавки. Ведь замуж она не вышла, не разбогатела, только руки ее оставались прекрасными, и из-за этого она больше не занималась тяжелой крестьянской работой, а от случая к случаю присматривала в деревне за ребятишками, рассказывала им сказки да истории, от нее-то дети и услыхали о чудесной ярмарке, о том, как бедняки стали богачами, а Фальдумский край - горою. Рассказывая эту историю, девушка с улыбкой смотрела на свои тонкие руки принцессы, и в голосе ее звучало столько волнения, столько нежности, что не хочешь, да подумаешь, будто никому не выпало тогда большего счастья, чем ей, хоть и осталась она бедна, без мужа и рассказывала свои сказки чужим детям.

Шло время, молодые старились, старики умирали. Лишь гора стояла неизменная, вечная, и, когда сквозь облака на вершине сверкали снега, казалось, будто гора улыбается, радуясь, что она не человек и что незачем ей вести счет времени по людским меркам. Высоко над городом, над всем краем блистали горные кручи, гигантская тень горы день за днем скользила по земле, ручьи и реки знаменовали смену времен года, гора приютила всех, как мать: на ней шумели леса, стелились пышные цветущие луга, били родники, лежали снега, льды и скалы, на скалах рос пестрый мох, а у ручьев - незабудки. Внутри горы были пещеры, где серебряные струйки год за годом звонко стучали по камню, в ее недрах таились каверны, где с неистощимым терпением росли кристаллы. Нога человека не ступала на вершину, но кое-кто уверял, будто есть там круглое озерцо и от веку в него глядятся солнце, месяц, облака и звезды. Ни человеку, ни зверю не довелось заглянуть в эту чашу, которую гора подносит небесам, - ибо так высоко не залетают и орлы.

Народ Фальдума весело жил в городе и в долинах, люди крестили детей, занимались ремеслом и торговлей, хоронили усопших. А от отцов к детям и внукам переходила память - память о горе и мечта. Охотники на коз, косари и сборщики цветов, альпийские пастухи и странники множили эти сокровища, поэты и сказочники передавали из уст в уста; так и шла среди людей молва о бесконечных мрачных пещерах, о не видевших солнца водопадах в затерянных безднах, об изборожденных трещинами глетчерах, о путях лавин и капризах погоды. Тепло и мороз, влагу и зелень, погоду и ветер - все это дарила гора.

Прошлое забылось. Рассказывали, правда, о чудесной ярмарке, когда любой мог пожелать что душе угодно. Но что и гора возникла в тот же день - этому никто больше не верил. Гора, конечно же, стояла здесь от веку и будет стоять до скончания времен. Гора - это родина, гора - это Фальдум. Зато историю о трех девушках и скрипаче слушали с удовольствием, и всегда находился юноша, который, сидя в запертой комнате, погружался в звуки и мечтал раствориться в дивном напеве и улететь, подобно скрипачу, вознесшемуся на небо.

Гора неколебимо пребывала в своем величии. Изо дня в день видела она, как далеко-далеко встает из океана алое солнце и совершает свой путь по небосводу, с востока на запад, а ночью следила безмолвный бег звезд. Из года в год зима укутывала ее снегом и льдом, из года в год сползали лавины, а потом средь бренных, их останков проглядывали синие и желтые летние цветы, и ручьи набухали, и озера мягко голубели под солнцем. В незримых провалах глухо ревели затерянные воды, а круглое озерцо на вершине целый год скрывалось под тяжким бременем льдов, и только в середине лета ненадолго открывалось его сияющее око, считанные дни отражая солнце и считанные ночи - звезды. В темных пещерах стояла вода, и камень звенел от вековечной капели, и в потаенных кавернах все росли кристаллы, терпеливо стремясь к совершенству.
Записан
Ртуть
Гость
« Ответ #18 : 20 апреля 2013, 14:39:36 »

У подножия горы, чуть выше Фальдума, лежала долина, где журчал средь ив и ольхи широкий прозрачный ручей. Туда приходили влюбленные, перенимая у горы и деревьев чудо смены времен. В другой долине мужчины упражнялись в верховой езде и владении оружием, а на высокой отвесной скале каждое лето в солнцеворот вспыхивал ночью огромный костер.

Текло время, гора оберегала долину влюбленных и ристалище, давала приют пастухам и дровосекам, охотникам и плотогонам, дарила камень для построек и железо для выплавки. Многие сотни лет она бесстрастно взирала на мир и не вмешалась, когда на скале впервые вспыхнул летний костер. Она видела, как тупые, короткие щупальцы города ползут вширь, через древние стены, видела, как охотники забросили арбалеты и обзавелись ружьями. Столетия сменяли друг друга, точно времена года, а годы были точно часы.

И гора не огорчилась, когда однажды в долгой череде лет на площадке утеса не вспыхнул алый костер. Ее не тревожило, что с той стороны он уж никогда больше не загорался, что с течением времени долина ристалищ опустела и тропинки заросли подорожником и чертополохом. Не заботило ее и то, что в долгой веренице столетий обвал изменил ее форму и обратил в руины половину Фальдума. Она не смотрела вниз, не замечала, что разрушенный город так и не отстроился вновь.

Все это было горе безразлично. Мало-помалу ее начало интересовать другое. Время шло, и гора состарилась. Солнце, как прежде, свершало свой путь по небесам, звезды отражались в блеклом глетчере, но гора смотрела на них по-иному, она уже не ощущала себя их ровней. И солнце, и звезды стали ей не важны. Важно было то, что происходило с самою горой и в ее недрах. Она чувствовала, как в глубине скал и пещер вершится неподвластная ее воле работа, как прочный камень крошится и выветривается слой за слоем, как все глубже вгрызаются в ее плоть ручьи и водопады. Исчезли льды, возникли озера, лес обернулся каменной пустошью, а луга - черными болотами, далеко протянулись морены и следы камнепадов, а окрестные земли притихли и словно обуглились. Гора все больше уходила в себя. Ни солнце, ни созвездья ей не ровня. Ровня ей ветер и снег, вода и лед. Ровня ей то, что мнится вечным и все-таки медленно исчезает, медленно обращается в прах.

Все ласковее вела она в долину свои ручьи, осторожнее обрушивала лавины, бережнее подставляла солнцу цветущие луга. И вот на склоне дней гора вспомнила о людях. Не потому, что она считала их ровней себе, нет, но она стала искать их, почувствовав свою заброшенность, задумалась о минувшем. Только города уже не было, не слышалось песен в долине влюбленных, не видно было хижин на пастбищах. Люди исчезли. Они тоже обратились в прах. Кругом тишина, увядание, воздух подернут тенью.

Гора дрогнула, поняв, что значит умирать, а когда она дрогнула, вершина ее накренилась и рухнула вниз, обломки покатились в долину влюбленных, давно уже полную камней, и дальше, в море.

Да, времена изменились. Как же так, отчего гора теперь все чаще вспоминает людей, размышляет о них? Разве не чудесно было, когда в солнцеворот загорался костер, а в долине влюбленных бродили парочки? О, как сладко и нежно звучали их песни!

Древняя гора погрузилась в воспоминания, она почти не ощущала бега столетий, не замечала, как в недрах ее пещер тихо рокочут обвалы, сдвигаются каменные стены. При мысли о людях ее мучила тупая боль, отголосок минувших эпох, неизъяснимый трепет и любовь, смутная, неясная память, что некогда и она была человеком или походила на человека, словно мысль о бренности некогда уже пронзала ее сердце.

Шли века и тысячелетия. Согбенная, окруженная суровыми каменными пустынями, умирающая гора все грезила. Кем она была прежде? Что связывало ее с ушедшим миром - какой-то звук, тончайшая серебряная паутинка? Она томительно рылась во мраке истлевших воспоминаний, тревожно искала оборванные нити, все ниже склоняясь над бездной минувшего. Разве некогда, в седой глуби времен, не светил для нее огонь дружбы, огонь любви? Разве не была она - одинокая, великая - некогда равной среди равных? Разве в начале мира не пела ей свои песни мать?

Гора погрузилась в раздумья, и очи ее - синие озера - замутились, помрачнели и стали болотной топью, а на полоски травы и пятнышки цветов все сыпался каменный дождь. Гора размышляла, и вот из немыслимой дали прилетел легкий звон, полилась музыка, песня, человеческая песня, - и гора содрогнулась от сладостной муки узнаванья. Вновь она внимала музыке и видела юношу: овеваемый звуками, он уносился в солнечное поднебесье, - и тысячи воспоминаний всколыхнулись и потекли, потекли... Гора увидела лицо человека с темными глазами, и глаза эти упорно спрашивали: "А ты? Чего желаешь ты?"

И она загадала желание, безмолвное желание, и мука отхлынула, не было больше нужды вспоминать далекое и исчезнувшее, все отхлынуло, что причиняло боль. Гора рухнула, слилась с землей, и там, где некогда был Фальдум, зашумело безбрежное море, а над ним свершали свой путь солнце и звезды.

* Сказка написана в 1918 году и посвящена другу писателя, коллекционеру Георгу Райнхарту (1877 - 1955).

Подзаголовки сказки имеют психоаналитическую символику. Ярмарка - жизнь в мирском ее понимании (существование "всем миром"), гора - символ самости.
Записан
violet drum
Старожил
****
Offline Offline

Пол: Мужской
Сообщений: 17078


Абстрактные концепции на конкретной шкуре...)


« Ответ #19 : 22 апреля 2013, 18:30:44 »

Когда Алиса с Шулой вошли внутрь, за стойкой находилась девица из другой ветви семейства со стороны Иствиков. Она стояла, прислонившись к кофеварке, и что-то скулила в телефонную трубку. Ее звали Диана, но все называли ее Диной-Тиной. Будучи самой младшей в семействе, она была вынуждена нести дежурство под вывеской «Открыто круглосуточно», когда все остальные ее кузины отправлялись щеголять среди знаменитостей. Бедная Дина была уродлива как устрица, даже если не считать ее аденоидной гнусавости. Волосы напоминали швабру, оставленную сушиться на палубе. Глаза были заплывшими. Скошенный слюнявый подбородок походил на тающую трубочку ванильного мороженого. «Похоже, Дина Крабб и Айрис Грейди были единственными, кто остался в городе, — подумала Алиса, — правда, по разным причинам: одна была слишком неприглядна, а другая все равно ничего не могла разглядеть».
— Как дела, Дина? Оставили тебя одну со всем управляться?
— Кроме бара — я до него еще не доросла. Хотите меню?
Алиса сразу поняла, что Дина не расположена разговаривать, и не стала представлять свою спутницу. Она взяла два меню в форме крабов и провела Шулу в угловую кабинку с видом на Главную улицу. Так они не пропустят никого из идущих со стороны причала, особенно Кармоди. «Горшок» не был его любимым заведением, он предпочитал «Хвосты» по дороге к аэропорту, где была танцплощадка, но сегодня вряд ли он пройдет мимо. Днем все высшее общество Квинака собиралось в «Горшке» промочить горло. В эти счастливые часы здесь можно было застать всех мало-мальски значащих людей. И если судно действительно причалило, Кармоди с компанией зайдет сюда первым Делом, горя желанием поведать о своих морских приключениях. «Какое их ждет разочарование — с ухмылкой подумала Алиса, — когда они не застанут здесь никого, кроме трех баб — одной эскимоски, ноющей Дины и брюзжащей жены».
— Для начала два кофе, нет, один кофе и травяной чай для моей английской гостьи. Никакого кофеина.
— У нас только кофе, миссис Кармоди, а чая нет никакого — ни травяного, ни другого. Кухарка со всеми остальными отправилась на съемки. Мне оставили только кофеварку, горшок чили и рыбную похлебку.
— Ты только поставь чайник, Дина. Ты ведь можешь это сделать? Вскипятить воду?
— Кухарка на причале, — заскулила Дина. — У меня есть только кофе, чили и похлебка.
— Пусть будет кофе, — бодро сказала Шула. — И все остальное.
Дина свирепо посмотрела на девушку — еще одна, даже младше ее, и тоже развлекается!
— Так что остальное? Чили или похлебку?
— Я бы на твоем месте выбрала чили, — шепотом посоветовала Алиса. — Похлебка может привести к несварению желудка. И тебе придется одолжить мне денег — я оставила кошелек дома.
Шула вытащила из кармана юбки комок стодолларовых купюр.
— У меня их целая куча. Мне каждый день платят суточные вне зависимости от того, раздеваюсь я или нет.
Кофе был холодным, а чили подгорело, но они не стали жаловаться. Они слишком были заняты своей беседой. Алиса в основном слушала, то улыбаясь и кивая, то хмурясь и качая головой. Девушка говорила практически безостановочно, не переставая при этом прихлебывать кофе и жевать чили, а потом печенье и ломоть пирога с кокосовым кремом, который был настолько черствым, что Алиса предположила: Омар Луп пропустил свою еженедельную поставку. Покончив со своим пирогом, Шула попросила разрешения доесть и алисин. Алиса с изумлением подумала, что не знает никого, кроме Кармоди, кто умел бы получать такое удовольствие от простого поглощения пищи и болтовни.
Мать у Шулы умерла шесть лет тому назад — самоубийство, а отец исчез, уехав на аэросанях, еще до ее рождения. Пожилые эскимосы, проживавшие в коттедже номер 5, действительно были ее бабушкой и дедушкой, правда, Шула не знала, с отцовской или с материнской стороны или по одному с каждой. Она полагала, что они были с разных сторон, иначе нельзя было объяснить их враждебность по отношению друг к другу. На далеком севере, — внушала она Алисе, — родство — дело туманное, и совместное существование еще ничего там не означает. Дверь открылась, и в бар вошли трое парнишек в бурнусах поверх покрытых краской коричневых тел. Они сели за стойку, где Дина подала им меню и что-то сдержанно прошептала, после чего вернулась к своему телефону. Но, похоже, Алиса и Шула вызвали у них больший интерес, чем меню. Потом снова раздался звук открывающейся двери, и появились изготовители досок для серфинга из Малибу, которые возбужденно обсуждали шансы лос-анжелесских «Рейдеров» в грядущем сезоне. При виде Алисы и Шулы глаза их возбужденно заблестели. Вряд ли они знали, кто такая Алиса, но с Шулой наверняка были знакомы. Ведь она была звездой.
Они обменялись взглядами с Диной и заняли кабинку рядом с женщинами. Шула не могла не заметить, что они ее подслушивают, но это не остановило ее. Она продолжала болтать, несмотря ни на что.
Следующей парой посетителей, к ужасу Алисы, оказались два старых ПАПы — братья Уолтер и Уильям Бэрроу. Плечи их были припорошены пеностеклом, а маски подняты вверх и выглядели как ермолки. Старые похотливые бездельники, осклабясь, тоже уселись поблизости. Им тоже было интересно послушать. Хотя их давно следовало отхлестать водорослями, как это делалось раньше с грязными стариками.
После прихода Бэрроу дверь уже хлопала, не переставая, и по мере этого длинное помещение заполнялось все новыми и новыми посетителями. Алиса не сомневалась в том, что это происки Дины, ее удивляло лишь количество откликнувшихся на ее призыв. Может, все рассчитывали полюбоваться на обнаженную кинозвезду?
Шула, не обращая внимания на зрителей, продолжала болтать, прихлебывая кофе. Она уже привыкла к глазеющим на нее зевакам. У нее было собственное мнение по любому поводу, ей было интересно все. Что будут делать рыбаки по окончании путины? Почему старшеклассницы выщипывают себе брови? Особенно ее интересовал баскетбол. Она видела матч на палубе «Чернобурки» и так увлеклась, что сразу стала горячей поклонницей этой игры, хотя и мало что в ней понимала. Например, почему вдруг вся толпа прекращала кричать и носиться в какой-то момент, все становились послушными и задумчивыми и предоставляли возможность одному игроку свободно забрасывать мяч. Почему после каждого удачного броска все начинали хлопать друг друга по плечам? Почему девушкам не было разрешено принять участие в игре?
— Это из-за того, что надо играть обнаженными по пояс? Я тоже могла снять рубашку.
— Не сомневаюсь, — откликнулась Алиса. Она кожей чувствовала, как в соседней кабинке слушателям прямо не терпится отколоть какую-нибудь шуточку. ¦— Не сомневаюсь, что если бы ты играла без рубашки, то заработала бы массу штрафных бросков.
Когда Шула, возбужденная кофеином, перешла к сплетням о сексуальных подвигах членов киногруппы, Алиса решила ее обуздать хотя бы из тех соображений, чтобы поберечь чужие уши. Особенно братьев Бэрроу — они были слишком стары для таких историй.
— Ладно, обойдемся без сплетен. Кстати, я хотела кое-что спросить у тебя относительно фильма, который вы снимаете. По Изабелле Анютке. Теперь я знаю, что ты умеешь читать.
— Я читала истории о Шуле, когда еще ходила в первый класс.
— Вот и хорошо. И что же ты думаешь об этой так называемой сказке индейцев северо-запада? Как ее воспринимаешь ты, языческая обитательница дальнего севера?
Девушка задумалась.
Я знаю, что это подделка, — уж слишком много красивостей. Но она мне нравится.
— И ты знаешь, что Изабелла Анютка жила в Нью-Джерси и никогда не бывала на севере?
— Ну и что? Все равно это хорошая сказка. Неужели она может не нравиться только потому, что ее написала круглоглазая старуха?
— Нет, мне тоже нравится, — ответила Алиса. — Она лучше многих настоящих индейских сказок именно потому, что она приукрашена. В ней есть сюжет и смысл, потому-то она и годится для кино. Настоящие индейские рассказы слишком бессмысленны, чтобы ими мог увлечься Голливуд. — Теперь Алиса почувствовала, что братьям Бэрроу не терпится отпустить какую-нибудь шуточку.
— Бессмысленны?
— Да, бессмысленны. В индейских рассказах просто нет никакого смысла, в отличие, скажем, от «Пиноккио», где если ты лжешь, нос у тебя становится длиннее. Или в баснях Эзопа, где жадная собака теряет кость из-за того, что пытается ухватить ее отражение в воде. Неужели ты думаешь, Голливуд дал бы столько денег на съемки настоящей индейской истории? Зачем бы ему это понадобилось? Настоящая индейская история так же не нужна Голливуду, как и настоящий тотемный столб.
Алиса знала, что это удар ниже пояса, но братья Бэрроу могли бы вести себя приличнее и не подслушивать, по крайней мере на глазах у всех. — Так вот я хотела спросить, что ты и твоя родня действительно ощущаете, снимаясь в этой анилиновой истории? И с этнической точки зрения, и с художественной…
Алиса умолкла. Меткий удар ниже пояса. Повисла гробовая тишина — из-за перегородки не доносилось ни единого звука. Более того, все присутствующие тоже замерли в ожидании ответа. Как же все изголодались по острым ощущениям если готовы были столь неприкрыто проявлять свое любопытство.
Когда воцарилась полная тишина, девушка глубоко вздохнула и заговорила.
— Бессмысленны? — повторила она.
Алиса кивнула, подавшись назад. Прекрасное лицо девушки зловеще потемнело, а огромные черные глаза превратились в узкие щелки. Она еще раз медленно набрала воздух, странно покачивая головой, как выжившая из ума старуха. И когда она снова заговорила, голос ее стал хриплым и размеренным:
— Однажды утром… мой брат не вернулся с охоты. Я ждала его весь день. Но он не приходил. Весь день. Было очень холодно. Я знала, что на таком морозе ночь ему не пережить, поэтому я надела на себя все меха и отправилась его искать.
Алиса была абсолютно поражена этим странным повествованием. Она предполагала, что ее тирада о бессмысленности коренной национальной литературы вызовет возражения со стороны братьев Бэрроу, может, даже самой Шулы, но не этот внезапный рассказ. Это превзошло ее ожидания.
— Я дошла до первого капкана и увидела, что он сработал, но в нем никого не было… и брата поблизости тоже не было видно. Я дошла до следующего капкана и увидела, что он тоже пуст… и вокруг никаких признаков брата. Так я обходила капкан за капканом и везде было одно и то же — пружины спущены и брата не видно. Начало темнеть. Мне было очень холодно. И наконец я добралась до последнего капкана. Он не был спущен. А на ветке прямо над ним висел кожаный мешок моего брата. Я дотянулась до ветки и развязала мешок, и из него вывалилась голова моего брата.
— Голова твоего брата?
— Да. И изо рта и горла у него вырывалось зеленое пламя.
— Зеленое пламя…
— Да, — голос девушки совсем затих, шурша, как зимний ветер из щелей подпола. — И он лязгал зубами, словно хотел есть.
— И что же ты сделала?
— Я попятилась. Но голова покатилась вслед за мной… и пламя вырывалось из ее шеи и рта. И тогда я сняла варежки и бросила их голове, чтобы она съела их, а сама бросилась домой во всю прыть. А потом я снова услышала какие-то звуки за спиной. Это снова голова катилась за мной, клацая зубами… и зеленое пламя вырывалось из ее шеи и рта. Тогда я оторвала свою левую руку и бросила ее голове. Рука начала бороться с головой, но та откусывала от нее кусок за куском. А я все бежала и бежала. И вскоре я снова услышала клацанье зубов за спиной — и это была голова — она катилась все быстрее и быстрее и подбиралась все ближе и ближе… и зеленое пламя вырывалось у нее из шеи и рта. И тогда я оторвала свою правую руку и бросила ее, чтобы она боролась с головой, а сама побежала дальше. Я бежала и бежала. Но вскоре голова снова начала настигать меня, и вид у нее был еще более голодный, чем прежде. Что мне было делать? Я оторвала свою правую ногу и бросила ее, и нога принялась пинать голову… она пинала ее и пинала, пока не выкатила на лед, а со льда в воду. И голова потонула в море… а зеленое пламя по-прежнему продолжало вырываться из ее шеи и рта. А мне всю дорогу до хижины пришлось скакать на одной ноге.
— Ну и ладно. — Алиса попыталась придать небрежность своему тону, но в горле у нее пересохло, и ей вдруг показалось, что она спиной ощущает дыхание этого студеного зимнего ветра. Она вздрогнула. — Ты меня так успокоила.
— Но дверь моей хижины оказалась закрытой… и я не могла ее открыть, потому что у меня не было рук. И я не могла забраться по лестнице к дымовому отверстию, потому что у меня была только одна нога.
Алиса ждала, чувствуя, как в ней нарастает раздражение, потому что теперь именно ей предстояло задавать вопросы. Было очевидно, что никто из остальных слушателей и не подумает это сделать.
— Ладно. И что же с тобой произошло дальше?
— Я околела на морозе.
— Вот видишь, — простонала Алиса. — Именно это я и имела в виду, когда говорила об этих идиотских индейских рассказах. Где в нем смысл?
— Смысл очень простой — «не теряй варежек». — И к Шуле незаметно снова вернулся легкий звенящий голос подростка. — Очень хорошее место для завтрака, правда? Такое тихое и уютное. Позвольте мне заплатить. Это было так мило с вашей стороны взять меня, примитивную дикарку, с собой, накормить и напоить кофе. Я у вас в долгу.
— За что? — рассмеялась Алиса, вынимая сотенную купюру из комка, протянутого девушкой. ¦— Это ведь твои деньги.
— Но это ваш город.


(отрывок с роману Кена Кизи "Песня моряка")
Записан

Вам никогда не приходило в голову ... копьё?
violet drum
Старожил
****
Offline Offline

Пол: Мужской
Сообщений: 17078


Абстрактные концепции на конкретной шкуре...)


« Ответ #20 : 30 апреля 2013, 01:36:58 »

Туве Янссон.  Дочь скульптора
                                               ЗЛАТОЙ ТЕЛЕЦ

Мой дедушка, мамин отец, был священником и читал проповеди в церкви перед королем. Однажды, еще до того, как его дети, внуки и правнуки заселили нашу землю, пришел дедушка на длинный зеленый луг, окаймленный лесом и горами, отчего луг этот напоминал райскую долину, и только с одного конца долина выходила к морскому заливу, чтобы дедушкины потомки могли там купаться.
Вот дедушка и подумал: «Здесь стану я жить и размножаться, потому как это и есть воистину земля Ханаанская»[1].
Затем дедушка с бабушкой построили большой дом с мансардой и множеством комнат, и лестниц, и террас, а также громадную веранду и понаставили повсюду и в доме, и вокруг дома белую деревянную мебель. А когда все было готово, дедушка стал садовничать. И все, что он сажал, пускало корни и размножалось — и цветы, и деревья, пока луг не начал походить на небесный райский сад, по которому дедушка и странствовал, окутанный своей окладистой черной бородой. Стоило лишь дедушке указать своей палкой на какое-нибудь растение, как на него снисходило благословение и оно росло изо всех сил, да так, что кругом все только трещало. Дом зарос жимолостью и диким виноградом, а стены веранды сплошь покрылись мелкими вьющимися розами. В доме сидела бабушка в светло-сером шелковом платье и воспитывала своих детей. Вокруг нее летало так много пчел и шмелей, что жужжание их звучало, словно слабые звуки органной музыки; днем сияло солнце, ночью шел дождь, а на альпийской горке с декоративными растениями обитал ангел, которого нельзя было тревожить.
Бабушка была еще жива, когда мы с мамой приехали, чтобы поселиться в западной комнате, где тоже стояла белая мебель и висели спокойные картины, но никаких скульптур не было.
Я была внучкой, Карин — другой внучкой, и ее украшали вьющиеся волосы и очень большие глаза. Мы играли на лугу в детей Израиля.
Бог жил на горе, над альпийской горкой с декоративными растениями, там наверху было болото, куда ходить запрещалось. На закате Бог отдыхал, распростершись и покоясь над нашим домом и над лугом в виде легкого тумана. Он мог сделаться совсем тоненьким и проникать повсюду, чтобы видеть, чем ты занимаешься, а иногда он превращался лишь в одно большое око. Вообще-то он был похож на дедушку.
Мы роптали в пустыне и непрерывно были непослушными детьми, потому что Бог страсть как любит прощать грешников. Бог запрещал нам собирать манну небесную[2] под цветущим золотым дождем, но мы все равно ее собирали. Тогда он наслал червяков из земли, которые сожрали манну. Но мы все равно были по-прежнему непослушны и по-прежнему роптали.
Мы все время ждали, чтобы Бог сильно-пресильно разгневался и явился нам. Мысль об этом была всепоглощающей, мы ни о чем и ни о ком думать не могли, кроме как о Боге. Мы приносили ему жертвы, мы дарили ему чернику, и райские яблоки, и цветы, и молоко, а иногда он получал совсем немножко поджаренных на жертвенном костре животных. Мы пели ему и все время молили его подать нам знак, что ему интересно, чем мы занимаемся.
И вот однажды утром Карин явилась и сказала, что ей был подан знак. Он послал птицу-овсянку к ней в комнату, и овсянка уселась на картину, где Иисус бредет по воде, и три раза кивнула головкой.
— Воистину, воистину, говорю я тебе, — сказала Карин. — Избранники Божьи всегда удостаиваются почестей.
Она надела белое платье и целый день ходила повсюду с розами в волосах и возносила хвалу Богу и казалась ужасно неестественной. Она была красивее, чем когда-либо, и я ненавидела ее. Мое окно тоже было открыто. У меня висела картина с ангелом-хранителем у бездны на дороге. Я зажгла несчетное множество жертвенных костров и собрала еще больше черники для Бога. Что же касается ропота, я была такой же непослушной, как Карин, чтобы удостоиться Небесного прощения.
Во время утренней молитвы на веранде у Карин был такой вид, словно дедушка читал проповедь только для нее. Она медленно с задумчивой физиономией кивала головой. Она скрестила руки задолго до молитвы «Отче наш». Она пела, упрямо устремив взгляд к потолку. После этой истории с овсянкой Бог принадлежал только ей одной.
Мы не разговаривали, а я прекратила и роптать, и приносить жертвы; я бродила вокруг и так ей завидовала, что мне становилось дурно.
В один прекрасный день Карин выстроила на лугу всех наших двоюродных сестер, даже тех, которые еще не умели говорить, и стала толковать им библейский текст.
Тогда я сотворила златого тельца[3].
Когда дедушка был молод и садовничал изо всех сил, он кольцом насадил ели далеко-далеко внизу на лугу, так как хотел, чтобы у него была беседка, где можно пить кофе. Ели все росли и росли и превратились в громадные черные деревья, ветки которых сплелись между собой. В беседке всегда было совершенно темно, а вся хвоя опадала из-за того, что была лишена солнца, и ложилась на обнаженную землю. Никто не хотел больше пить кофе в еловой беседке, а охотнее сидел под золотистым цветочным дождем или на веранде. Я сотворила своего златого тельца в еловой беседке, потому что место это было языческим, а форма круга всегда хороша для того, чтобы установить скульптуру.
Очень тяжело было заставить тельца стоять, но в конце концов все получилось, и я крепко приколотила его ноги к цоколю — на всякий случай. Иногда я прекращала работу и прислушивалась, не раздастся ли первый глухой грохот — изъявление Божьего гнева. Но Бог пока ничего не говорил. И только огромный его глаз смотрел прямо вниз в еловую беседку сквозь просвет меж верхушками елей. Наконец-то я его заинтересовала.
Голова тельца получилась очень хорошо. Я работала с жестянками, тряпками и с остатками муфты и связала все это вместе шнуром. Если отойти немного и прищурить глаза, скульптура в самом деле излучала в темноте слабое золотое сияние, в особенности светилась мордочка теленка.
Я очень этим заинтересовалась и начала все больше и больше думать о златом тельце и все меньше и меньше о Боге. Это был очень хороший златой телец. Под конец я обложила его кольцом из камней и собрала жертвенный костер из сухих веток.
Только когда жертвенный костер был готов и оставалось лишь зажечь его, на меня снова начал наползать страх, и я застыла на месте, прислушиваясь.
Бог молчал. Быть может, он ждал, когда я вытащу спички. Он хотел увидеть, осмелюсь ли я в самом деле свершить неслыханное — принести в жертву златого тельца и даже сплясать после этого. И тогда он спустится вниз со своей горы в облаке молний и небесных кар и покажет: он заметил, что я существую. А потом Карин может заткнуться со своей дурацкой птичкой-овсянкой и со всей своей святостью и черникой!
Я все стояла и прислушивалась, прислушивалась, а тишина все росла и росла, пока не стала колоссально всеобъемлющей. Все кругом прислушивалось. Это было позднее послеполуденное время, и немного света проникало сквозь живую еловую изгородь и окрашивало ветви багрянцем. Златой телец смотрел на меня и ждал. Ноги мои начали неметь. Я шла задом наперед к просвету меж елями и все время смотрела на златого тельца; стало светлее и теплее, и я подумала, что на цоколе можно было бы сделать надпись.
За живой еловой изгородью стояла бабушка, на ней было ее красивое серое шелковое платье, а пробор на голове — прямой, как у ангела.
— В какую игру ты играла? — спросила она и прошла мимо меня.
Она остановилась, посмотрела на златого тельца и улыбнулась. Притянув меня к себе и рассеянно прижав к прохладному шелку платья, она сказала:
— Нет, только погляди, что ты сотворила. Маленького ягненка. Маленького агнца[4] Божьего.
Потом она снова отпустила меня и медленно пошла вниз лугом.
Я осталась на месте, и глазам моим стало жарко, а почва ушла из-под ног, и Бог снова переселился на свою гору и успокоился. Она даже не увидела, что это теленок! Ягненок, Боже мой! Меньше всего он похож на агнца, ничего подобного!
Я все смотрела и смотрела на своего теленка, и бабушкины слова стерли с него все золото, и ноги были уже не такими, и голова — не такая, и уж если он вообще походил на кого-нибудь, то, быть может, на ягненка. Он был нехорош. И ничего общего со скульптурой в нем не было.
Я влезла в шкаф, где хранилась всякая всячина, и сидела там очень долго и все думала. Потом я нашла в шкафу мешок и, надев его на себя, вышла на луг и стала ходить вокруг Карин, волоча ноги: колени мои были согнуты, а волосы падали на глаза.
— Что случилось? — спросила Карин. И я ответила:
— Воистину, воистину говорю я тебе, я — великая грешница.
— Ого! — сказала Карин.
Я видела, что слова мои внушили ей уважение.
А потом мы опять, как обычно, были вместе и лежали под золотистым цветочным дождем и шептались о Боге. Дедушка ходил вокруг, заставляя все расти, ангел же по-прежнему жил себе и жил на альпийской горке с декоративными растениями, словно ничего вообще не случилось.
Записан

Вам никогда не приходило в голову ... копьё?
Ртуть
Гость
« Ответ #21 : 30 апреля 2013, 08:28:40 »

  Джером Сэлинджер


                                                     "Тедди"

— Ты, брат, схлопочешь у меня волшебный день. А ну слезай сию минуту с саквояжа, — отозвался мистер Макардль. — Я ведь не шучу.

Он лежал на дальней от иллюминатора койке, возле прохода. Не то охнув, не то вздохнув, он с остервенением лягнул простыню, как будто прикосновение даже самой легкой материи к обожженной солнцем коже было ему невмоготу. Он лежал на спине, в одних пижамных штанах, с зажженной сигаретой в правой руке. Головой он упирался в стык между матрасом и спинкой, словно находя в этой нарочито неудобной позе особое наслаждение. Подушка и пепельница валялись на полу, в проходе, между его постелью и постелью миссис Макардль. Не поднимаясь, он протянул воспаленную правую руку и не глядя стряхнул пепел в направлении ночного столика.

— И это октябрь, — сказал он в сердцах. — Что тут у них тогда в августе творится!

Он опять повернул голову к Тедди, и взгляд его не предвещал ничего хорошего.

— Ну, вот что, — сказал он. — Долго я буду надрываться? Сейчас же слезай, слышишь!

Тедди взгромоздился на новехонький саквояж из воловьей кожи, чтобы было удобнее смотреть из раскрытого иллюминатора родительской каюты. На нем были немыслимо грязные белые полукеды на босу ногу, полосатые, слишком длинные шорты, которые к тому же отвисали сзади, застиранная тенниска с дыркой размером с десятицентовую монетку на правом плече и неожиданно элегантный ремень из черной крокодиловой кожи. Оброс он так — особенно сзади, — как может обрасти только мальчишка, у которого не по возрасту большая голова держится на тоненькой шее.

— Тедди, ты меня слышишь?

Не так уж сильно высунулся Тедди из иллюминатора, не то что мальчишки его возраста, готовые, того и гляди, вывалиться откуда-нибудь, — нет, он стоял обеими ногами на саквояже, правда, не очень устойчиво, и голова его была вся снаружи. Однако, как ни странно, он прекрасно слышал отцовский голос. Мистер Макардль был на главных ролях по меньшей мере в трех радиопрограммах Нью-Йорка, и среди дня можно было услышать его голос, голос третьеразрядного премьера — глубокий и полнозвучный, словно любующийся собой со стороны, готовый в любой момент перекрыть все прочие голоса, будь то мужские или даже детский. Когда голос его отдыхал от профессиональной нагрузки, он с удовольствием падал до бархатных низов и вибрировал, негромкий, но хорошо поставленный, с чисто театральной звучностью. Однако сейчас было самое время включить полную громкость.

— Тедди! Ты слышишь меня, черт возьми?

Не меняя своей сторожевой стойки на саквояже, Тедди полуобернулся и вопросительно взглянул на отца светло-карими, удивительно чистыми глазами. Они вовсе не были огромными и слегка косили, особенно левый. Не то чтобы это казалось изъяном или было слишком заметно. Упомянуть об этом можно разве что вскользь, да и то лишь потому, что, глядя на них, вы бы всерьез и надолго задумались: а лучше ли было бы, в самом деле, будь они у него, скажем, без косинки, или глубже посажены, или темнее, или расставлены пошире. Как бы там ни было, в его лице сквозила неподдельная красота, но не столь очевидная, чтобы это бросалось в глаза.

— Немедленно, слышишь, немедленно слезь с саквояжа, — сказал мистер Макардль. — Долго мне еще повторять?

— И не думай слезать, радость моя, — подала голос миссис Макардль, у которой по утрам слегка закладывало нос. Веки у нее приоткрылись. — Пальцем не пошевели.

Она лежала на правом боку, спиной к мужу, и голова ее, покоившаяся на подушке, была обращена в сторону иллюминатора и стоявшего перед ним Тедди. Верхнюю простыню она обернула вокруг тела, по всей вероятности, обнаженного, укутавшись вся, с руками, до самого подбородка.

— Попрыгай, попрыгай, — добавила она, закрывая глаза. — Раздави папочкин саквояж.

— Оч-чень оригинально, — сказал мистер Макардль ровным и спокойным тоном, глядя жене в затылок. — Между прочим, он мне стоил двадцать два фунта. Я ведь прошу его как человека сойти, а ты ему — попрыгай, попрыгай. Это что? Шутка?

— Если он лопнет под десятилетним мальчиком, а он еще весит на тринадцать фунтов меньше положенного, можешь выкинуть этот мешок из моей каюты, — сказала миссис Макардль, не открывая глаз.

— Моя бы воля, — сказал мистер Макардль, — я бы проломил тебе голову.

— За чем же дело стало?

Мистер Макардль резко поднялся на одном локте и раздавил окурок о стеклянную поверхность ночного столика.

— Не сегодня-завтра… — начал он было мрачно.

— Не сегодня-завтра у тебя случится роковой, да, роковой инфаркт, — томно сказала миссис Макардль. Она еще сильнее, с руками, закуталась в простыню. — Хоронить тебя будут очень скромно, но со вкусом, и все будут спрашивать, кто эта очаровательная женщина в красном платье, вон та, в первом ряду, которая кокетничает с органистом, и вся она такая…

— Ах, как остроумно. Только не смешно, — сказал мистер Макардль, опять без сил откидываясь на спину.


Пока шел этот короткий обмен любезностями, Тедди отвернулся и снова высунулся в иллюминатор.

— Сегодня ночью, в три тридцать две, мы встретили «Куин Мери», она шла встречным курсом. Если это кого интересует, — сказал он неторопливо. — В чем я сильно сомневаюсь.

В его завораживающем голосе звучали хрипловатые нотки, как это бывает у мальчиков его возраста. Каждая фраза казалась первозданным островком в крошечном море виски.

— Так было написано на грифельной доске у вахтенного, того самого, которого презирает наша Пуппи.

— Ты, брат, схлопочешь у меня «Куин Мери»… Сию же минуту слезь с саквояжа, — сказал отец. Он повернулся к Тедди. — А ну, слезай! Сходил бы лучше постригся, что ли.

Он опять посмотрел жене в затылок.

— Черт знает что, переросток какой-то.

— У меня денег нету, — возразил Тедди. Он покрепче взялся за край иллюминатора и положил подбородок на пальцы. — Мама, помнишь человека, который ест за соседним столом. Не тот, худющий, а другой, за тем же столиком. Там, где наш официант ставит поднос.

— Мм-ммм, — отозвалась миссис Макардль. — Тедди. Солнышко. Дай маме поспать хоть пять минут. Будь паинькой.

— Погоди. Это интересно, — сказал Тедди, не поднимая подбородка и не сводя глаз с океана. — Он был в гимнастическом зале, когда Свен меня взвешивал. Он подошел ко мне и заговорил. Оказывается, он слышал мою последнюю запись. Не апрельскую. Майскую. Перед самым отъездом в Европу он был на одном вечере в Бостоне, и кто-то из гостей знал кого-то — он мне не сказал, кого — из лейдеккеровской группы, которая меня тестировала, — так вот, они достали мою последнюю запись и прокрутили ее на этом вечере. А тот человек сразу заинтересовался. Он друг профессора Бабкока. Видно, он и сам преподает. Он сказал, что провел все лето в Дублине, в Тринити колледж.

— Вот как? — сказала миссис Макардль. — Они крутили ее на вечере?

Она полусонно смотрела на ноги Тедди.

— Как будто так, — ответил Тедди. — Я стою на весах, а он Свену рассказывает про меня. Было довольно неловко.

— А что тут неловкого?

Тедди помедлил.

— Я сказал довольно неловко. Я уточнил свое ощущение.

— Я, брат, тебя сейчас так уточню, если ты к чертовой матери не слезешь с саквояжа, — сказал мистер Макардль. Он только что прикурил новую сигарету. — Считаю до трех. Раз… черт подери… Два …

— Который час? — спросила вдруг миссис Макардль, глядя на ноги Тедди. — Разве вам с Пуппи не идти на плавание в десять тридцать?

— Успеем, — сказал Тедди. — Шлеп.

Неожиданно он весь высунулся в иллюминатор, а потом обернулся в каюту и доложил:

— Кто-то сейчас выбросил целое ведро апельсинных очистков из окошка.

— Из окошка… Из окошка, — ядовито протянул мистер Макардль, стряхивая пепел. — Из иллюминатора, братец, из иллюминатора.

Он взглянул на жену.

— Позвони в Бостон. Скорей свяжись с лейдеккеровской группой.

— Подумать только, какие мы остроумные, — сказала миссис Макардль. — Чего ты стараешься?

Тедди опять высунулся.

— Красиво плывут, — сказал он не оборачиваясь. — Интересно…

— Тедди! Последний раз тебе говорю, а там…

— Интересно не то, что они плывут, — продолжал Тедди. — Интересно, что я вообще знаю об их существовании. Если б я их не видел, то не знал бы, что они тут, а если б не знал, то даже не мог бы сказать, что они существуют. Вот вам удачный, я бы даже сказал, блестящий пример того, как…

— Тедди, — прервала его рассуждения миссис Макардль, даже не шевельнувшись под простыней. — Иди поищи Пуппи. Где она? Нельзя, чтобы после вчерашнего перегрева она опять жарилась на солнце.

— Она надежно защищена. Я заставил ее надеть комбинезон, — сказал Тедди. — А они уже начали тонуть… Скоро они будут плавать только в моем сознании. Интересно — ведь если разобраться, именно в моем сознании они и начали плавать. Если бы, скажем, я здесь не стоял или если бы кто-нибудь сейчас зашел сюда и взял бы да и снес мне голову, пока я…

— Где же Пупсик? — спросила миссис Макардль. — Тедди, посмотри на маму.

Тедди повернулся и посмотрел на мать.

— Что? — спросил он.

— Где Пупсик? Не хватало, чтобы она опять вертелась между шезлонгов и всем мешала. Вдруг этот ужасный человек…

— Не волнуйся. Я дал ей фотокамеру.

Мистер Макардль так и подскочил.

— Ты дал ей камеру! — воскликнул он. — Совсем спятил? Мою «лейку», черт подери! Не позволю я шестилетней девчонке разгуливать по всему…

— Я показал ей, как держать камеру, чтобы не уронить, — сказал Тедди. — И пленку я конечно вынул.

— Тедди! Чтобы камера была здесь. Слышишь? Сию же минуту слезь с саквояжа, и чтобы через пять минут камера лежала в каюте. Не то на свете станет одним вундеркиндом меньше. Ты понял?

Тедди медленно повернулся и сошел с саквояжа. Потом он нагнулся и начал завязывать шнурок на левом полукеде — отец, опершись на локоть, безотрывно следил за ним, точно монитор.

— Передай Пуппи, что я ее жду, — сказала миссис Макардль. — И поцелуй маму.

Завязав наконец шнурок, Тедди мимоходом чмокнул мать в щеку. Она стала вытаскивать из-под простыни левую руку, как будто хотела обнять Тедди, но, пока она тянулась, он уже отошел. Он обошел ее постель и остановился в проходе между койками. Нагнулся и выпрямился с отцовской подушкой под левой рукой и со стеклянной пепельницей с ночного столика в правой руке. Переложив пепельницу в левую руку, он подошел к столику и ребром правой ладони смел с него в пепельницу окурки и пепел. Перед тем как поставить пепельницу на место, он протер локтем ночной столик, очистив стеклянную поверхность от тонкого пепельного налета. Руку он вытер о свои полосатые шорты. Потом он установил пепельницу на чистое стекло, причем с такой тщательностью, словно был уверен в том, что она должна стоять либо в самом центре, либо вовсе не стоять. Тут отец, неотрывно следивший за ним, вдруг отвел взгляд.

— Тебе что, не нужна подушка? — спросил Тедди.

— Мне нужна камера, мой милый.

— Тебе, наверное, неудобно так лежать. Конечно, неудобно, — сказал Тедди. — Я оставлю ее тут.

Он положил подушку в ногах, подальше от отца. И пошел к выходу.

— Тедди, — сказала мать не поворачиваясь. — Скажи Пуппи, пусть зайдет ко мне перед уроком плавания.

— Оставь ты ребенка в покое, — сказал мистер Макардль. — Ни одной минуты не даешь ей толком порезвиться. Сказать тебе, как ты с ней обращаешься? Сказать? Ты обращаешься с ней, как с отпетой бандиткой.

— Отпетой. Какая прелесть! Ты становишься таким британцем, дорогой.

Тедди задержался у выхода, чтобы покрутить в раздумье дверную ручку туда-сюда.

— Когда я выйду за дверь, — сказал он, — я останусь жить лишь в сознании всех моих знакомых. Как те апельсинные корочки.

— Что, солнышко? — переспросила миссис Макардль из дальнего конца каюты, продолжая лежать на правом боку.

— Пошевеливайся, приятель. Неси сюда «лейку».

— Поцелуй мамочку. Крепко-крепко.

— Только не сейчас, — отозвался Тедди рассеянно. — Я устал.

И он закрыл за собой дверь.
[/i]
Записан
Ртуть
Гость
« Ответ #22 : 30 апреля 2013, 08:30:38 »


Под дверью лежал очередной выпуск корабельной газеты, выходившей ежедневно. Вся она состояла из листка глянцевитой бумаги с текстом на одной стороне. Тедди подобрал газету и начал читать, медленно идя по длинному переходу в сторону кормы. Навстречу ему шла рослая блондинка в белой накрахмаленной форме, неся вазу с красными розами на длинных стеблях. Поравнявшись с Тедди, она потрепала его левой рукой по макушке.

— Кое-кому пора стричься! — сказала она.

Тедди равнодушно поднял на нее глаза, но она уже прошла, и он не обернулся. Он продолжал читать. Дойдя до конца перехода, где открывалась площадка, а над ней стенная роспись — святой Георгий с драконом, он сложил газету вчетверо и сунул ее в левый задний карман. Он стал подниматься по широким ступенькам трапа, устланным ковровой дорожкой, на главную палубу, которая находилась пролетом выше. Шагал он сразу через две ступеньки, но неторопливо, держась при этом за поручень и подаваясь вперед всем телом, так, словно сам процесс подъема по трапу доставлял ему, как и многим детям, определенное удовольствие. Оказавшись на главной палубе, он направился прямиком к конторке помощника капитана по материальной части, где в данный момент восседала хорошенькая девушка в морской форме. Она прошивала скрепками отпечатанные на ротаторе листки бумаги.

— Прошу прощения, вы не скажете, во сколько сегодня начинается игра? — спросил Тедди.

— Что-что?

— Вы не скажете, во сколько сегодня начинается игра?

Накрашенные губы девушки раздвинулись в улыбке.

— Какая игра, малыш?

— Ну как же. В слова. В нее играли вчера и позавчера. Там нужно вставлять пропущенные слова по контексту.

Девушка, начав скреплять три листка, остановилась.

— Вот как? — сказала она. — Я думаю, днем или позже. Думаю, около четырех. А тебе, дружок, не рановато играть в такие игры?

— Не рановато… Благодарю вас, — сказал Тедди и повернулся, чтобы идти.

— Постой-ка, малыш. Тебя как зовут?

— Теодор Макардль, — ответил Тедди. — А вас как?

— Меня? — улыбнулась девушка. — Меня зовут мичман Мэттьюсон.

Тедди посмотрел, как она прошивает листки.

— Я вижу, что вы мичман. Не знаю, возможно, я ошибаюсь, но мне всегда казалось, что, когда человека спрашивают, как его зовут, то полагается называть имя полностью. Например, Джейн Мэттьюсон, или Феллис Мэттьюсон, или еще как-нибудь.

— Да что ты!

— Повторяю, мне так казалось, — продолжал Тедди. — Возможно, я и ошибался. Возможно, что на тех, кто носит форму, это не распространяется. В общем, благодарю вас за информацию. До свидания.

Он повернулся и начал подниматься на прогулочную палубу, и вновь он шагал через две ступеньки, но теперь уже быстрее.

После настойчивых поисков он обнаружил Пуппи на самом верху, где была спортивная площадка, на освещенном солнцем пятачке — этакой прогалинке — между пустовавшими теннисными кортами. Она сидела на корточках, сзади на нее падали лучи солнца, легкий ветерок трепал ее светлые шелковистые волосы. Она сидела, деловито складывая две наклонные пирамидки из двенадцати, не то четырнадцати кружков от шафлборда [18], одну пирамиду из черных кружков, другую из красных. Справа от нее стоял совсем еще кроха в легком полотняном костюмчике — этакий сторонний наблюдатель.

— Смотри! — скомандовала Пуппи брату, когда он подошел.

Она наклонилась над своим сооружением и загородила его обеими руками, как бы приглашая всех полюбоваться на это произведение искусства, как бы отделяя его от всего, что существовало на корабле.

— Майрон! — сказала она малышу сердито. — Ты все затемняешь моему брату. Не стой как пень!

Она закрыла глаза и с мучительной гримасой ждала, пока Майрон не отодвинется. Тедди постоял над пирамидами и одобрительно кивнул головой.

— Неплохо, — похвалил он. — И так симметрично.

— Этот тип, — сказала Пуппи, ткнув пальцем в Майрона, — не слышал, что такое триктрак. У них и триктрака-то нет!

Тедди окинул Майрона оценивающим взглядом.

— Слушай, — обратился он к Пуппи, — где камера? Ее надо сейчас же вернуть папе.

— Он и живет-то не в Нью-Йорке, — сообщила Пуппи брату. — И отец у него умер. Убили в Корее.

Она взглянула на Майрона.

— Верно? — спросила она его и, не дожидаясь ответа: — Если теперь у него и мать умрет, он будет круглым сиротой. А он и этого не знал.

Пуппи посмотрела на Майрона.

— Не знал ведь?

Майрон скрестил руки и ничего не ответил.

— Я такого дурака еще не видела, сказала Пуппи. — Ты самый большой дурак на всем этом океане. Ты понял?

— Он не дурак, — сказал Тедди. — Ты не дурак, Майрон.

Тут он обратился к сестре:

— Слышишь, что я тебе говорю? Куда ты дела камеру? Она мне срочно нужна. Где она?

— Там, — ответила Пуппи, не показывая, где именно.

Она придвинула к себе обе пирамидки.

— Теперь мне надо двух великанов, — сказала она. — Они бы играли в триктрак этими деревяшками, а потом им бы надоело, и они забрались бы на эту дымовую трубу, и швыряли деревяшки во всех подряд, и всех бы убили.

Она взглянула на Майрона.

— И твоих родителей, наверное, убили бы, — сказала она со знанием дела. — А если б великаны не помогли, тогда знаешь что? Тогда насыпь яду на мармеладины и дай им съесть.

«Лейка» обнаружилась футах в десяти, за белой загородкой, окружавшей спортплощадку. Она лежала на боку, в водосточной канавке. Тедди подошел к ней, поднял ее за лямки и повесил на шею. Но тут же снял. И понес к сестре.

— Слушай, Пупс, будь другом. Отнеси ее вниз, пожалуйста, — попросил он. — Уже десять часов, а мне надо записать кое-что в дневник.

— Мне некогда.

— И мама тебя зовет, — сказал Тедди.

— Врешь ты все.

— Ничего не вру. Звала, — сказал Тедди. — Так что ты уж захвати ее с собой… Давай, Пупс.

— Зачем она хочет меня видеть? — спросила Пуппи. — Я вот ее видеть не хочу.

Вдруг она шлепнула по руке Майрона, который потянулся было к верхнему кружочку из красной пирамиды.

— Руки! — сказала она.

— Все шутки в сторону, — сказал Тедди, вешая ей на шею «лейку». — Сейчас же отнеси ее папе. Встретимся возле бассейна. Я буду ждать тебя там в десять тридцать. Или лучше возле кабинки, где ты переодеваешься. Смотри не опоздай. И не забудь, это в самом низу, на палубе Е, так что выйди заранее.

Он повернулся и пошел. А вдогонку ему неслось:

— Ненавижу тебя! Всех ненавижу на этом океане!


Пониже спортивной площадки, на широкой платформе — она служила продолжением палубы, отведенной под солярий и открытой со всех сторон, — было расставлено семьдесят с лишним шезлонгов; они стояли в семь-восемь рядов с таким расчетом, чтобы стюард мог свободно лавировать между рядами, не спотыкаясь о вещи загорающих на солнце пассажиров, об их мешочки с вязанием, романы в бумажных обложках, флаконы с жидкостью для загара, фотоаппараты. К приходу Тедди почти все места уже были заняты. Тедди начал с последнего ряда и методично, не пропуская ни одного шезлонга, независимо от того, сидели в нем или нет, переходил от ряда к ряду, читая фамилии на подлокотниках. Один или два раза к нему обратились — другими словами, отпустили шуточки, которые иногда отпускают взрослые при виде десятилетнего мальчика, настойчиво ищущего свое место. Сразу было видно, как он сосредоточен и юн, и все же в его поведении, пожалуй, отсутствовала та забавная важность, которая обычно настраивает взрослых на серьезный либо снисходительный лад. Возможно, дело было еще и в одежде. Дырку на его плече никто бы не назвал «забавной» дырочкой. И в том, как сзади отвисали на нем шорты, слишком длинные для него, тоже не было ничего «забавного».

Четыре шезлонга Макардлей, с уже приготовленными подушками для удобства владельцев, обнаружились в середине второго ряда. Намеренно или нет, Тедди уселся таким образом, чтобы места справа и слева от него пустовали. Он вытянул голые, еще не загорелые ноги, положил их на перекладину, сдвинув пятки, и почти сразу же вытащил из правого заднего кармана небольшой десятицентовый блокнот. Мгновенно сосредоточившись, словно вокруг не существовало ни солнца, ни пассажиров, ни корабля, ничего, кроме блокнота, он начал переворачивать страницы.

Кроме нескольких карандашных пометок, все записи в блокноте были сделаны шариковой ручкой. Почерк был размашистый, какому сейчас обучают в американских школах, а не тот, каллиграфический, который прививали по старой, палмеровской, методе. Он был разборчивый, без всяких красивостей. Что в нем удивляло, так это беглость. По тому, как строились слова и фразы, — хотя бы по одному внешнему признаку, — трудно было предположить, что все это написано ребенком.

Тедди довольно долго изучал свою, по всей видимости, последнюю запись. Занимала она чуть больше трех страниц:


Запись от 27 октября 1952 г.

Владелец — Теодор Макардль.

Каюта 412, палуба А.

За находку и возвращение дневника будет выдано соответствующее, и вполне приличное, вознаграждение.


Не забыть найти папины армейские бирки и носить их как можно чаще. Для тебя это пустяк, а ему приятно.


Постараться ответить при случае на письмо профессора Манделя. Попросить профессора, чтобы он больше не присылал книжки стихов. У меня и так уже запас на целый год. И вообще они мне надоели.

Идет человек по пляжу, и вдруг, к несчастью, ему на голову падает кокосовый орех. И голова его, к несчастью, раскалывается пополам. А тут его жена идет, напевая, по бережку, и видит две половинки, и узнает их, и поднимает. Жена, конечно, расстраивается и начинает душераздирающе рыдать… Дальше я эти стихи читать не могу. Лучше взяла бы в руки обе половинки и прикрикнула бы на них, сердито так: «Хватит безобразничать!»

Конечно, профессору советовать такое не стоит. Вопрос сам по себе спорный, и к тому же миссис Мандель — поэт.


Узнать адрес Свена в Элизабет, штат Нью-Джерси. Интересно будет познакомиться с его женой, а также с его собакой Линди. Однако сам я заводить собаку не стал бы.


Написать доктору Уокаваре. Выразить соболезнования по поводу его нефрита. Спросить его новый адрес у мамы.


Завтра утром, до завтрака, заняться медитацией на спортплощадке, но только не терять сознания. А главное, не теряй сознания за обедом, если этот официант опять уронит разливательную ложку. В тот раз папа ужасно сердился.


Вернуть в библиотеку книги и посмотреть слова и выражения:

нефрит

мириада

дареный конь

лукавый

триумвират


Быть учтивее с библиотекарем. Если он начнет сюсюкать, переведи разговор на общие темы.


Тедди вдруг вытащил из бокового кармана шорт маленькую шариковую ручку в виде гильзы, снял колпачок и начал писать. Блокнот он положил на правое колено, а не на подлокотник.


Запись от 28 октября 1952 г.

Адрес и вознаграждение те же, что указаны от 26 и 27 октября.


Сегодня, после утренней медитации, написал следующим лицам:

д-ру Уокаваре

проф. Манделю

проф. Питу

Берджесу Хейку-младшему

Роберте Хейк

Сэнфорду Хейку

бабушке Хейк

м-ру Грэму

проф. Уолтону


Можно было бы спросить маму, где папины бирки, но она скорее всего скажет, что они мне ни к чему. А я знаю, что он взял их с собой, сам видел, как он их укладывал.


По-моему, жизнь — это дареный конь.


Мне кажется, со стороны профессора Уолтона довольно бестактно критиковать моих родителей. Ему надо, чтоб все люди были такими, как он хочет.


Это произойдет либо сегодня, либо 14 февраля 1958 года, когда мне исполнится шестнадцать. Но об этом даже говорить нелепо.


Написав последнюю фразу, Тедди не сразу поднял глаза от страницы и держал шариковую ручку так, словно хотел написать что-то еще.

Он явно не замечал, что какой-то человек с интересом за ним наблюдает. А между тем сверху, в восемнадцати-двадцати футах от него и футах в пятнадцати от первого ряда шезлонгов, у перил спортивной площадки стоял молодой человек в слепящих лучах солнца и пристально смотрел на него. Он стоял так уже минут десять. Видно было, что молодой человек наконец на что-то решился, потому что он вдруг снял ногу с перекладины. Постоял, посмотрел на Тедди и ушел. Однако через минуту он появился среди шезлонгов, загораживая собой солнце. На вид ему было лет тридцать или чуть меньше. Он сразу же направился к Тедди, шагая как ни в чем не бывало (хотя кроме него здесь никто не разгуливал и не стоял) через мешочки с вязанием и все такое и отвлекая пассажиров, когда его тень падала на страницы книг.

Тедди же как будто не видел, что кто-то стоит перед ним и отбрасывает тень на дневник. Но некоторых пассажиров, сидевших сзади, отвлечь оказалось куда легче. Они смотрели на молодого человека так, как могут смотреть на возникшую перед ними фигуру, пожалуй, только люди в шезлонгах. Но молодой человек был, очевидно, наделен завидным самообладанием, и поколебать его, казалось, не так-то просто, во всяком случае при условии, что он будет идти, засунув руку в карман.

— Мое почтение! — сказал он Тедди.

Тедди поднял голову.

— Здравствуйте.

Он стал закрывать блокнот, и тот сам собой захлопнулся.

— Позвольте присесть. — Молодой человек произнес это с нескрываемым дружелюбием. — Здесь не занято?

— Вообще-то эти четыре шезлонга принадлежат нашей семье, — сказал Тедди. — Только мои родители еще не встали.

— Не встали? В такое утро?! — удивился молодой человек.

Он уже опустился в шезлонг справа от Тедди. Шезлонги стояли так тесно, что подлокотники соприкасались.

— Но ведь это святотатство! — сказал он. — Сущее святотатство!

У него были поразительно мощные ляжки и, когда он вытянул ноги, можно было подумать, что это два отдельных туловища. Одет он был — от стриженой макушки до стоптанных башмаков — почти с классической разностильностью, как одеваются в Новой Англии, отправляясь в круиз: на нем были темно-серые брюки, желтоватые шерстяные носки, рубашка с открытым воротом и твидовый пиджак «в елочку», который приобрел свою благородную потертость не иначе как на престижных семинарах в Йеле, Гарварде или Принстоне.

— Боже правый, какой райский денек, — сказал он с чувством, жмурясь на солнце. — Я просто пасую перед игрой природы.

Он скрестил свои толстые ноги.

— Вы не поверите, но я, бывало, принимал самый обыкновенный дождливый день за личное оскорбление. А такая погода — это для меня просто манна небесная.

Хотя его манера выражаться выдавала в нем человека образованного, в общепринятом смысле этого слова, было в ней и нечто такое, что должно было, как он, видно, считал в душе, придать его словам особую значительность, ученость и даже оригинальность и увлекательность — в глазах как Тедди, к которому он сейчас обращался, так и тех, кто сидел за ними, если они слушали их разговор. Он искоса взглянул на Тедди и улыбнулся.

— А в каких вы взаимоотношениях с погодой? — спросил он.

Нельзя сказать, чтобы его улыбка не относилась к собеседнику, однако, при всей ее открытости, при всем дружелюбии, он как бы предназначал ее самому себе.

— А вас никогда не смущали загадочные атмосферные явления? — продолжал он с улыбкой.

— Не знаю, я не принимаю погоду так близко к сердцу, если вы это имели в виду, — сказал Тедди.

Молодой человек расхохотался, запрокинув голову.

— Прелестно, — восхитился он. — Кстати, меня зовут Боб Никольсон. Не помню, представился ли я вам тогда в гимнастическом зале. Ваше имя я, конечно, знаю.

Тедди слегка наклонился, чтобы засунуть блокнот в задний карман шорт.

— Я смотрел оттуда, как вы пишете, — сказал Никольсон, показывая наверх. — Клянусь Богом, в этой увлеченности было что-то от юного спартанца.

Тедди посмотрел на него.

— Я кое-что записывал в дневник.

Никольсон улыбнулся и понимающе кивнул.

— Как вам Европа? — спросил он непринужденно. — Понравилось?

— Да, очень, благодарю вас.

— Где побывало ваше семейство?

Неожиданно Тедди подался вперед и почесал ногу.

— Знаете, перечислять все города — это долгая история. Мы ведь были на машине, так что поездили прилично.

Он снова сел прямо.

— А дольше всего мы с мамой пробыли в Эдинбурге и Оксфорде. Я, кажется, говорил вам тогда в зале, что мне нужно было дать там интервью. В первую очередь в Эдинбургском университете.

— Нет, насколько мне помнится, вы ничего не говорили, — заметил Никольсон. — А я как раз думал, занимались ли вы там чем-нибудь в этом роде. Ну, и как все прошло? Помурыжили вас?

— Простите? — сказал Тедди.

— Как все прошло? Интересно было?

— И да, и нет, — ответил Тедди. — Пожалуй, мы там немного засиделись. Папа хотел вернуться в Америку предыдущим рейсом. Но должны были подъехать люди из Стокгольма и из Инсбрука познакомиться со мной, и нам пришлось задержаться.

— Да, жизнь людская такова.

Впервые за все время Тедди пристально взглянул на него.

— Вы поэт? — спросил он.

— Поэт? — переспросил Никольсон. — Да нет. Увы, нет. Почему вы так решили?

— Не знаю. Поэты всегда принимают погоду слишком близко к сердцу. Они любят навязывать эмоции тому, что лишено всякой эмоциональности.

Никольсон, улыбаясь, полез в карман пиджака за сигаретами и спичками.

— Мне всегда казалось, что в этом-то как раз и состоит их ремесло, — возразил он. — Разве, в первую очередь, не с эмоциями имеет дело поэт?

Тедди явно не слышал его или не слушал. Он рассеянно смотрел то ли на дымовые трубы, похожие друг на друга, как два близнеца, то ли мимо них, на спортивную площадку.

Никольсон прикурил сигарету, но не сразу — с севера потянуло ветерком. Он поглубже уселся в шезлонге и сказал:

— Видать, здорово вы озадачили…

— Песня цикады не скажет, сколько ей жить осталось, — вдруг произнес Тедди. — Нет никого на дороге в этот осенний вечер.

— Это что такое? — улыбнулся Никольсон. — Ну-ка еще раз.

— Это два японских стихотворения. В них нет особых эмоций, — сказал Тедди.

Тут он сел прямо, склонил голову набок и похлопал ладошкой по правому уху.

— А у меня в ухе вода, — пояснил он, — после вчерашнего урока плавания.

Он еще слегка похлопал себя по уху, а затем откинулся на спинку и положил локти на ручки шезлонга. Шезлонг был, конечно, нормальных размеров, рассчитанный на взрослого человека, и Тедди в нем просто тонул, но вместе с тем он чувствовал себя в нем совершенно свободно, даже уютно.

— Видать, вы здорово озадачили этих снобов из Бостона, — сказал Никольсон, глядя на него. — После той маленькой стычки. С этими вашими лейдеккеровскими обследователями, насколько я смог понять. Помнится, я говорил вам, что у меня с Элом Бабкоком вышел долгий разговор в конце июня. Кстати сказать, в тот самый вечер, когда я прослушал вашу магнитофонную запись.

— Да. Вы мне говорили.

— Я так понял, они были здорово озадачены, — не отставал Никольсон. — Из слов Эла я понял, что в вашей тесной мужской кампании состоялся тогда поздно вечером небольшой похоронный разговорчик — в тот самый вечер, если я не ошибаюсь, когда вы записывались.

Он затянулся.

— Насколько я понимаю, вы сделали кое-какие предсказания, которые весьма взволновали всю честную кампанию. Я не ошибся?

— Не понимаю, — сказал Тедди, — отчего считается, что надо непременно испытывать какие-то эмоции. Мои родители убеждены, что ты не человек, если не находишь вещи грустными, или очень неприятными, или очень… несправедливыми, что ли. Отец волнуется, даже когда читает газету. Он считает, что я бесчувственный.

Никольсон стряхнул в сторону пепел.

— Я так понимаю, сами вы не подвержены эмоциям? — спросил он.
Записан
Ртуть
Гость
« Ответ #23 : 30 апреля 2013, 08:30:59 »

Тедди задумался, прежде чем ответить.

— Если и подвержен, то, во всяком случае, не помню, чтобы я давал им выход, — сказал он. — Не вижу, какая от них польза.

— Но ведь вы любите Бога? — спросил Никольсон, понижая голос. Разве не в этом заключается ваша сила, так сказать? Судя по вашей записи и по тому, что я слышал от Эла Бабкока…

— Разумеется, я люблю Его. Но я люблю Его без всякой сентиментальности. Он ведь никогда не говорил, что надо любить сентиментально, — сказал Тедди. — Будь я Богом, ни за чтобы не захотел, чтобы меня любили сентиментальной любовью. Очень уж это ненадежно.

— А родителей своих вы любите?

— Да, конечно. Очень, — ответил Тедди. — Но, я чувствую, вы хотите, чтобы для меня это слово значило то же, что оно значит для вас.

— Допустим. Тогда скажите, что вы понимаете под этим словом?

Тедди задумался.

— Вы знаете, что такое «привязанность»? — обратился он к Никольсону.

— Имею некоторое представление, — сухо сказал тот.

— Я испытываю к ним сильную привязанность. Я хочу сказать, они ведь мои родители, значит, нас что-то объединяет, — говорил Тедди. — Мне бы хотелось, чтобы они весело прожили эту свою жизнь, потому что, я знаю, им самим этого хочется… А вот они любят меня и Пуппи, мою сестренку, совсем иначе. Я хочу сказать, они, мне кажется, как-то не могут любить нас такими, какие мы есть. Они не могут любить нас без того, чтобы хоть чуточку нас не переделывать. Они любят не нас самих, а те представления, которые лежат в основе любви к детям, и чем дальше, тем больше. А это все-таки не та любовь.

Он опять повернулся к Никольсону, подавшись вперед.

— Простите, вы не скажете, который час? — спросил он. — У меня в десять тридцать урок плавания.

— Успеете, — сказал Никольсон, не глядя на часы. Потом отдернул обшлаг. — Только десять минут одиннадцатого.

— Благодарю вас, — сказал Тедди и сел поудобнее. — Мы можем поболтать еще минут десять.

Никольсон спустил на пол одну ногу, наклонился и раздавил ногой окурок.

— Насколько я могу судить, — сказал он, опускаясь в шезлонг, — вы твердо придерживаетесь, в согласии с Ведами, теории перевоплощения.

— Да это не теория, это скорее…

— Хорошо, хорошо, — поспешил согласиться Никольсон. Он улыбнулся и слегка приподнял руки, ладонями вниз, словно шутливо благославляя Тедди. — Сейчас мы об этом спорить не будем. Дайте мне договорить.

Он снова скрестил свои толстые ноги.

— Насколько я понимаю, посредством медитаций вы получили некую информацию, которая убедила вас в том, что в своем последнем перевоплощении вы были индусом и жили в святости, но потом как будто сбились с Пути…

— Я не жил в святости, — поправил его Тедди. — Я был обычным человеком, просто неплохо развивался в духовном отношении.

— Ну ладно, пусть так, — сказал Никольсон. — Но сейчас вы якобы чувствуете, что в этом своем последнем воплощении вы как бы сбились с Пути перед окончательным Просветлением. Это правильно, или я…

— Правильно, — сказал Тедди. — Я встретил девушку и как-то отошел от медитаций.

Он снял руки с подлокотников и засунул их под себя, словно желая согреть.

— Но мне все равно пришлось бы переселиться в другую телесную оболочку и вернуться на землю, даже если бы я не встретился с этой девушкой, — я хочу сказать, что я не достиг такого духовного совершенства, чтобы после смерти остаться с Брахманом и уже никогда не возвращаться на землю. Другое дело, что, не повстречай я эту девушку, и мне бы не надо было воплощаться в американского мальчика. Вы знаете, в Америке так трудно предаваться медитациям и жить духовной жизнью. Стоит только попробовать, как люди начинают считать тебя ненормальным. Например, папа видит во мне какого-то урода. Ну а мама… ей кажется, что зря я думаю все время о Боге. Она считает, что это вредно для здоровья.

Никольсон внимательно посмотрел на него.

— В своей последней записи вы, насколько я помню, сказали, что вам было шесть лет, когда вы впервые пережили мистическое откровение. Верно?

— Мне было шесть лет, когда я вдруг понял, что все вокруг — это Бог, и тут у меня волосы стали дыбом, и все такое, — сказал Тедди. — Помню, это было воскресенье. Моя сестренка, тогда совсем еще маленькая, пила молоко, и вдруг я понял, что она — Бог, и молоко — Бог, и все, что она делала, это переливала одного Бога в другого, вы меня понимаете?

Никольсон молчал.

— А преодолевать конечномерность пространства я мог, еще когда мне было четыре года, — добавил Тедди. — Не все время, сами понимаете, но довольно часто.

Никольсон кивнул.

— Могли, значит? — повторил он. — Довольно часто?

— Да, — подтвердил Тедди. — Об этом есть на пленке… Или я рассказывал об этом в своей апрельской записи? Точно не помню.

Никольсон снова достал сигареты, не сводя глаз с Тедди.

— Как же можно преодолевать конечномерность вещей? — спросил он со смешком. — То есть, я что хочу сказать: к примеру, кусок дерева — это кусок дерева. У него есть длина, ширина…

— Нету. Тут вы ошибаетесь, — перебил его Тедди. — Людям только кажется, что вещи имеют границы. А их нет. Именно это я пытался объяснить профессору Питу.

Он поерзал в шезлонге, достал из кармана нечто отдаленно напоминавшее носовой платок — жалкий серый комочек — и высморкался.

— Почему людям кажется, что все имеет границы? Да просто потому, что большинство людей не умеет смотреть на вещи иначе, — объяснил он. — А сами вещи тут не при чем.

Он спрятал носовой платок и посмотрел на Никольсона.

— Подымите на минутку руку, — попросил он его.

— Руку? Зачем?

— Ну подымите. На секундочку.

Никольсон слегка приподнял руку над подлокотником.

— Эту? — спросил он.

Тедди кивнул.

— Что это, по-вашему? — спросил он.

— То есть как — что? Это моя рука. Это рука.

— Откуда вы знаете? — спросил Тедди. — Вы знаете, что она называется рука, но как вы можете знать, что это и есть рука? Вы можете доказать, что это рука?

Никольсон вытащил из пачки сигарету и закурил.

— По-моему, это пахнет самой что ни на есть отвратительной софистикой, да-да, — сказал он, пуская дым. — Помилуйте, это рука, потому что это рука. Она должна иметь название, чтобы ее не спутали с чем-то другим. Нельзя же взять да и…

— Вы пытаетесь рассуждать логически, — невозмутимо изрек Тедди.

— Как я пытаюсь рассуждать? — переспросил Никольсон, пожалуй, чересчур вежливо.

— Логически. Вы даете мне правильный осмысленный ответ, — сказал Тедди. — Я хотел помочь вам разобраться. Вы спросили, как мне удается преодолевать конечномерность пространства. Уж конечно, не с помощью логики. От логики надо избавиться прежде всего.

Никольсон пальцем снял с языка табачную крошку.

— Вы Адама знаете? — спросил Тедди.

— Кого-кого?

— Адама. Из Библии.

Никольсон усмехнулся.

— Лично не знаю, — ответил он сухо.

Тедди помедлил.

— Да вы не сердитесь, — произнес он наконец. — Вы задали мне вопрос, и я…

— Бог мой, да не сержусь я на вас.

— Вот и хорошо, — сказал Тедди.

Сидя лицом к Никольсону, он поглубже устроился в шезлонге.

— Вы помните яблоко из Библии, которое Адам съел в раю? — спросил он. — А знаете, что было в том яблоке? Логика. Логика и всякое Познание. Больше там ничего не было. И вот что я вам скажу: главное — это чтобы человека стошнило тем яблоком, если, конечно, хочешь увидеть вещи, как они есть. Я хочу сказать, если оно выйдет из вас, вы сразу разберетесь с кусками дерева и всем прочим. Вам больше не будут мерещиться в каждой вещи ее границы. И вы, если захотите, поймете наконец, что такое ваша рука. Вы меня слушаете? Я говорю понятно?

— Да, — ответил Никольсон односложно.

— Вся беда в том, — сказал Тедди, — что большинство людей не хочет видеть все как оно есть. Они даже не хотят перестать без конца рождаться и умирать. Им лишь бы переходить все время из одного тела в другое, вместо того, чтобы прекратить это и остаться рядом с Богом — там, где действительно хорошо. — Он задумался. — Надо же, как все набрасываются на яблоки, — сказал он. И покачал головой.


В это время стюард, одетый во все белое, обходил отдыхающих; он остановился перед Тедди и Никольсоном и спросил, не желают ли они бульона на завтрак. Никольсон даже не ответил. Тедди сказал: «Нет, благодарю вас», — и стюард прошел дальше.

— Если не хотите, можете, конечно, не отвечать, — сказал Никольсон отрывисто и даже резковато. Он стряхнул пепел. — Правда или нет, что вы сообщили всей этой лейдеккеровской ученой братии — Уолтону, Питу, Ларсену, Сэмюэлсу и так далее, — где, когда и как они умрут? Правда это? Если хотите, можете не отвечать, но в Бостоне только и говорят о том, что…

— Нет, это неправда, — решительно возразил Тедди. — Я сказал, где и когда именно им следует быть как можно осмотрительнее. И еще я сказал, что бы им стоило сделать… Но ничего такого я не говорил. Не говорил я им, что во всем этом есть неизбежность.

Он опять достал носовой платок и высморкался. Никольсон ждал, глядя на него.

— А профессору Питу я вообще ничего такого не говорил. Он ведь был единственный, кто не дурачился и не засыпал меня вопросами. Я только одно сказал профессору Питу, чтобы с января он больше не преподавал, больше ничего.

Откинувшись в шезлонге, Тедди помолчал.

— Остальные же профессора чуть не силой вытянули из меня все это. Мы уже покончили с интервью и с записью, и было совсем поздно, а они все сидели, и дымили, и заигрывали со мной.

— Так вы не говорили Уолтону или там Ларсену, где, когда и как их настигнет смерть? — настаивал Никольсон.

— Нет! Не говорил, — твердо ответил Тедди. — Я бы им вообще ничего не сказал, если бы они сами об этом все время не заговаривали. Первым начал профессор Уолтон. Он сказал, что ему хотелось бы знать, когда он умрет, потому что тогда он решит, за какую работу ему браться, а за какую нет, и как получше использовать оставшееся время, и все в таком духе. И тут они все стали спрашивать… Ну, я им и сказал кое-что.

Никольсон промолчал.

— Но про то, кто когда умрет, я не говорил, — продолжал Тедди. — Это совершенно ложные слухи… Я мог бы сказать им, но я знал, что в глубине души им этого знать не хотелось. Хотя они преподают религию и философию, все равно, я знал, смерти они побаиваются.

Тедди помолчал, полулежа в шезлонге.

— Так глупо, — сказал он. — Ты ведь просто бросаешь свое тело ко всем шутам… И все. Тыщу раз все это проделывали. А если кто забыл, так это еще не значит, что ничего не было. Так глупо.

— Допустим. Допустим, — сказал Никольсон. — Но факт остается фактом, как бы разумно не…

— Так глупо, — повторил Тедди. — Мне, например, через пять минут идти на плавание. Я спущусь к бассейну, а там, допустим, нет воды. Допустим, ее сегодня меняют. А дальше так: я подойду к краю, ну просто взглянуть, есть ли вода, а моя сестренка подкрадется сзади и подтолкнет меня. Голова пополам — мгновенная смерть.

Тедди взглянул на Никольсона.

— А почему бы и нет? — сказал он. — Моей сестренке всего шесть лет, и она меня недолюбливает. Так что все возможно. Но разве это такая уж трагедия? Я хочу сказать, чего так бояться? Произойдет только то, что мне предназначено, вот и все, разве нет?

Никольсон хмыкнул.

— Для вас это, может быть, и не трагедия, — сказал он, — но ваши мама с папой были бы наверняка весьма опечалены. Об этом вы подумали?

— Подумал, конечно, — ответил Тедди. — Но это оттого, что у них на все уже заготовлены названия и чувства.

До сих пор он держал руки под коленками. А тут он оперся на подлокотники и посмотрел на Никольсона.

— Вы ведь знаете Свена? Из гимнастического зала? — спросил Тедди. Он дождался, пока Никольсон утвердительно кивнул. — Так вот, если бы Свену приснилось сегодня, что его собака умерла, он бы очень-очень мучился во сне, потому что он ужасно любит свою собаку. А проснулся бы — и увидел, что все в порядке. И понял бы, что все это ему приснилось.

Никольсон кивнул.

— Что из этого следует?

— Из этого следует, что, если бы его собака и вправду умерла, было бы совершенно то же самое. Только он не понял бы этого. Он бы не проснулся, пока сам не умер, вот что я хочу сказать.

Никольсон, весь какой-то отрешенный, медленно и вдумчиво потирал правой рукой затылок. Его левая рука — с очередной незажженной сигаретой между пальцами — неподвижно лежала на подлокотнике и казалась странно белой и неживой под ярким солнечным светом.

Внезапно Тедди поднялся.

— Извините, но мне в самом деле пора, — сказал он.

Присев на подставку для ног, лицом к Никольсону, он заправил тенниску в шорты.

— У меня осталось, наверное, минуты полторы до бассейна, — сказал он. — А это в самом низу, на палубе E.

— Могу я вас спросить, почему вы посоветовали профессору Питу оставить преподавание после Нового года? — не отставал Никольсон. — Я хорошо знаю Боба. Потому и спрашиваю.

Тедди затянул ремень из крокодиловой кожи.

— Потому что в нем сильно развито духовное начало, а эти лекции, которые он читает, только мешают настоящему духовному росту. Они выводят его из равновесия. Ему пора выбросить все из головы, а не забивать ее всякой всячиной. Стоит ему только захотеть, и он бы мог почти целиком вытравить из себя яблоко еще в этой жизни. Он очень преуспел в медитации.

Тедди встал.

— Правда, мне пора. Не хочется опаздывать.

Никольсон пристально посмотрел на него, как бы удерживая взглядом.

— Что бы вы изменили в нашей системе образования? — спросил он несколько туманно. — Не задумывались над этим?

— Мне правда пора, — сказал Тедди.

— Ну, последний вопрос, — настаивал Никольсон. — Педагогика — это, так сказать, мое кровное дело. Я ведь преподаю. Поэтому и спрашиваю.

— М-м-м… даже не знаю, что бы я сделал, — сказал Тедди. — Знаю только, что я не стал бы начинать с того, с чего обычно начинают в школах.

Он скрестил руки и призадумался.

— Пожалуй, я прежде всего собрал бы всех детей и обучил их медитации. Я постарался бы научить их разбираться в том, кто они такие, а не просто знать, как их зовут и так далее… Но сначала я бы, наверно, помог им избавиться от всего, что внушили им родители и все вокруг. Даже если родители успели внушить им только, что СЛОН БОЛЬШОЙ, я бы заставил их и это забыть. Ведь слон большой только рядом с кем-то — например, с собакой или с женщиной.

Тедди остановился и подумал.

— Я бы даже не стал им говорить, что у слона есть хобот. Просто покажу им слона, если тот окажется под рукой, и пусть они подойдут к слону, зная о нем не больше того, что слон знает о них. То же самое с травой и всем остальным. Я б даже не стал им говорить, что трава зеленая. Цвет — это всего лишь название. Сказать им, что трава зеленая, — значит подготовить их к тому, что она непременно такая, какой вы ее видите, и никакая другая. Но ведь их трава может оказаться ничуть не хуже вашей, может быть, куда лучше… Не знаю. Я бы сделал так, чтобы их стошнило этим яблоком, каждым кусочком, который они откусили по настоянию родителей и всех вокруг.

— А вы не боитесь воспитать новое поколение маленьких незнаек?

— Почему? Они будут не бо'льшими незнайками, чем, скажем, слон. Или птица. Или дерево, — возразил Тедди. — Быть кем-то, а не казаться кем-то — еще не значит, что ты незнайка.

— Нет?

— Нет! — сказал Тедди. — И потом, если им захочется все это выучить — про цвета и названия и все такое прочее, — пусть себе учат, если так хочется, только позже, когда подрастут. А начал бы я с ними с того, как же все-таки правильно смотреть на вещи, а не так, как смотрят все эти, которые объелись тем яблоком, понимаете?

Он подошел вплотную к Никольсону и протянул ему руку.

— А сейчас мне пора. Честное слово. Рад был…

— Сейчас, сейчас. Присядьте, — сказал Никольсон. — Вы не думаете занятся наукой, когда подрастете? Медициной или еще чем-нибудь? С вашим умом, мне кажется, вы могли бы…

Тедди ответил, хотя садиться не стал.

— Думал когда-то, года два назад, — сказал он. — И с докторами разными разговаривал.

Он тряхнул головой.

— Нет, что-то не хочется. Эти доктора все такие поверхностные. У них на уме одни клетки и все в таком духе.

— Вот как? Вы не придаете значение клеточной структуре?

— Придаю, конечно. Только доктора говорят о клетках так, словно они сами по себе невесть что. Словно они существуют отдельно от человека.

Тедди откинул рукой волосы со лба.

— Свое тело я вырастил сам, — сказал он. — Никто за меня этого не сделал. А раз так, значит, я должен был знать, как его растить. По крайней мере, бессознательно. Может быть, за последние какие-нибудь сотни тысяч лет я разучился осознавать, как это делается, но ведь само-то знание существует, потому что как бы иначе я им воспользовался… Надо очень долго заниматься медитацией и полностью очиститься, чтобы все вернуть, — я говорю о сознательном понимании, — но при желании это осуществимо. Надо только раскрыться пошире.

Он вдруг нагнулся и схватил правую руку Никольсона с подлокотника. Сердечно встряхнул ее и сказал:

— Прощайте. Мне пора.

И он так быстро пошел по проходу, что на этот раз Никольсону не удалось его задержать.

Несколько минут после его ухода Никольсон сидел неподвижно, опершись на подлокотники и все еще держа незажженную сигарету в левой руке. Наконец он поднял правую руку, словно не был уверен, что у него действительно расстегнут ворот рубашки. Затем он прикурил сигарету и снова закурил.

Он докурил сигарету до конца, резким движением опустил ногу на пол, затоптал сигарету, поднялся и торопливо пошел по проходу.

По трапу в носовой части он поспешно спустился на прогулочную палубу. Не задерживаясь, он устремился дальше вниз, все так же быстро, на главную палубу. Затем на палубу A. Затем на палубу B. На палубу C. На палубу D.

Здесь трап кончался, и какое-то мгновение Никольсон стоял в растерянности, не зная, как ему быть дальше. Но тут он увидел того, кто мог указать ему дорогу. Посреди перехода, неподалеку от камбуза, сидела на стуле стюардесса; она курила и читала журнал. Никольсон подошел к ней, коротко спросил о чем-то, поблагодарил, затем прошел еще несколько метров в сторону носовой части и толкнул тяжелую, окованную железом дверь, на которой было написано: К БАССЕЙНьных стен.У. За дверью оказался узкий трап, без всякой дорожки.

Он уже почти спустился с трапа, как вдруг услышал долгий пронзительный крик, — так могла кричать только маленькая девочка. Он все звучал и звучал, будто метался меж кафельных стен.
Записан
Ртуть
Гость
« Ответ #24 : 30 апреля 2013, 21:25:13 »

                                                                                                     Михаил Булгаков.


                                      Воспоминание...


У многих, очень  многих  есть  воспоминания,  связанные  с  Владимиром
Ильичем, и у меня есть одно. Оно чрезвычайно прочно, и расстаться с  ним  я
не могу. Да и как  расстанешься,  если  каждый  вечер,  лишь  только  серые
гармонии труб нальются теплом и приятная  волна  потечет  по  комнате,  мне
вспоминается  и  желтый  лист  моего  знаменитого  заявления,  и   вытертая
кацавейка Надежды Константиновны...
     Как расстанешься, если каждый вечер, лишь только нальются нити лампы в
50 свечей, и в зеленой тени абажура я могу писать и  читать,  в  тепле,  не
помышляя о том, что на дворе ветерок при 18 градусах мороза.
     Мыслимо ли расстаться, если, лишь только я  подниму  голову,  встречаю
над собой потолок. Правда, это отвратительный потолок - низкий, закопченный
и треснувший, но все  же  он  потолок,  а  не  синее  небо  в  звездах  над
Пречистенским бульваром,  где,  по  точным  сведениям  науки,  даже  не  18
градусов, а 271, - и все они ниже нуля. А для того,  чтобы  прекратить  мою
литературно-рабочую жизнь, достаточно гораздо  меньшего  количества  их.  У
меня же под черными фестонами паутины - 12 выше  нуля,  свет,  и  книги,  и
карточка жилтоварищества. А это значит, что я буду существовать столько же,
сколько и весь дом. Не будет пожара - и я жив.
     Но расскажу все по порядку.

     Был конец 1921 года. И я приехал в Москву. Самый переезд  не  составил
для меня  особенных  затруднений,  потому  что  багаж  мой  был  совершенно
компактен. Все мое имущество помещалось в ручном чемоданчике.  Кроме  того,
на плечах у меня был бараний полушубок. Не стану описывать его.  Не  стану,
чтобы не возбуждать в читателе чувство отвращения, которое  и  до  сих  пор
терзает меня при воспоминании об этой лохматой дряни.
     Достаточно сказать, что в первый же рейс по Тверской улице я шесть раз
слышал за своими плечами восхищенный шепот:
     - Вот это полушубочек!
     Два дня я походил по Москве и, представьте, нашел место. Оно  не  было
особенно блестящим, но и не хуже других мест: так же давали крупу и так  же
жалованье платили в декабре за август. И я начал служить.
     И вот тут  в  безобразнейшей  наготе  предо  мной  встал  вопрос...  о
комнате. Человеку нужна комната. Без комнаты человек  не  может  жить.  Мой
полушубок заменял мне пальто, одеяло, скатерть и  постель.  Но  он  не  мог
заменить комнаты, так же как и  чемоданчик.  Чемоданчик  был  слишком  мал.
Кроме того, его  нельзя  было  отапливать.  И,  кроме  того,  мне  казалось
неприличным, чтобы служащий человек жил в чемодане.
     Я отправился в жилотдел  и  простоял  в  очереди  6  часов.  В  начале
седьмого часа я в хвосте людей, подобных мне,  вошел  в  кабинет,  где  мне
сказали, что я могу получить комнату через два месяца.
     В двух месяцах приблизительно  60  ночей,  и  меня  очень  интересовал
вопрос, где  я  их  проведу.  Пять  из  этих  ночей,  впрочем,  можно  было
отбросить: у меня было 5 знакомых семейств в Москве. Два  раза  я  спал  на
кушетке в передней, два раза - на стульях и один раз - на газовой плите.  А
на шестую ночь я пошел ночевать на Пречистенский бульвар. Он очень  красив,
этот бульвар, в ноябре месяце, но ночевать на нем нельзя больше одной  ночи
в это время. Каждый, кто желает, может в этом убедиться. Ранним утром, лишь
только  небо  над  громадными  куполами  побледнело,  я  взял   чемоданчик,
покрывшийся серебряным инеем, и отправился на Брянский вокзал. Единственно,
чего я хотел после ночевки на бульваре, - это покинуть Москву. Без  всякого
сожаления я оставлял рыжую крупу в мешке и  ноябрьское  жалованье,  которое
мне должны были выдавать в феврале. Купола, крыши, окна и  московские  люди
были мне ненавистны, и я шел на Брянский вокзал.
     Тут и случилось нечто, которое  нельзя  назвать  иначе  как  чудом.  У
самого Брянского вокзала я встретил своего  приятеля.  Я  полагал,  что  он
умер.
     Но он не только не умер, он жил в Москве,  и  у  него  была  отдельная
комната. О, мой лучший друг! Через час я был у него в комнате.
     Он сказал:
     - Ночуй. Но только тебя не пропишут.
     Ночью я ночевал, а днем я ходил в домовое управление и  просил,  чтобы
меня прописали на совместное жительство.
     Председатель домового управления,  толстый,  окрашенный  в  самоварную
краску человек в барашковой шапке и  с  барашковым  же  воротником,  сидел,
растопырив локти, и медными глазами смотрел на дыры моего полушубка.  Члены
домового управления в барашковых шапках окружали своего предводителя.
     - Пожалуйста, пропишите меня, -  говорил  я,  -  ведь  хозяин  комнаты
ничего не имеет против того, чтобы я жил в  его  комнате.  Я  очень  тихий.
Никому не буду мешать. Пьянствовать и стучать не буду...
     - Нет, - отвечал председатель, - не пропишу. Вам не полагается жить  в
этом доме.
     - Но где же мне жить, -  спрашивал  я,  -  где?  Нельзя  мне  жить  на
бульваре.
     - Это меня не касается, - отвечал председатель.
     - Вылетайте,  как  пробка!  -  кричали  железными  голосами  сообщники
председателя.
     - Я не пробка... я не пробка, - бормотал я в отчаянии,  -  куда  же  я
вылечу? Я - человек. Отчаяние съело меня.
     Так продолжалось пять дней, а на шестой явился какой-то хромой человек
с банкой от керосина в руках и заявил, что, если я не уйду завтра сам, меня
уведет милиция.
     Тогда я впал в остервенение.

     Ночью  я  зажег  толстую  венчальную   свечу   с   золотой   спиралью.
Электричество было сломано уже неделю, и мой друг  освещался  свечами,  при
свете которых его тетка вручила свое сердце и руку его дяде. Свеча  плакала
восковыми слезами. Я разложил большой чистый лист бумаги и начал писать  на
нем нечто, начинавшееся словами: Председателю Совнаркома  Владимиру  Ильичу
Ленину. Все, все я написал на этом листе: и как я поступил на службу, и как
ходил в жилотдел, и как видел звезды при 270 градусах над храмом Христа,  и
как мне кричали:
     - Вылетайте, как пробка.
     Ночью, черной и угольной, в холоде (отопление тоже сломалось) я заснул
на дырявом диване и увидал во сне Ленина. Он сидел в кресле  за  письменным
столом в круге света от лампы и смотрел  на  меня.  Я  же  сидел  на  стуле
напротив него в своем полушубке и рассказывал про звезды на  бульваре,  про
венчальную свечу и председателя.
     - Я не пробка, нет, не пробка, Владимир Ильич.
     Слезы обильно струились из моих глаз.
     - Так... так... так... - отвечал Ленин.
     Потом он звонил.
     - Дать ему ордер на совместное жительство с его приятелем. Пусть сидит
веки вечные в комнате и пишет там стихи про звезды и тому подобную  чепуху.
И позвать ко мне этого каналью в барашковой шапке. Я ему покажу  совместное
жительство.
     Приводили председателя. Толстый председатель плакал и бормотал:
     - Я больше не буду.

     Все хохотали утром на службе, увидев лист, писанный ночью при восковых
свечах.
     -  Вы  не  дойдете  до  него,  голубчик,  -  сочувственно  сказал  мне
заведующий.
     - Ну так я дойду до Надежды Константиновны, - отвечал я в отчаянии,  -
мне теперь все равно. На Пречистенский бульвар я не пойду.
     И я дошел до нее.
     В три часа дня я вошел в кабинет. На письменном столе стоял телефонный
аппарат. Надежда Константиновна в вытертой какой-то меховой кацавейке вышла
из-за стола и посмотрела на мой полушубок.
     - Вы что хотите? - спросила она, разглядев  в  моих  руках  знаменитый
лист.
     - Я ничего не хочу на свете, кроме одного  -  совместного  жительства.
Меня  хотят  выгнать.  У  меня  нет  никаких  надежд  ни  на  кого,   кроме
Председателя Совета Народных Комиссаров. Убедительно вас прошу передать ему
это заявление.
     И я вручил ей мой лист.
     Она прочитала его.
     - Нет, - сказала она,  -  такую  штуку  подавать  Председателю  Совета
Народных Комиссаров?
     - Что же мне делать? - спросил я и уронил шапку.
     Надежда Константиновна  взяла  мой  лист  и  написала  сбоку  красными
чернилами:
     "Прошу дать ордер на совместное жительство".
     И подписала: Ульянова.
     Точка.
     Самое главное то, что я забыл ее поблагодарить.
     Забыл.
     Криво надел шапку и вышел.
     Забыл.
     В четыре часа дня я вошел в прокуренное домовое управление. Все были в
сборе.
     - Как? - вскричали все. - Вы еще тут?
     - Вылета...
     - Как пробка? - зловеще спросил я. - Как пробка? Да?
     Я вынул лист, выложил его на стол и указал пальцем на заветные слова.
     Барашковые шапки склонились над листом, и мгновенно их разбил паралич.
По  часам,  что  тикали  на  стене,  могу  сказать,  сколько   времени   он
продолжался:
     Три минуты.
     Затем председатель ожил и завел на меня угасающие глаза:
     - Улья?.. - спросил он суконным голосом.
     Опять в молчании тикали часы.
     - Иван Иваныч, - расслабленно молвил барашковый председатель, - выпиши
им, друг, ордерок на совместное жительство.
     Друг Иван Иваныч взял книгу и, скребя пером, стал выписывать ордерок в
гробовом молчании.
     Я живу. Все в той же комнате  с  закопченным  потолком.  У  меня  есть
книги, и от лампы на столе лежит круг. 22 января он налился красным светом,
и тотчас вышло в свете передо  мной  лицо  из  сонного  видения  -  лицо  с
бородкой клинышком и крутые бугры лба, а  за  ним  -  в  тоске  и  отчаянье
седоватые волосы, вытертый мех на кацавейке и слово  красными  чернилами  -
Ульянова.
     Самое главное, забыл я тогда поблагодарить.
     Вот оно неудобно как...
     Благодарю вас, Надежда Константиновна.
Записан
Ртуть
Гость
« Ответ #25 : 30 апреля 2013, 22:22:53 »

                                                                                                                       Стивен Кинг

                                                      Карниз


   - Ну, смелее, - повторил Кресснер. - Загляните в пакет.
     Дело происходило  на  сорок  третьем,  последнем  этаже  небоскреба,  в
квартире-люкс. Пол был устлан рыжим с подпалинами ворсистым ковром. На ковре
между изящным шезлонгом, в котором сидел Кресснер, и обитой настоящей  кожей
кушеткой, на которой никто не сидел, выделялся блестящим  коричневым  пятном
пластиковый пакет.
     - Если это отступное, будем считать разговор законченным, - сказал я. -
Потому что я люблю ее.
     - Деньги, да, но не  отступные.  Ну,  смелее.  Загляните.  -  Он  курил
турецкую сигарету в мундштуке из оникса; работали кондиционеры, и запах едва
чувствовался. На нем был шелковый халат с вышитым драконом. Спокойный взгляд
из-под очков - взгляд человека себе на уме. С  этим  все  ясно:  всемогущий,
сказочно богатый, самоуверенный сукин сын. Я любил его жену, а она  меня.  Я
был готов к неприятностям, и я  их  дождался,  оставалось  только  узнать  -
каких.
     Я подошел к пластиковому пакету и перевернул его. На  ковер  высыпались
заклеенные пачки банкнот. Двадцатидолларовые купюры. Я присел  на  корточки,
взял одну пачку и пересчитал. По десять купюр. Пачек было много.
     - Здесь двадцать тысяч, - сказал он, затягиваясь.
     Я встал.
     - Ясно.
     - Они ваши.
     - Мне не нужны деньги.
     - И жена в придачу.
     Я молчал. Марсия меня предупредила. Это  кот,  сказала  она.  Старый  и
коварный. Ты для него мышка.
     - Так вы теннисист-профессионал, - сказал он. -  Вот,  значит,  как  вы
выглядите.
     - Разве ваши агенты не сделали снимков?
     - Что вы! - Он отмахнулся ониксовым мундштуком. - Даже фильм отсняли  -
счастливая парочка в Бэй-сайдском отеле. Камера снимала  из-за  зеркала.  Но
что все это, согласитесь, в сравнении с натурой.
     - Возможно.
     "Он будет то и дело менять тактику, - сказала Марсия.  -  Он  вынуждает
человека обороняться. И  вот  ты  уже  отбиваешь  мяч  наугад  и  неожиданно
пропускаешь встречный удар. Поменьше слов, Стэн. И помни, что я люблю тебя".
     - Я пригласил вас,  мистер  Норрис,  чтобы  поговорить  как  мужчина  с
мужчиной. Непринужденный разговор двух цивилизованных людей, один из которых
увел у другого жену.
     Я открыл было рот, но потом решил промолчать.
     - Как вам  понравилось  в  Сан-Квентине?  -  словно  невзначай  спросил
Кресснер, попыхивая сигаретой.
     - Не очень.
     - Три года, если не ошибаюсь. Кража со взломом - так, кажется,  звучала
статья.
     - Марсия в курсе, - сказал я и сразу пожалел об этом.  Он  навязал  мне
свою игру, от чего меня предостерегала Марсия. Я даю  свечи,  а  он  успешно
гасит.
     - Я позволил себе отогнать вашу машину, - сказал он, мельком  глянув  в
окно. Впрочем, окна как такового не  было,  вся  стена  -  сплошное  стекло.
Посередине, тоже стеклянная, раздвижная дверь. За ней  балкончик.  Ну  а  за
балкончиком - бездна. Что-то в этой двери меня  смущало.  Я  только  не  мог
понять что.
     -  Великолепное  здание,   -   сказал   Кресснер.   -   Гарантированная
безопасность. Автономная телесеть и все такое. Когда вы вошли в вестибюль, я
отдал распоряжение по телефону. Мой человек запустил мотор  вашей  машины  и
отогнал ее на общественную стоянку  в  нескольких  кварталах  отсюда.  -  Он
взглянул на циферблат модных настенных часов в виде солнца, что  висели  над
кушеткой. Часы показывали 8.05. - В 8.20 тот же человек позвонит  в  полицию
по поводу вашей машины. Не  позднее  8.30  блюстители  порядка  обнаружат  в
багажнике запасную покрышку, а в ней шесть унций героина.  У  них  возникнет
большое желание познакомиться с вами, мистер Норрис.
     Угодил-таки в капкан. Все, казалось бы, предусмотрел - и на тебе, влип,
как мальчишка.
     - Это произойдет, если я не скажу своему человеку,  чтобы  он  забыл  о
предыдущем звонке.
     - Мне достаточно сообщить, где  Марсия,  -  подсказал  я.  -  Не  могу,
Кресснер. Не знаю. Мы с ней нарочно так договорились.
     - Мои люди выследили ее.
     - Не думаю. Мы от них оторвались в аэропорту.
     Кресснер вздохнул  и  отправил  дотлевавшую  сигарету  в  хромированную
пепельницу с вращающейся крышкой.  Все  отработано.  Об  окурке  и  о  Стэне
Норрисе позаботились в равной степени.
     - Вообще-то вы правы, - сказал он. - Старый трюк - зашел  в  туалет,  и
тебя нет. Мои люди были вне себя: попасться на такой крючок. Наверно,  из-за
его примитивности они даже не приняли его в расчет...
     Я промолчал. После того как Марсия  улизнула  в  аэропорту  от  агентов
Кресснера, она вернулась рейсовым автобусом обратно в  город,  с  тем  чтобы
потом добраться до автовокзала. Так мы решили. При ней было двести  долларов
- все мои сбережения. За двести долларов туристский автобус доставит тебя  в
любую точку страны.
     - Вы всегда такой неразговорчивый? - спросил  Кресснер  с  неподдельным
интересом.
     - Марсия посоветовала.
     Голос его стал жестче:
     - Значит, попав в лапы полиции, будете держаться до последнего. А когда
в следующий раз наведаетесь к моей  жене,  вы  застанете  тихую  старушку  в
кресле-качалке. Об этом вы не подумали? Насколько я понимаю, за шесть  унций
героина вы можете схлопотать сорок лет.
     - Этим вы Марсию не вернете.
     Он усмехнулся.
     - Положеньице, да? С вашего позволения я обрисую  ситуацию.  Вы  и  моя
жена полюбили друг друга. У вас начался роман... если можно назвать  романом
эпизодические ночные свидания в дешевых мотелях.  Короче,  я  потерял  жену.
Зато получил вас. Ну а вы, что называется, угодили в тиски. Я верно  изложил
суть дела?
     - Теперь я понимаю, почему она от вас устала, - сказал я.
     К моему удивлению, он расхохотался, даже голова запрокинулась.
     - А знаете, вы мне нравитесь. Вы простоваты, мистер Норрис, и замашки у
вас бродяги, но, чувствуется, у вас есть сердце. Так утверждала  Марсия.  Я,
честно говоря, сомневался. Она не очень-то разбирается в  людях.  Но  в  вас
есть какая-то... искра. Почему я и затеял все это.  Марсия,  надо  полагать,
успела рассказать вам, что я люблю заключать пари.
     - Да.
     Я вдруг понял, чем меня смутила раздвижная дверь  в  стеклянной  стене.
Вряд ли кому-нибудь могло прийти в голову устроить чаепитие  среди  зимы  на
балконе сорок третьего этажа. Вот и шезлонг стоит в комнате. А ветрозащитный
экран почему-то сняли. Почему, спрашивается?
     - Я не питаю к жене  особых  чувств,  -  произнес  Кресснер,  аккуратно
вставляя в мундштук новую сигарету. - Это ни для кого не секрет. И  вам  она
наверняка сказала. Да и при вашем... опыте вам наверняка  известно,  что  от
хорошей жизни замужние женщины не прыгают в стог сена к заурядному профи  по
мановению ракетки. Но Марсия, эта бледная немочь, эта кривляка, эта ханжа  и
зануда, эта размазня, эта...
     - Достаточно, - прервал я его.
     Он изобразил на лице улыбку.
     -  Прошу  прощения.  Все  время  забываю,  что  мы  говорим   о   вашей
возлюбленной. Кстати, уже 8.16. Нервничаете?
     Я пожал плечами.
     - Держимся до конца, ну-ну, - сказал он и  закурил  новую  сигарету.  -
Вас, вероятно, удивляет, что при всей моей нелюбви к Марсии я  почему-то  не
хочу отпустить ее на...
     - Нет, не удивляет.
     На его лицо набежала тень.
     - Не удивляет, потому что вы махровый эгоист, собственник и сукин  сын.
Только у вас не отнимают ничего вашего. Даже если это вам больше не нужно.
     Он побагровел, потом вдруг рассмеялся.
     - Один ноль в вашу пользу, мистер Норрис. Лихо это вы.
     Я снова пожал плечами.
     - Хочу предложить вам пари, - посерьезнел он. -  Выиграете  -  получите
деньги, женщину и свободу. Ну а проиграете - распрощаетесь с жизнью.
     Я взглянул  на  настенные  часы.  Это  получилось  непроизвольно.  Часы
показывали 8.19.
     - Согласен, - сказал я. А что мне оставалось? По крайней мере,  выиграю
несколько минут. Вдруг придумаю, как выбраться отсюда - с деньгами или без.
     Кресснер снял трубку телефона и набрал номер.
     - Тони? Этап второй. Да.
     Он положил трубку на рычаг.
     - Этап второй - это как понимать? - спросил я.
     -  Через  пятнадцать  минут  я  позвоню  Тони,  он   заберет...   некий
сомнительный груз из багажника вашей машины и подгонит  машину  к  подъезду.
Если я не перезвоню, он свяжется с полицией.
     - Страхуетесь?
     - Войдите в мое положение, мистер Норрис. На ковре лежит двадцать тысяч
долларов. В этом городе убивают и за двадцать центов.
     - В чем заключается спор?
     Лицо Кресснера исказила страдальческая гримаса.
     -  Пари,  мистер  Норрис,  пари.  Спорит  всякая  шушера.   Джентльмены
заключают пари.
     - Как вам будет угодно.
     - Отлично. Вы, я заметил, посматривали на мой балкон.
     - Нет ветрозащитного экрана.
     - Верно. Я велел его снять сегодня утром.  Итак,  мое  предложение:  вы
проходите по карнизу, огибающему это здание на уровне нашего этажа. В случае
успеха срываете банк.
     - Вы сумасшедший.
     - Отчего же. За десять лет, что я живу  здесь,  я  предлагал  это  пари
шести  разным  людям.  Трое  из  них,  как  и  вы,  были   профессиональными
спортсменами - популярный защитник, который  больше  прославился  блестящими
выступлениями в телерекламе, чем своей бледной игрой,  бейсболист,  а  также
довольно  известный  жокей  с   баснословными   заработками   и   не   менее
баснословными алиментами. Остальные трое - попроще. Разные профессии, но два
общих момента - денежные затруднения и неплохие физические данные.  -  Он  в
задумчивости  затянулся  и,  выпустив  дым,  продолжал:  -  Пять   раз   мое
предложение с ходу отвергали. И лишь однажды  приняли.  Условия  -  двадцать
тысяч против шести месяцев тюрьмы. Я выиграл.  Тот  человек  глянул  вниз  с
моего балкона и чуть не потерял сознание. -  На  губах  Кресснера  появилась
брезгливая улыбка. - Внизу, - сказал он, - все кажется таким крошечным.  Это
его сломало.
     - Почему вы считаете, что...
     Он остановил меня жестом, выражавшим досаду.
     - Давайте без этой тягомотины, мистер Норрис.  Вы  согласитесь,  потому
что у вас нет выбора. На одной чаше сорок лет в Сан-Квентине,  на  другой  -
свобода. И в качестве легкой приправы - деньги и моя жена. Я человек щедрый.
     - Где гарантия, что вы  не  устроите  мне  ловушку?  Что  я  пройду  по
карнизу, а вы тем временем не позвоните Тони?
     Он вздохнул.
     - У вас мания преследования, мистер Норрис. Я не люблю свою  жену.  Моя
многосложная натура страдает от ее присутствия. Двадцать тысяч долларов  для
меня не деньги. Я каждую неделю отстегиваю в четыре раза больше своим  людям
в полиции. А что касается пари... - Глаза у него заблестели. - На такое дело
никаких денег не жалко.
     Я раздумывал, он не торопил с ответом - хороший товар  не  нуждается  в
рекламе. Кто я для него? Средней руки игрок, которого в тридцать  шесть  лет
могли попросить из клуба, если бы не Марсия, нажавшая на кое-какие  пружины.
Кроме тенниса,  я  ничего  не  умею,  да  и  не  так-то  просто  куда-нибудь
устроиться, даже сторожем, когда у тебя  за  плечами  судимость.  И  дело-то
пустяковое, так, детские шалости, но поди объясни это любому боссу.
     Ничего не скажешь, смешная история: по уши влюбился в Марсию  Крессиер,
а она в меня. Называется, разок сыграли утром  в  теннис.  Везет  вам,  Стэн
Норрис.  Тридцать  шесть  лет  жил  себе  Стэн  Норрис  холостяком  в   свое
удовольствие, и - на тебе - втрескался в жену короля подпольного мира.
     Этот старый кот, развалившийся в шезлонге и  дымящий  дорогой  турецкой
сигаретой, надо думать, многое разнюхал. Если не все.  Я  могу  принять  его
пари и даже выиграть - и все равно останусь с носом; а откажусь - через пару
часов буду в тюряге. И на свет божий выйду уже в новом тысячелетии.
     - Один вопрос, - сказал я.
     - Я вас слушаю, мистер Норрис.
     - Ответьте, глядя мне в глаза: вы не имеете обыкновения жульничать?
     Он посмотрел мне в глаза.
     -  Я  никогда  не  жульничаю,  мистер  Норрис,  -  сказал  он  с  тихим
достоинством.
     - Oкэй.
     А что мне оставалось?
     Он просиял и сразу поднялся.
     - Вот это разговор! Вот это я понимаю!  Давайте  подойдем  к  балконной
двери, мистер Норрис.
     Мы подошли. У него был вид человека, который сотни раз рисовал себе эту
картину  в  своем  воображении  и  сейчас,  когда  она  стала   реальностью,
наслаждался ею в полной мере.
     - Ширина карниза двенадцать сантиметров, - произнес он мечтательно. - Я
измерял. Да, я сам стоял  на  нем,  разумеется  держась  за  перила.  Видите
чугунное ограждение - когда вы опуститесь на  руках,  оно  вам  окажется  по
грудь. Ограждение кончится - держаться, сами понимаете,  будет  не  за  что.
Придется двигаться на ощупь, стараясь не терять равновесия.
     Вдруг  мой  взгляд  приковал  один  предмет  за  оконным  стеклом...  я
почувствовал, как у меня стынет  в  жилах  кровь.  Это  был  анемометр,  или
ветромер. Небоскреб находится рядом с озером, а  квартира  Кресснера  -  под
крышей небоскреба, открытой всем ветрам, поскольку все соседние здания  были
ниже. Этот  ветер  вопьется  в  тело  ледяными  иглами.  Столбик  анемометра
показывал десять метров в секунду, но при первом же сильном  порыве  столбик
подскочит до двадцати пяти, прежде чем опустится до прежней отметки.
     - Я  вижу,  вас  заинтересовал  ветромер,  -  обрадовался  Кресснер.  -
Вообще-то  здесь  дует  еще  не  так  сильно,  преобладающий   ветер   -   с
противоположной стороны. И вечер сегодня довольно тихий.  В  это  время  тут
иногда такой ветрище поднимается, все восемьдесят пять будет...  чувствуешь,
как тебя покачивает. Точно на корабле. А сейчас, можно сказать, штиль, да  и
тепло не по сезону, видите?
     Следуя за его пальцем, я разглядел световое табло на небоскребе  слева,
где размещался банк. Семь градусов тепла. На таком ветру ощущения будут  как
при нуле.
     - У вас есть что-нибудь теплое? - спросил я. На мне был легкий пиджак.
     - Боюсь, что нет. - Электронное табло на здании банка переключилось, на
время: 8.32. - Вы бы  поторопились,  мистер  Норрис,  а  то  я  должен  дать
команду, что мы
     приступаем к третьему этапу нашего плана. Тони мальчик хороший, но  ему
не всегда хватает выдержки. Вы понимаете, о чем я?
     Я понимал. Уж куда понятнее.
     Я подумал о  Марсии,  о  том,  что  мы  с  ней  вырвемся  из  щупальцев
Кресснера, имея при себе приличные деньги для начала, и, толкнув  раздвижную
стеклянную дверь, шагнул на балкон. Было холодно  и  влажно;  дул  ветер,  и
волосы залепляли глаза.
     - Желаю  вам  приятно  провести  вечер,  -  раздался  за  спиной  голос
Кресснера, но мне уже было не до него.  Я  подошел  к  перилам,  вниз  я  не
смотрел. Пока. Я начал глубоко вдыхать воздух.
     Это  не  какое-нибудь  там  специальное  упражнение,  а  что-то   вроде
самогипноза. С каждым выдохом голова очищается от посторонних мыслей, и  вот
ты уже думаешь лишь об одном - о предстоящей игре. Вдох-выдох - и я забыл  о
пачках банкнот. Вдох-выдох - и я забыл  о  Кресснере.  С  Марсией  оказалось
потруднее - она стояла у меня перед глазами и просила не  делать  глупостей,
не играть с  Кресснером  по  его  правилам,  потому  что  даже  если  он  не
жульничает, он, как всегда, наверняка подстраховался. Я ее не слушал. Не  до
этого мне было. Это не то пари, когда в случае проигрыша ты  идешь  покупать
несколько кружек пива под аккомпанемент дружеских шуточек;  тут  тебя  будут
долго собирать в совок от одного угла Дикман-стрит до другого.
     Когда я посчитал, что уже достаточно владею собой, я глянул вниз.
     Отвесная стена небоскреба напоминала гладкую поверхность меловой скалы.
Машины на стоянке походили на  миниатюрные  модели,  какие  можно  купить  в
сувенирном киоске. Сновавшие взад-вперед автомобили  превратились  в  лучики
света. Если отсюда навернуться, успеешь .не только  осознать,  что  с  тобой
происходит, но и увидеть, как стремительно надвигается на тебя земля и ветер
раздувает одежду. И еще хватит времени  на  долгий,  долгий  крик.  А  когда
наконец грохнешься  об  асфальт,  раздастся  такой  звук,  будто  раскололся
перезрелый арбуз.
     Неудивительно, что у  того  типа  очко  сыграло.  Правда,  ему  грозили
какие-то шесть месяцев. Передо мной же разворачивалась перспектива в мрачную
клеточку и без Марсии, шутка сказать, на сорок лет.
     Мой взгляд упал на карниз. Двенадцать сантиметров... а на вид им больше
пяти никак не дашь. Хорошо еще, что здание сравнительно новое -  по  крайней
мере карниз не рухнет.
     Может быть.
     Я перелез  через  перила  и  осторожно  опустился  на  руках,  пока  не
почувствовал под  собой  карниз.  Каблуки  висели  в  воздухе.  Пол  балкона
приходился мне на  уровне  груди,  сквозь  ажурную  решетку  просматривалась
шикарная квартира Кресснера. Сам он стоял по ту сторону порога  с  дымящейся
сигаретой в зубах и следил за каждым моим движением, как какой-нибудь ученый
за поведением подопытной морской свинки после только что сделанной инъекции.
     - Звоните, - сказал я, держась за решетку.
     - Что?
     - Звоните Тони. Иначе я не двинусь с места.
     Он отошел от  двери  -  вот  она,  гостиная,  такая  теплая,  уютная  и
безопасная - и поднял трубку. И что? Из-за этого ветра я все равно ничего не
мог расслышать. Он положил трубку и снова появился в дверях.
     - Исполнено, мистер Норрис.
     - Так-то оно лучше.
     - Счастливого пути, мистер Норрис.  До  скорого  свидания...  если  оно
состоится.
     А теперь к делу. Я позволил себе в последний раз подумать о  Марсии,  о
ее светло-каштановых волосах, и больших серых глазах, и изящной  фигурке,  а
затем как бы отключился. И вниз  я  больше  не  смотрел.  А  то  лишний  раз
заглянешь в эту бездну, и руки-ноги отнимутся. Или перестоишь и  замерзнешь,
а тогда можно просто оступиться или даже сознание потерять от страха. Сейчас
главное - мысленно видеть карниз.  Сейчас  все  внимание  на  одно  -  шажок
правой, шажок левой.
     Я двинулся вправо, держась, пока возможно, за  решетку.  Мне  придется,
это ясно, предельно напрячь сухожилия ног,  которые  я  развил  теннисом.  С
учетом того, что пятки у меня свисают с карниза, на носки  выпадает  двойная
нагрузка.
     Я добрался до конца балкона - ну и как теперь заставить себя оторваться
от спасительных перил? Я заставлял. Двенадцать сантиметров  -  это  же  будь
здоров какая ширина! Да если б до  земли  было  не  сто  двадцать  метров  а
сантиметров тридцать, ты бы обежал по карнизу  это  здание  за  каких-нибудь
четыре минуты, урезонивал я себя. Вот и считай, что так оно и есть.
     Легко  сказать.  Если  упадешь  с  тридцатисантиметровой   высоты,   то
чертыхнешься и попробуешь еще раз. Здесь второго случая не представится.
     Я сделал шажок правой ногой, подтянул левую...  и  отпустил  перила.  Я
распластал  руки  по  стене,  прижимаясь  ладонями   к   шершавой   каменной
поверхности. Я оглаживал ее. Я был готов ее поцеловать.
     Порыв ветра заставил меня покачнуться;  воротник  пиджака  хлестнул  по
лицу. Сердце подпрыгнуло и застряло где-то в горле, где и  оставалось,  пока
стихия не успокоилась. Если ветер ударит как следует, меня снесет к чертовой
матери с этого  насеста.  А  ведь  с  противоположной  стороны  ветер  будет
посильнее.
     Я повернул голову влево, прижимаясь щекой к стене. Кресснер наблюдал за
мной, перегнувшись через перила.
     - Отдыхаете в  свое  удовольствие?  -  поинтересовался  он  дружелюбным
тоном.
     На нем было пальто из верблюжьей шерсти.
     - Вы, кажется, сказали, что у вас нет ничего теплого, - заметил я.
     - Соврал, - спокойно отреагировал он. - Частенько,  знаете,  приходится
врать.
     - Как это понимать?
     - А никак... никак  это  не  надо  понимать.  А  может  быть,  и  надо.
Нервишки-то шалят, а, мистер Норрис? Не советую вам долго  задерживаться  на
месте. Лодыжки устают. А стоит им расслабиться...  -  Он  вынул  из  кармана
яблоко, откусил от него и выбросил в темноту. Долго ничего не было слышно. И
вдруг раздался едва слышный омерзительный шлепок. Кресснер хохотнул.
     Он совершенно выбил меня из колеи, и сразу же  паника  вонзила  в  мозг
свои стальные когти. Волна ужаса готова была захлестнуть меня. Я  отвернулся
от Кресснера  и  начал  делать  глубокие  вдохи,  пытаясь  сбросить  с  себя
парализующий страх. Световое табло на здании банка показывало 8.46, и  рядом
- ДЕЛАЙТЕ ВАШИ ВКЛАДЫ НА ВЗАИМОВЫГОДНЫХ УСЛОВИЯХ!
     Когда на табло зажглись цифры 8.49, самообладание,  кажется,  снова  ко
мне вернулось. По всей видимости, Кресснер решил, что  я  примерз  к  стене,
потому что едва я начал переставлять ноги, держа путь  к  углу  здания,  как
сзади послышались издевательские аплодисменты.
     Давал себя знать холод. Ветер, пройдясь по  озерной  глади,  словно  по
точильному  камню,  превратился  в  немыслимо  острую  косу,  которая  своим
увлажненным лезвием полосовала  мою  кожу.  На  спине  пузырился  худосочный
пиджак. Стараясь не замечать холода,  я  медленно  продвигался,  не  отрывая
подошв от карниза. Если и можно  преодолеть  этот  путь,  то  только  так  -
медленно, со всеми предосторожностями. Поспешность губительна.
     Когда я добрался до  угла,  банковские  часы  показывали  8.52.  Задача
казалась вполне выполнимой - карниз опоясывал здание четким  прямоугольником
- вот только, если верить правой руке, за углом меня  подстерегал  встречный
ветер. Один неверный наклон, и я отправлюсь в долгий полет.
     Я все ждал, что ветер поутихнет, однако ничуть не бывало - не иначе как
он находился в сговоре с Кресснером. Своей  невидимой  пятерней  он  хлестал
меня наотмашь, давал тычки, забирался под  одежду.  Особенно  сильный  порыв
ветра заставил меня  покачнуться.  Так  можно  простоять  до  бесконечности,
подумал я.
     Улучив момент, когда стихия немного унялась, я  завел  правую  ногу  за
угол и,  держась  за  стены  обеими  руками,  совершил  поворот.  Сразу  два
воздушных потока обрушились на меня с разных сторон, выбивая из  равновесия.
Ну вот Кресснер  и  выиграл  пари,  подумал  я  обреченно.  Но  мне  удалось
продвинуться еще на шаг и вжаться в стену; только после  этого  я  выдохнул,
чувствуя, как пересохло горло.
     Тут-то и раздался над самым моим ухом оглушительный хлопок.
     Я дернулся всем телом и едва устоял  на  ногах.  Руки,  потеряв  опору,
описывали в воздухе невообразимые зигзаги. Садани я со всего маху по  стене,
скорее всего, это бы меня погубило. Но вот прошла  целая  вечность  -  закон
равновесия позволил мне снова прижаться к стене, вместо того чтобы отправить
меня в полет протяженностью в сорок три этажа.
     Мое судорожное дыхание напоминало сдавленный свист. В  ногах  появилась
предательская слабость, мышцы гудели, как  высоковольтные  провода.  Никогда
еще я не чувствовал столь  остро,  что  я  смертен.  Старуха  с  косой  уже,
казалось, готова была пробормотать у меня за спиной отходную.
     Я вывернул шею и увидел примерно в метре над собой  Кресснера,  который
высунулся из окна спальни. Он улыбался. В правой руке он  держал  новогоднюю
хлопушку.
     - Проверка на устойчивость, - сказал он.
     Я не стал тратить силы на диалог.  Да  и  не  перекричать  бы  мне  эти
завывания. Сердце  колотилось  бешено.  Я  незаметно  продвинулся  метра  на
полтора - на случай, если ему придет в голову высунуться по пояс и  дружески
похлопать меня по плечу. Затем я остановился, закрыв глаза и подышал грудью,
пока не пришел в норму.
     Эта сторона здания  была  короче.  Справа  от  меня  возвышались  самые
большие небоскребы Нью-Йорка. Слева подо мной темным пятном лежало озеро, по
которому перемещались отдельные светлые штрихи. В ушах стояли вой и стоны.
     Встречный ветер на втором повороте оказался менее коварным, и я обогнул
угол без особых хлопот. И тут меня кто-то укусил.
     Я дернулся, судорожно глотнул воздух. Страх потерять равновесие вынудил
меня прижаться к стене. Вновь кто-то укусил меня. Не укусил, нет...  клюнул.
Я опустил взгляд.
     На карнизе стоял голубь  и  смотрел  на  меня  блестящими  ненавидящими
глазами.
     Мы, жители городов, привыкли  к  голубям,  как  привыкли  к  таксистам,
которые не могут разменять вам десятидолларовую  бумажку.  Городские  голуби
тяжелы на подъем и уступают дорогу крайне неохотно, считая облюбованные  ими
тротуары  своей  собственностью.   Их   визитные   карточки   мы   частенько
обнаруживаем на капотах наших машин. Но что нам за дело! Да, порой  они  нас
раздражают, но владения-то все равно наши, а эти пернатые - чужаки.
     Здесь были его владения, я ощущал свою беспомощность, и он, похоже, это
понимал. Он опять клюнул меня в перетруженную лодыжку,  и  всю  правую  ногу
тотчас пронзила боль.
     - Убирайся, - прорычал я. - Убирайся отсюда.
     В ответ он снова клюнул. Он, очевидно, давал мне понять, что я  вторгся
на его территорию. И действительно,  карниз  был  помечен  птичьим  пометом,
старым и свежим.
     Вдруг тихий писк.
     Я как мог задрал голову, и в ту же секунду  сверху  обрушился  клюв.  Я
чуть не отпрянул. Я мог стать первым нью-йоркцем,  погибшим  по  вине  птицы
божьей. Это была голубка, защищавшая своих птенцов.  Гнездо  помещалось  под
самой крышей. Мне повезло: при всем желании мамаша не  могла  дотянуться  до
моего темечка.
     Зато ее супруг так меня клюнул, что пошла кровь. Я это почувствовал.  Я
двинулся вперед в надежде спугнуть голубя. Пустой номер. Эти  голуби  ничего
не боятся - городские, во всяком случае.  Если  при  виде  грузовика  они  с
ленцой ковыляют прочь, то какую угрозу может представлять для  них  человек,
застрявший на карнизе под самой крышей небоскреба?
     Я продвигался черепашьим шагом, голубь же пятился,  глядя  мне  в  лицо
блестящими глазками, - опускал он их только для того, чтобы  вонзить  в  мою
лодыжку свой острый клюв. Боль становилась нестерпимой: еще  бы,  эта  птица
сейчас терзала живое мясо... если бы она его ела, я бы тоже не удивился.
     Я отпихнул его правой ногой. Рассчитывать на  большее  не  приходилось.
Голубь встрепенулся и снова перешел в атаку. Что  до  меня,  то  я  чуть  не
сорвался вниз.
     Один, второй, третий удар  клювом.  Новый  порыв  ветра  заставил  меня
балансировать на грани падения; я цеплялся подушечками пальцев  за  каменную
стену, с которой успел сродниться,  я  прижимался  к  ней  щекой,  с  трудом
переводя дыхание.
     Думай Кресснер хоть десять лет, вряд ли он придумал бы страшнее  пытку.
Ну клюнули тебя разок, велика беда. Ну еще раза два клюнули - тоже  терпимо.
Но эта чертова птица клюнула меня, наверно, раз шестьдесят, пока я  добрался
до чугунной решетки с противоположной стороны здания.
     Добраться до нее было все  равно,  что  до  райских  врат.  Пальцы  мои
любовно обвились вокруг холодных концов ограждения  -  ничто,  казалось,  не
заставит их оторваться.
     Удар клювом.
     Голубь смотрел на меня, если можно  в  данном  случае  так  выразиться,
сверху  вниз,  в  его  блестящих  глазках  читалась   уверенность   в   моей
беспомощности и собственной безнаказанности. Так смотрел Кресснер, выставляя
меня на балкон.
    
Записан
Ртуть
Гость
« Ответ #26 : 30 апреля 2013, 22:23:25 »

Вцепивщись понадежней в чугунное  ограждение,  я  изловчился  и  наддал
голубю что было мочи. Вот уже бальзам на раны - он заквохтал, точно  курица,
и с шумом поднялся в воздух. Несколько сизых перьев упало на карниз,  другие
плавными кругами пошли на снижение, постепенно исчезая в темноте.
     Я перелез, едва живой, через ограждение и рухнул на балкон. Я обливался
потом, несмотря на холод. Не знаю, сколько я пролежал, собираясь  с  силами.
Световое табло на здании банка осталось по ту сторону, я же был без часов.
     Боясь, как бы  не  свело  мышцы,  я  сел  и  осторожно  спустил  носок.
Искромсанная правая лодыжка кровоточила, а впрочем - ничего серьезного.  Как
бы то ни было, при первой же возможности ранку надо обработать.  Эти  голуби
могут быть разносчиками любой заразы. Я подумал, не перевязать ли мне  ногу,
но потом раздумал. Еще, не дай Бог, наступлю на повязку. Успеется. Скоро  ты
сможешь купить бинтов на двадцать тысяч долларов.
     Я поднялся и с тоской посмотрел на темные  окна  квартиры-люкс  по  эту
сторону  здания.  Голо,  пусто,  безжизненно.  На  балконной  двери  плотный
ветрозащитный экран. Наверно, я мог бы влезть в квартиру, но это значило  бы
проиграть пари. А ставка была больше, чем деньги.
     Хватит оттягивать неизбежное. Я снова перелез через перила и ступил  на
карниз. Голубь) недосчитавшийся нескольких перьев, смерил меня  убийственным
взглядом; он стоял под гнездом своей подруги, там, где  карниз  был  украшен
пометом особенно щедро. Навряд ли он  станет  досаждать  мне,  видя,  что  я
удаляюсь.
     Удаляюсь - красиво  сказано;  оторваться  от  этого  балкона  оказалось
потруднее, чем от балкона  Кресснера.  Разумом  я  понимал,  что  никуда  не
денешься, - надо, но тело и особенно ступни  криком  кричали,  что  покидать
такую надежную гавань - это безумие. И все же я ее покинул - я  шел  на  зов
Марсии, взывавшей ко мне из темноты.
     Я добрался до следующего угла, обогнул его медленно, не отрывая  подошв
от
     карниза, двинулся вдоль короткой стены. Сейчас,  когда  цель  была  уже
близка, я  испытал  почти  непреодолимое  желание  ускорить  шаг,  побыстрее
покончить с этим. Но это означало  верную  смерть,  и  я  заставил  себя  не
торопиться.
     На четвертом повороте встречный ветер чуть меня не опрокинул, и если  я
все-таки сумел обогнуть угол, то скорее за счет  везения,  нежели  сноровки.
Прижавшись к стене, я перевел дух. И вдруг понял:  моя  возьмет,  я  выиграю
пари. Руки у меня превратились в свежемороженые обрубки,  лодыжки  (особенно
правая, истерзанная голубем) огнем горели, пот застилал глаза, но я понял  -
моя возьмет.  Вот  он,  гостеприимный  желтый  свет,  льющийся  из  квартиры
Кресснера. Вдали, подобно транспаранту  "С  возвращением  в  родные  края!",
горело табло на здании банка: 10.48. А казалось, я  прожил  целую  жизнь  на
этом карнизе шириной в двенадцать сантиметров.
     И пусть только Кресснер попробует сжульничать. Желание побыстрей  дойти
пропало. На банковских часах было 11.09, когда моя  правая,  а  затем  левая
рука легли  на  чугунные  перила  балкона.  Я  подтянулся,  перевалил  через
ограждения, с невыразимым облегчением  рухнул  на  пол...  и  ощутил  виском
стальной холодок - дуло пистолета.
     Я поднял глаза и увидел головореза с такой  рожей,  что  будь  на  моем
месте часы Биг Вена, они бы остановились как вкопанные. Головорез ухмылялся.
     - Отлично! - послышался изнутри голос Кресснера. -  Мистер  Норрис,  вы
заслужили аплодисменты! - Каковые и последовали. - Давайте его сюда. Тони.
     Тони рывком поднял меня и так резко поставил, что мои  ослабевшие  ноги
подогнулись. Я успел привалиться к косяку.
     У камина Кресснер потягивал бренди  из  бокала  величиной  с  небольшой
аквариум. Пачки банкнот были уложены обратно в пакет,  по-прежнему  стоявший
посреди рыжего с подпалинами ковра.
     Я поймал свое отражение в зеркале напротив.  Волосы  всклокочены,  лицо
бледное, щеки горят. Глаза как у безумца.
     Все это я увидел мельком, потому что в следующую секунду  я  уже  летел
через всю комнату. Я упал, опрокинув на себя шезлонги, и вырубился.
     Когда голова моя немного прояснилась, я приподнялся и выдавил из себя:
     - Грязное жулье. Вы все заранее рассчитали.
     - Да, рассчитал. - Кресснер аккуратно поставил бокал на камин. -  Но  я
не  жульничаю,  мистер  Норрис.  Ей-богу,  не  жульничаю.  Просто  я  как-то
совершенно не привык падать лапками кверху. А Тони здесь для того, чтобы  вы
не сделали чего-нибудь... этакого. - С довольным смешком он  слегка  надавил
себе пальцами на кадык. Посмотреть на него, и сразу ясно:  уж  он-то  привык
падать на лапки. Вылитый кот, не успевший снять с морды перья канарейки. Мне
стало страшно - страшнее, чем на карнизе, - и я заставил себя встать.
     - Вы что-то подстроили, - сказал я,  подбирая  слова.  -  Что-то  такое
подстроили.
     - Вовсе нет. Багажник вашей  машины  очищен  от  героина.  Саму  машину
подогнали к подъезду. Вот деньги. Берите их-и вы свободны.
     - О'кэй, - сказал я.
     Все это время Тони стоял у балконной двери - его лицо вызывало в памяти
жутковатую маску, оставшуюся от Дня Всех Святых. Пистолет 45-го калибра  был
у него в руке. Я подошел,  взял  пакет  и  нетвердыми  шагами  направился  к
выходу, ожидая в любую секунду выстрела в спину. Но когда я открыл дверь,  я
вдруг понял, как тогда на карнизе после четвертого поворота: моя возьмет.
     Лениво-насмешливый голос Кресснера остановил меня на пороге:
     - Уж не думаете ли вы всерьез, что кто-то мог клюнуть на  этот  дешевый
трюк с туалетом?
     Я так и застыл с пакетом в руке, потом медленно повернулся.
     - Что это значит?
     - Я сказал, что никогда не жульничаю, и это правда. Вы, мистер  Норрис,
выиграли три вещи: деньги, свободу и мою жену. Первые две вы, будем считать,
получили. За третьей вы можете заехать в окружной морг.
     Я оцепенел, я таращился на него, не в силах  вымолвить  ни  слова,  как
будто меня оглушили невидимым молотком.
     - Не думали же вы всерьез, что я вот так  возьму  и  отдам  ее  вам?  -
произнес он сочувственно. - Как можно. Деньги - да. Свободу - да.  Марсию  -
нет. Но, как видите, никакого жульничества. Когда вы ее похороните...
     Нет, я его не тронул. Пока. Это было впереди.  Я  шел  прямо  на  Тони,
взиравшего на меня с праздным любопытством, и тут  Кресснер  сказал  скучным
голосом:
     - Можешь его застрелить.
     Я швырнул пакет с деньгами. Удар получился сильный, и пришелся он точно
в руку, державшую пистолет. Я ведь, когда двигался по карнизу,  не  напрягал
кисти, а они у теннисистов развиты отменно.  Пуля  угодила  в  ковер,  и  на
какой-то миг я оказался хозяином положения.
     Самым выразительным в облике Тони была его страхолюдная рожа. Я  вырвал
у него пистолет и хрястнул рукоятью по переносице. Он с выдохом осел.
     Кресснер был уже в дверях, когда я выстрелил поверх его плеча.
     - Стоять, или я уложу вас на месте.
     Долго раздумывать он не стал, а когда обернулся, улыбочка  пресыщенного
туриста успела несколько поблекнуть. Еще больше  она  поблекла,  стоило  ему
увидеть  распростертого  на  полу  Тони,  который  захлебывался  собственной
кровью.
     - Она жива, - поспешно сказал Кресснер.  -  Это  я  так,  для  красного
словца, - добавил он с жалкой, заискивающей улыбкой.
     - Совсем уже меня за идиота держите? - выжал  я  из  себя.  Голос  стал
какой-то бесцветный, мертвый. Оно и неудивительно. Марсия была моей  жизнью,
а этот мясник разделал ее, как какую-нибудь тушу.
     Дрожащий палец Кресснера показывал на пачки банкнот, валявшихся в ногах
у Тони.
     - Это, - давился он, - это не деньги. Я дам вам сто...  пятьсот  тысяч.
Миллион, а? Миллион в швейцарском банке? Или, если хотите...
     - Предлагаю вам спор, - произнес я медленно, с расстановкой.
     Он перевел взгляд с пистолета на мое лицо.
     - С-с...
     - Спор, - повторил я. - Не пари. Самый что ни  на  есть  обычный  спор.
Готов поспорить, что вы не обогнете это здание по карнизу.
     Он побелел как полотно. Сейчас, подумал я, хлопнется в обморок.
     - Вы, - просипел он.
     - Вот мои условия, - сказал я все тем же  мертвым  голосом.  -  Сумеете
пройти - вы свободны. Ну как?
     - Нет, - просипел он. Глаза у него стали круглые.
     - О'кэй. - # наставил на него пистолет.
     - Нет! - воскликнул он, умоляюще простирая руки. - Нет! Не  надо!  Я...
хорошо. - Он облизнул губы.
     Я сделал ему знак пистолетом, и он направился впереди меня к балкону.
     - Вы дрожите, - сказал я. - Это осложнит вам жизнь.
     - Два миллиона. - Казалось,  он  так  и  будет  теперь  сипеть.  -  Два
миллиона чистыми.
     - Нет, - сказал я. - Ни два, ни десять. Но если сумеете пройти,  я  вас
отпущу. Можете не сомневаться.
     Спустя минуту, он стоял на карнизе. Он был ниже  меня  ростом  -  из-за
перил выглядывали только его глаза, в которых были страх и  мольба,  да  еще
побелевшие пальцы, вцепившиеся в балконную решетку, точно тюремную.
     - Ради Бога, - просипел он. - Все что угодно.
     - Напрасно вы теряете время, - сказал я. - Лодыжки быстро устают.
     Но он так и не двинулся  с  места,  "ока  я  не  приставил  к  его  лбу
пистолет. Тогда он застонал и начал ощупью перемещаться вправо.  Я  взглянул
на банковские часы - 11.29.
     Не верилось, что сможет дойти хотя  бы  до  первого  поворота.  Он  все
больше стоял без движения, а если двигался, то как-то дергано, с  раскачкой.
Полы его халата развевались в темноте.
     В 12.01, почти сорок пять минут назад, он завернул  за  угол.  Там  его
подстерегал встречный ветер.  Я  напряг  слух,  ожидая  услышать  постепенно
удаляющийся крик, но так и не услышал. Может, ветер стих. Помнится,  идя  по
карнизу, я подумал о том, что ветер находился с ним в сговоре. А может,  ему
просто повезло.  Может  быть,  в  эту  самую  минуту  он  лежит  пластом  на
противоположном балконе, не в силах унять дрожь, и говорит себе:  все,  шагу
отсюда не сделаю!
     Хотя вообще-то он должен понимать, что стоит мне проникнуть в  соседнюю
квартиру и застукать его на балконе, - я пристрелю его как собаку. Кстати, о
той стороне здания, интересно, как ему понравился этот голубь?
     Не крик ли там послышался? Толком и не разберешь. Возможно, это  ветер.
Неважно. Световое табло  на  здании  банка  показывает  12.44.  Еще  немного
подожду, и надо будет проникнуть в соседнюю квартиру - проверить  балкон;  а
пока что сижу здесь, на балконе Кресснера, с пистолетом 45-го калибра. Вдруг
произойдет невероятное, и он появится  из-за  последнего  поворота  в  своем
развевающемся халате.
     Кресснер утверждал, что он никогда не жульничает.
     Про меня этого не скажешь.
Записан
violet drum
Старожил
****
Offline Offline

Пол: Мужской
Сообщений: 17078


Абстрактные концепции на конкретной шкуре...)


« Ответ #27 : 06 мая 2013, 22:29:45 »

Вот ишо туве янссон прикольная, не смог пройти мимо :)

КАМЕНЬ

Он лежал между кучей угля и товарными вагонами под несколькими обломками досок, и просто чудо Божье, что никто не нашел его раньше меня. С одной стороны камень весь сверкал серебром, а если стереть угольную пыль, то видно, что серебро прячется и внутри камня. Это был гигантский камень из чистого серебра, и никто еще не нашел его.
Я не посмела спрятать его, ведь кто-нибудь мог подсмотреть, подойти и унести его, пока я сбегаю домой. Камень пришлось катить. И если бы кто-нибудь появился, чтобы помешать мне, я уселась бы на камень и закричала благим матом. Я могла бы укусить тех, кто попытался бы поднять камень. Я была способна на все.
И вот я начала катить камень, медленно-медленно. Он только опрокидывался на спину и тихо лежал, а когда я снова попыталась поднять его, он улегся на живот и закачался. Серебро сошло с него, и остались мелкие тоненькие шелушинки, которые застревали в земле и разваливались, когда я пробовала выковырять их оттуда.
Я встала на колени и покатила камень, дело пошло лучше. Но камень поворачивался лишь на пол-оборота за раз, и это отнимало ужасно много времени. Пока я катила камень внизу в гавани, никто не обращал на меня внимания. Когда же я перетащила камень на тротуар, стало труднее. Люди останавливались и стучали своими зонтами о тротуар и говорили множество разных слов. А я ничего не отвечала, я только смотрела на их ботинки. Надвинув шапочку на глаза, я только все катила и катила камень, думая, что потом придется перетаскивать его через улицу. Я катила камень уже много часов подряд и ни одного единственного раза не подняла глаз и не слышала ничего из того, что мне говорили. Я только смотрела на серебро, присыпанное сверху угольной пылью, и на прочую грязь и старалась занять как можно меньше места там, где ничего другого, кроме камня и меня, не было. Но вот, наконец, пора было перетаскивать камень через улицу.
Одна машина за другой проезжали мимо, а иногда и трамвай, и чем дольше я ждала, тем труднее было катить камень по улице.
В конце концов, ноги мои начали дрожать, и тогда я поняла, что слишком поздно, что уже через несколько секунд будет слишком поздно, поэтому я столкнула камень в водосточную канаву и очень быстро покатила, не поднимая глаз. Я держала камень как раз перед самым носом, чтобы пространство, в котором мы с ним укрывались, было поменьше, и очень хорошо слышала, как останавливались и злились автомобили, но я держала их на расстоянии и только все катила и катила камень. Можно совершенно отключиться, если что-то для тебя действительно важно. Тогда все хорошо. Сжимаешься и закрываешь глаза и все время произносишь одно важное слово, произносишь его до тех пор, пока не почувствуешь уверенность в себе.
Когда я подошла к трамвайным рельсам, я уже настолько устала, что навалилась на камень, держась за него. Но трамваи только и делали, что звонили и звонили без конца, да так, что мне пришлось снова покатить камень дальше, и теперь я больше не боялась, а только злилась, и от этого чувствовала себя гораздо лучше.
Вообще-то камень и я занимали такое маленькое пространство, что ровно ничего не значило, кто кричал, и что кричали все эти люди. Мы с камнем были ужасно сильными. Мы снова, как ни в чем не бывало, выкатились на тротуар и продолжали подниматься в гору по улице Лотсгатан. За нами тянулась узкая дорога, вся из чистого серебра. Иногда мы с камнем отдыхали, а потом снова продолжали путь.
Мы вошли под арку ворот и открыли дверь, а потом начались лестничные марши. Но если встаешь на колени и все время крепко держишь камень обеими руками и ждешь, пока установится равновесие, все получается. Затем поднатуживаешься, задерживаешь дыхание и прижимаешь запястья к коленям. Потом поднимаешь камень вверх быстро-быстро — и через край ступеньки, и живот снова расслабляется, а ты прислушиваешься и ждешь, но подъезд совершенно пустой. А потом все снова происходит точно так же.
Когда за поворотом лестница становится узкой, нам приходится переместиться к стенке. Мы медленно поднимаемся наверх, но никто так и не появляется. Тут я снова наваливаюсь на камень и только пытаюсь отдышаться и смотрю на серебро. Серебро, которое стоит так много миллионов. Еще только четыре этажа, и мы у цели.
На пятом этаже это и произошло. Рука в варежке соскользнула, я упала вниз лицом и лежала абсолютно тихо, слушая ужасающий звук падающего камня. Звук становился все громче и громче, камень разбивался на мелкие кусочки, и сокрушал, и пугал всех и вся, а под конец — мягкий звук тяжелого, неловкого падения — “бум”, как в Судный день, когда камень ударился о ворота Немезиды (В греческой мифологии богиня, наблюдающая за справедливым распределением благ среди людей и обрушивающая свой гнев на тех, кто преступает Закон.).
Настал конец мира, и я закрыла глаза варежками. Но ничего не произошло. Громкое эхо поднялось наверх и спустилось вниз по лестнице, но ничего не произошло. Никакие злые люди не вышли из своих дверей. Но, быть может, они подслушивали у дверей в своих квартирах.
Я снова поползла вниз на четвереньках. У каждой ступеньки были отбиты кусочки в виде маленького полукруга. Гораздо ниже это были уже большие полукруги, и куски камня валялись повсюду и таращили на меня глаза. Я откатила вниз камень от ворот Немезиды и начала все с самого начала. Мы снова двинулись наверх, стойко и не глядя на разбитые ступеньки. Мы прошли мимо места, где камень сорвался, и немного отдохнули перед балконной дверью, темно-коричневой, с мелкими квадратными стеклышками.
И тут я услыхала, что дверь на улицу открылась и снова захлопнулась, а кто-то стал подниматься по лестнице. Этот кто-то все шел и шел очень медленными шагами. Я подползла к перилам и глянула вниз. Я увидела весь лестничный пролет до самого дна, увидела длинный узкий прямоугольник, который до самого низу был зашнурован лестничными перилами, а по перилам, крепко сжимая их, шествовала, все приближаясь и приближаясь, большая рука. На руке — посредине — было пятно, так что я узнала татуированную руку дворника, поднимавшегося по лестнице, скорее всего, на самый верх, на чердак.
Я открыла как можно тише балконную дверь и начала перекатывать камень через порог. Порог был высокий. Я перекатывала бездумно, я очень боялась и поэтому не удержала камень, и он покатился наискосок к дверной щели и застрял… Там было две двери, и у каждой наверху — по металлической пружине, которые поставил дворник, потому что женщины всегда забывали закрывать двери. Я слышала, как пружины сжимаются, медленно наседая на камень и на меня. Они пели очень тихими голосами. Я подтянула ноги, бросилась на камень, схватила его и попыталась катить, но пространство становилось все уже и уже, а я знала, что рука дворника все время скользит по перилам лестницы.
Совсем близко видела я серебристый камень, и я вцепилась в него, и катила его, и упиралась ногами… И тут вдруг он опрокинулся, покатился и, сделав несколько оборотов, нырнул под железные перила, повис в воздухе и исчез.
Я видела лишь клочья пыли, легкие и воздушные, как пух, и кое-где мелкие жилки краски.
Я лежала, распростершись на животе, дверь зажала меня, и было совершенно тихо до тех пор, пока камень не упал на двор. И там он разбился на куски, как метеор, он покрыл серебром все мусорные баки, и баки, где кипятилось грязное белье, и все окна и лестницы! Камень посеребрил весь дом № 4 по улице Лотсгатан, когда, расколовшись вдребезги, открыл свое сердце, и все женщины кинулись к окнам, думая, что разразилась война или настал Судный день! Каждая дверь отворилась, а все жители дома во главе с дворником забегали вверх-вниз по лестницам и увидели, что какое-то чудовище отбило по куску от каждой ступеньки, а с неба упал метеор. Я лежала, зажатая между дверями и так ничего и не сказала. Ничего не сказала я и потом. Никто так и не узнал, как близки мы были к тому, чтобы разбогатеть.


(из сборника "Дочь скульптора")
Записан

Вам никогда не приходило в голову ... копьё?
Ртуть
Гость
« Ответ #28 : 14 мая 2013, 00:50:24 »

  Случайно наткнулся на рассказ про одного знакомого фарцовщика и афериста, последний раз которого видел в 85 году.  :)

Актер и режиссер Федор Бондарчук в своей колонке, которая по сути уже является сценарием, говорит с читателями о том дорогом, что у него есть: о своем друге Юхане. Жизнь и приключения этого человека — больше чем приключения и даже больше чем жизнь: это судьба. Крепко связанная с судьбой самого Федора Бондарчука.

Он же Юхан Гросс, он же Сауль Гросс, он же Юхан Хярм, он же Юхан Сауль. Сценарий, если я его напишу, будет называться «Юся». Двадцать лет тому назад (я жил еще с родителями, хотя нет… уже не жил с родителями) мне позвонил Ванька Охлобыстин — мы все учились во ВГИКе — и сказал:

— Старик, твое время правления во ВГИКе закончилось, у нас появился новый герой.

— Кто такой?

— Сидел по 88-й, потом второй раз — по статье «Несоблюдение контрольно-паспортного режима», потому что у него была жена-финка.

Так я впервые узнал о Юхане из Таллина, который поступил в мастерскую Лисаковича на документалистику. Этот парень опубликовался во всех перестроечных изданиях, рассказывая про известный эстонский праздник (не помню, как называется, когда они в таком круглом амфитеатре пятитысячные хоры собирают). По этим работам его приняли.

Я приезжаю во ВГИК, там такой парнишка — высокий, красавец, в двадцатиградусный мороз босиком, в смысле без носков, ездит на «копейке» с нивской торпедой, с финскими литыми дисками и с табуреткой вместо переднего сиденья. При деньгах, что для студентов было невероятно, и разговаривает на полуломаном русском, деятельный такой — одним словом, как-то он меня и всех заинтересовал.

Склейка.

Весь мой курс, половина точно, померли по разным причинам... Был у нас с Ванькой на курсе такой товарищ — Петя Ребене. Снимал он про русичей, постоянно торчал на болотах: все мы ходили в каких-то хламидах, с посохами и с наклеенными бородами, искусанные комарами, исполняли какие-то его православные вирши. И вот мы поехали на эти съемки. Как-то получилось так, что компания сразу же огромная организовалась...

Склейка.

Юся пригласил нас всех в Таллин. Так началась моя история с Юханом. Мы, когда туда приехали, все деньги прогуляли, вот я к нему подхожу и говорю:

— Старик, у нас есть два варианта: или мы уезжаем отсюда, так как у нас есть 200 рублей на всю нашу компанию, чтобы купить билеты. Либо мы сейчас идем в ресторан, их пропиваем, а потом на следующее утро я у тебя одолжу на дорогу, а в Москве отдам.

— Что такое, конечно, о чем ты говоришь?

Мы, конечно, успешно все это прокутили. Настал час «икс». Он говорит:

— У меня тут родственники есть хорошие, у них тюльпанный магазин, очень большие предприниматели, о-о-очень!

Идем по улице, навстречу идет человек — это, кстати, был первый случай, который меня насторожил. Юхан узнал этого человека и кричит ему:

— Ирва, Ирва, привет!

— Юхан?

— Да, это я, Юхан.

И тут прохожий показывает Юхану характерный жест рукой от локтя.

Зашел он в этот магазин, и увидели мы его следующий раз через полгода. Вся эта компания, кстати, каким-то образом все-таки добралась до Москвы.

Склейка.

Московский международный фестиваль ПРОК 89-го года — профессиональная крутая невероятно свежая тусовка: Гарик Сукачев, Саша Абдулов, «Аукцыон». И кого я там вижу? Юхан в шортах, сланцах как ни в чем не бывало заявляет:

— Федька, куда ты пропал?

А дальше? Дальше наступило новое время, тогда мы и начали снимать клипы, все начали хвалиться друг перед другом достижениями...

Склейка.

Группа студентов Всесоюзного государственного института кинематографии в компании азербайджанца Фуада Шабанова, эстонцев Пети Ребене и Юхана Сауля, армянина Тиграна Кеосаяна, русича Вани Охлобыстина, египтянина Ашрафа Самира и полухохла Федора Бондарчука получила стипендию имени Герасимова. Это повышенная стипендия: все учились хорошо. Конечно, решили, что ее лучше пропить. Мест пропивать было три: отель «Интерконтиненталь», он же двухзвездная гостиница «Турист», потом пивняк «Ангар» и, конечно, главное место — это ресторан «Охотник», все на ВДНХ! Вся эта компания заказала песню «Черный ворон», раз двадцать заказала, а внизу цыгане сидели, барон какой-то праздновал день рождения. Когда уставшие музыканты опять затянули «над мое-е-ею головой, ты добы-ычи не добьешься...», подошли цыгане, началась дикая драка. Со словами «На русской земле живете!» Фуад Шабанов, Тигран Кеосаян и Ашраф Самир коммуниздили цыган тарелками и приборами. Подъехала милиция, и вот тут действительно кинематографическая склейка: внизу были телефонные автоматы с синими пластиковыми козырьками — считались верхом дизайнерской моды того времени. Так вот все шестеро стоят у телефонных аппаратов и бурно разговаривают, а из грузовика выпрыгивают менты с собаками и начинают упаковывать цыган. Но нам этого было мало, мы не остановились, и причина нашлась: хахаль какой-то был из МГИМО, который ухаживал за Светкой, как мне тогда показалось. Так вот поехали ему морду бить. А тут я еще вспомнил 37 ошибок в сочинении, которое писал при неудачном поступлении в МГИМО. И вот был повод разобраться: я глазом не моргнул, как Тиграша с ноги парнише в костюме сером зарядил и был тут же бит головой об асфальт. Я его когда сейчас встречаю, на нос его знатный со шрамом от той драки смотрю, то время всегда вспоминаю. Накостыляли нам и мы им: довольные и с разбитыми мордами разошлись. Все бы ничего, если бы назавтра не было показа: мы «Пролетая над гнездом кукушки» ставили — этот показ долго не могли забыть во ВГИКе.

Склейка.

Тигран Кеосаян мне звонит:

— Че делаешь?

— Ничего не делаю.

— Пошли выпьем.

— Пошли. У таксистов купим?

— Не, в ресторан.

— Ты с ума сошел, — говорю. — Сейчас два часа ночи.

— Старик, открыли первый ресторан, где можно ночью выпить.

— Ты врешь, — говорю я.

— Я тебе клянусь, — говорит Кеосаян.

Это был 1989 год, наверное.

Склейка.

Где-то три года тому назад встречаюсь с Антоном Табаковым, случайно вспомнили про Юхана. А он говорит:

— Ты представляешь, звонит мне один мужик из Мурманска и говорит: «Славик как?» — «Отлично. А кто такой Славик?» — «Ох, Антон Олегович, Антон Олегович, когда открываемся-то?» — «Что открываем?» — «Ну как? Ресторан “Подмосковье”». — «Какой ресторан?» — ничего не понимает Табаков. «Ну как? Славик у папки деньги взял. Миллион долларов». — «Я очень рад за Славика, что он взял деньги у папки. А я-то тут при чем?» — «Ну как? Юхан же с ним и вами, под ваше имя организовал». — «Пошли вы в… с вашим Юханом!»

Склейка.

Лет восемь тому назад мне звонит человек и говорит:

— Федор, здрасте. Это из Киева звонят.

— Здрасте.

— Ну, когда посмотрим?

— Я очень рад, что вы из Киева. А что посмотрим?

— Ну как? Рекламную кампанию нашего салона.

— Да, наверное… никогда… Вы кто?

— Сюрприз нам готовите… Говорить не хотите...

— Да, отличный сюрприз. Что вы хотите?

— Ну, когда нам приезжать смотреть серию роликов?

— Каких роликов?

— Ну Юхан же…

— А-а-а…

Полмиллиона долларов перевели куда-то люди.

Склейка.

Юхан был и есть сумасшедше талантливый человек. Отдельная история, как он проводил переговоры. Тогда только вошли в моду чемоданы, с которыми летчики международных авиалиний ездили, такие квадратные. Почему-то у московских коммерсантов это была атрибутика того времени. В этом чемодане у Юхана лежали огромная «монблановская» ручка, газеты, тапки и дневник. Он приезжал на переговоры в очках без диоптрий, что придавало ему ума и убедительности. Долго доставал и откручивал «монблан» и каракули свои писал. Все велись страшно. Сыпалось невероятное количество заказов, вот только деньги куда-то уходили.

Женщина, с которой он жил, на полном серьезе думала, что он швед. Он ездил по Москве по international student card, выдавая гаишникам, что это международные права и что он представитель какой-то большой европейской компании. Также у него были какие-то свидетельства, что он сдавал кровь по всему миру и был представителем Красного Креста. На самом деле это все была фуфляндия полная.

Финны реконструировали цирк, так он удачно втюхивал им кроличьи шубы неприметного вида, выдавая их за редкую сибирскую шиншиллу. Так он и существовал. При этом мы умудрялись снимать, он был как бы директор «Арт Пикчерс». Но у Юси были очень сложные отношения с деньгами. Приезжаю я как-то к нему домой, чтобы отвезти на съемочную площадку, а у него там полный двор чеченцев. Одного я знал прекрасно, Вадик его звали. Я говорю:

— В чем проблема?

— Ни в чем, просто Юхан обидел, обманул.

Я поднимаюсь к нему, говорю:

— Слушай, Юся, надо как-то решать этот вопрос. Они там сидят, сейчас ножами будут тебе задницу колоть.

— Пусть приходят, я жду.

И сидит с кухонным тесаком. Я говорю:

— Может, ты все-таки извинишься? Как-то решим эту ситуацию.

— Не пойду, я прав.

Там внизу они правы, тут наверху он прав. Все это происходит во дворе простой московской пятиэтажки. В итоге я спустился вниз, и Вадик мне говорит:

— У него там есть «опель-вектра» красный.

— Забирайте, потом сам с тобой вопрос закрою, — облегченно говорю я.

Поднимаюсь наверх к Юхану.

— Отдавай ключи. Резать тебя не будут, а машину надо отдать.

Отдали машину, проходит дней десять, я собираю деньги, приезжаю к Вадику, забираю машину Юхана, приезжаю в тот же двор, счастливый, что все закончилось. И тут с двух сторон подъезжают шесть «восьмерок» «Жигули» — мокрый асфальт, длинное крыло, ну все как положено: теперь солнцевские. И спрашивают:

— Юхана машина?

— Да…

— Отдавай сюда.

— Не-е-е-ет!

Вадик-чеченец в ту зиму погиб: вылетел с моста в Москва-реку и ушел под лед.

Склейка.

Был единственный ресторан в Москве с дискотекой, куда сложно было попасть, — «Интурист» на улице Горького по субботам. Туда все пытались прорваться, например грузины, выдавая себя за итальянцев. Но югославские студенты обычно помогали. Тогда только начался Карабах, и приехали мы туда всей компанией: Ваня Охлобыстин, Кеосаян и Юхан в том числе на его машине. А до этого Тигран фломастерами разрисовал всю машину: «Свободу бедным армянам, Карабах наш». Напились, как водится, оставили машину, уехали к нему на Мосфильмовскую, где мы все жили: и я, и Света, и Сережа наш там родился. Приезжаем на следующее утро — машина стоит вся закрытая аккуратненькими картонками. Я вызвался сесть за руль, остальные отошли в сторонку, подошел с ключами, открыл, тут меня и забрали в отделение, в 108-е!

Склейка.

Юхан уезжает на фестиваль документального кино с какой-то своей песней. До этого он не поленился заехать во вгиковскую общагу к таджикам: как-то дорогу надо скрасить, купил у них отменной чуйской травы. Сидит на перроне вокзала и приколачивает. Рядом сидит мужчина. Заколотив огромную штакетину, Юхан прикуривает и говорит:

— Не хотите, извините, пожалуйста, господин хороший, покурить?

— Конечно, хочу.

И показывает ксиву майора милиции. Его тут же закрывают. Во ВГИК приходит дикое письмо...

Склейка.

Во ВГИКе у меня спрашивают:

— А где ваш товарищ Юхан?

— А что он натворил?

— Нет, ничего. Просто он не появлялся полтора года. Но вы ему передайте: если он захочет дальше учиться, мы его всегда примем.

Склейка.

Сашка Баширов, мой однокурсник, ставил этюд «Появление Мефистофеля». Он нам с Юханом говорит:

— Постойте на световой пушке во время показа.

Это такой прибор, который направляешь на человека, и луч света выхватывает его из темноты.

— Когда тебя подсвечивать? — спрашиваю я.

— Как увидишь, что я вышел на авансцену, тогда и врубай!

Мастерские маленькие, это не зал какой-нибудь. Сидят Тамара Федоровна Макарова, Сергей Аполлинариевич Герасимов — и это не переcтройка, это 1984 год. Юхан на листах кровельного железа исполняет «гром», бьет железяками по батарее и всячески усугубляет появление Мефистофеля. В какой-то момент зажигается свечка, и мы видим Баширова, косматого, который с бумагами работает, я готовлюсь к своей секунде, когда я должен выстрелить из световой пушки. Я световых дел мастер, Юхан на «громе», Саша Баширов должен был обеспечить появление Мефистофеля. Впереди Тамара Федоровна и Сергей Аполлинариевич, а мастерская маленькая. Баширов выходит, я включаю пушку, а он голый — штука как раз напротив Сергея Аполлинариевича. Все. Скандал. Вопли, крик. В результате, правда, Герасимов назвал нас звездной мас­терской, но выговоры получили все.

Склейка.

Едем со съемок. Юхан пьяненький за рулем. Москва жила тогда другой жизнью. Никто не спал по ночам, все было в новинку, безумное время, часть из которого я просто слабо помню. Я ему говорю:

— Может, ты не поедешь все-таки? Опасно…

— Что такое? Я шведский подданный.

— Дурак ты. Шведский подданный тоже не может пьяным ездить — это первое. А второе — ты простой советский эстонец, а не шведский подданный.

Он обиделся, развернулся и уехал на Бережковскую. Проходит три секунды, он едет обратно на этой же машине, только не за рулем, а в наручниках на пассажирском сиденье — его менты везут. Я выхожу на улицу, останавливаю.

— Я, конечно, все понимаю, но уволить всех нас, сорвать погоны и сказать, что мы нарушаем права человека?! — возмущается милиционер.

Я кое-как прошу отпустить. И дальше рапидная съемка: в тот момент, когда его все-таки отпускают благодаря моим нечеловеческим усилиям, когда с него снимают наручники, он вытягивает губы, и я с ужасом понимаю, что он собирается сделать, но поздно. Он плюет. И я вижу как в замедленной съемке, как этот огромный плевок летит в майора. И дальше я пытаюсь закрыть его голову руками, потому что град дубинок обрушивается на Юхана.

Через пару дней звонит все-таки живой Юся и говорит:

— Иду жаловаться шведскому послу!

Склейка.

Утро. Приезжаю разбираться с Юсей, куда делись все наши деньги.

— В бумажнике посмотри, — отмахивается Юхан.

Я смотрю, там один доллар лежит.

— Украли, тцуки! Проститутки, тцуки, украли, — грустно объясняет Юся.

Склейка.

Я понимаю, что в итоге я с ним разорюсь и жить я так больше не могу, и говорю:

— Давай ты своим путем пойдешь, я своим.

Ровно через два дня мы сидим у Ромы Прыгунова, выпиваем, приезжает Юхан на «восьмерке» БМВ — то ли краденая, то ли где-то откочерыжил.

— Федька, мы с тобой хоть и расстались, но я тебе сделаю студию, я сейчас занимаюсь нефтянкой.

— Юхан, ты можешь уехать куда-нибудь, пожалуйста?

Склейка.

Первые пластиковые окна. Новый бизнес. Естественно, Юхан был представителем крупной европейской компании по установке пластиковых окон. Был у него друг-татарин, который попросил поставить у себя в доме одно большое окно.

— Конечно, — говорит Юхан. — Двадцать пять тысяч долларов.

— Сколько?

— Двадцать пять тысяч — и все сразу будет.

Друг уезжает в Испанию в отпуск, оставляет Юхану ключи.

Склейка.

Юхан снимает где-то офис у маленькой старушки. Думает о себе, что он минимум Говард Хьюз, максимум Билл Гейтс!

— Трансконтинентальный перевод, бабка, тебе придет, скоро, обязательно придет. Гонконгская биржа просто еще закрыта, сейчас Доу-Джонс выровняется, и все придет, жди, бабка!

И не платит аренду уже полтора года. В результате бабкин сын, крепкий малый из ВДВ, приходит к нему с помповым ружьем, стреляет в кресло и говорит:

— Юхан, если через день ты не заплатишь моей маме аренду, следующий заряд солью засажу тебе в одно место.

— Ах так!

Склейка.

На следующий день Юхан со своими друзьями буцкают сына этой бабки, бабка подает заявление, Юхан в розыске.

Склейка.

Приезжает друг-татарин из отпуска. И видит, как на ореховом наборном полу лежит куча сухих листьев и зияет дыра во весь дом, где никаких окон нет, только снежок кружится.

— Юха-а-а-ан!

Со всех сторон на него нападают, и Юхан уезжает за границу. Он не может, слава Богу, въехать в Россию и присылает мне разные письма.

— Все на мази. IT-технологии, водородное топливо, опреснители морской воды — вот будущее, старик.

Одновременно с этим он вспоминает, что семья его очень интеллигентная, сильно репрессированная за стихотворение про чаек: чайки загадили колхозный маяк, и двое влюб­ленных плыли и разбились о скалы, а комсюки нашли в этом подтекст — маяк-то колхозный был. Семья подверглась репрессиям.

Это одна из версий, почему он всегда был заложником совести.
Записан
violet drum
Старожил
****
Offline Offline

Пол: Мужской
Сообщений: 17078


Абстрактные концепции на конкретной шкуре...)


« Ответ #29 : 16 мая 2013, 23:38:17 »

Была така книжка помнится ::) поразила сваей упоротостью в сваё время)))

http://flibusta.net/b/115137

3. Череп
Нофуетома был неплохой колдун. Он много чего исхитрился создать, но вершиной собственной изобретательности считал растение карай. Некоторые думают, что такого растения не существует в природе, ибо, если индейцев спросить, что такое карай, любой из них укажет какую-нибудь свою лиану или траву. Некоторые карам ложные и слабые — с этим не приходится спорить. Однако каждый, кто намажется соком настоящего карам, видит в темноте.
С тех пор, как ночь для Нофуетомы сделалась светлее дня, он стал от заката до рассвета бродить в лесу и выгребать из дупла древесных лягушек, которые ведут ночной образ жизни. Жена потом подавала их в жареном виде вместе с маниоковыми лепёшками. Рыбной ловлей Нофуетома теперь тоже занимался исключительно по ночам: зажигал факел и бил острогой столько рыбы, сколько хотел.
Не удивительно, что по лесу распространялось недовольство. Отомстить Нофуетоме, создавшему колдовское растение, вызвались жабы. Они незаметно проникли в его жилище и устроились, кто под бревном, кто под камнем, кто под брошенной старой корзиной. Всякий раз, когда Нофуетома уходил в лес, жабы вылезали из тёмных углов и окружали хозяйку дома. Медленно переступая, они приближались к несчастной женщине, совершенно терявшей способность двигаться. Жабы забирались на неё и начинали потихоньку объедать. Кожа, мясо и кровь таяли, остов разваливался.
Подходя к дому, Нофуетома имел обыкновение стучать по корню дерева, росшего у тропы. Этим он желал напомнить жене, что пора подавать мужу лепёшки и пиво. Он не знал, что посылает предупреждение жабам. Услышав стук, те восстанавливали женщину из останков и отнимали у неё память. Когда муж входил, она лишь жаловалась на страшную головную боль и, худея день ото дня, отказывалась принимать пищу.
Однажды Нофуетома возвращался с охоты позднее обычного и в спешке забыл ударить по корню. Отворив дверь, он увидел кучу окровавленных костей на полу, а в гамаке — дочиста обглоданный череп. Пока охотник обдумывал, как ему поступить, череп подскочил и вцепился ему в меча. Нофуетома попробовал сбросить череп на пол, но тот укусил его за руку. Каждая новая попытка избавиться от черепа влекла за собой все более жестокое наказание. Нофуетома понял, что сопротивляться глупо — враг перегрызёт ему горло. Оставалось смириться.
— Что, не нравится? — ухмыльнулся череп, видя успех дрессировки. — Привыкнешь! Это тебе за то, что позволил жабам меня сожрать!
Отныне жизнь Нофуетомы превратилась в мучение. Он теперь постоянно испытывал острейший голод, так как череп перехватывал почти всю пищу, которую человек подносил ко рту. Свои нечистоты череп извергал на тело Нофуетомы. Спина и плечо почернели и стали заживо гнить, густой рой мух сопровождал охотника, куда бы он не направился. Когда Нофуетома попробовал смыть грязь, череп больно укусил его в щеку, давая понять, что следующая попытка помыться будет стоить человеку жизни.
Нофуетома чувствовал, что долго не протянет, если не придумает какой-нибудь хитрости. Долгое время все планы спасения терпели неудачу: череп проявлял недюжинную прозорливость и ловкость. И все же Нофуетома не зря слыл колдуном. Однажды ночью он сумел втайне от черепа побеседовать со своими амулетами. Духи-хранители дали совет: обещай накормить череп рыбой, а потом попроси его слезть — мол, надо вершу проверить.
Желание полакомиться пересилило осторожность: череп нехотя соскочил с живого насеста на поваленный ствол дерева. В то же мгновение Нофуетома прыгнул в реку и поплыл под водой, сколько позволяло дыхание. Затем вскарабкался на берег и побежал к дому. Захлопнув дверь, он припёр её жердью. Череп прискакал следом, остановился и вдруг закричал голосом жены: — Отдай мою тёрку для маниоки! Человек приоткрыл дверь и просунул в щель тёрку. Увидев знакомый предмет, череп слился с ним в бесформенный ком. Ком взвился вверх и превратился в ночного попугая, который кричит при луне. Попугай посидел на крыше, затем улетел в лес.
Записан

Вам никогда не приходило в голову ... копьё?
Страниц: 1 [2] 3 4 ... 6  Все
  Печать  
 
Перейти в:        Главная

Postnagualism © 2010. Все права защищены и охраняются законом.
Материалы, размещенные на сайте, принадлежат их владельцам.
При использовании любого материала с данного сайта в печатных или интернет изданиях, ссылка на оригинал обязательна.
Powered by SMF 1.1.11 | SMF © 2006-2009, Simple Machines LLC